Наталья Белинкова Дроби, мой гневный ямб, каменья!
Наталья Белинкова
Дроби, мой гневный ямб, каменья!
Не пуля Дантеса убивает поэта, а общество.
А. Белинков, «Юрий Тынянов»
Поездка в Израиль отменяется. Левые в России становятся правыми, попав на Запад. Редакторские замечания американского издательства «Doubleday» совпадают с требованиями советского издательства «Искусство». Открытое письмо в ПЕН-клуб. Не податься ли обратно в Югославию?
Явные признаки несовместимости беглеца из СССР и его западных коллег были поначалу восприняты нами как временные и преодолимые недоразумения.
Но они распространялись на широкие области, накапливались и постепенно перерастали в трагедию.
Желая помочь Аркадию «обустроиться» в новых условиях, Светлана Аллилуева устроила у себя дома встречу с Джорджем Кеннаном[266], от которой остался горький осадок. Между дипломатом, блестящим и уверенным в себе, и эмигрантом, еще не освоившимся в новом мире, с первых же минут возникло напряжение. У каждого из них было свое мнение о России и о путях, по которым ей идти. К тому же Аркадий затронул «неприличную» тему: он был озабочен переправкой «самиздата» на Запад и «тамиздата» в Россию — следствие тщательного обследования спальных вагонов в международных поездах. Со стороны это, должно быть, выглядело мелким жульничеством. Кто знает, как бы Кеннан отнесся к проектам Белинкова, если бы сам испытал голод по свободной литературе в тоталитарной стране? Не исключено также, что бывший посол пришел с уже предвзятым мнением, и скрываемое им недоброжелательство сковало Аркадия. Светлана же рекомендовала его Кеннану как одного из умнейших людей России. В глазах последнего Белинков такой характеристики, по-видимому, не оправдал.
В год нашего бегства пост полномочного представителя Государства Израиль занимал Исаак Рабин, а пост пресс-атташе при посольстве — Наум Леванон.
Наум Иосифович Леванон посетил нас в Нью-Хейвене, едва только мы там обосновались, а потом навещал нас довольно часто.
С большим интересом и недоверием опытного дипломатического работника он выслушивал повествование Аркадия о нашем побеге, с глубоким вниманием государственного человека — рассказы о советском обществе и тенденциях в литературном мире, с очевидным удовольствием — о нашем удивлении перед наивностью американских интеллектуалов.
Я ставила на шатающийся кем-то выброшенный карточный столик под расписной клеенкой шикарный обед из американских банок. Приготовить такой обед не составляло труда, и в новинку он казался нам очень вкусным. Вместе с нами Леванон вежливо вкушал щедрую трапезу, но когда я, не удержавшись, похвалила компот из консервированных фруктов, он не стерпел: «Я тоже так питаюсь, когда жена оставляет меня одного!»
Что-то заинтересовало пресс-атташе в личности беглеца из тоталитарной страны, не находящего покоя и на благополучном Западе. До поры до времени он даже игнорировал белинковский космополитизм. Он что-то передумывал, пересчитывал… Однажды, как бы вне связи с темой беседы, признался с огорчением, что, по-видимому, в Израиле было неправильное отношение к первым репатриантам из СССР.
Спустя некоторое время он принялся хлопотать о приглашении Аркадия почетным гостем в Израиль. Уже начались переговоры с нашим адвокатом Робертом Найтом. Нам предстояло преодолеть иммиграционное препятствие — по въездным документам у нас еще не было права на возвращение в Америку, если мы ее покинем хотя бы ненадолго. Роберт Найт сказал, что это можно будет устроить.
Всего лишь оставалось произвести хорошее впечатление на израильского посла. Наша встреча с будущим премьером Государства Израиль состоялась в частном доме. За обедом, на котором нам полагалось ему понравиться, разговор вертелся вокруг «национального вопроса». Вспоминая наши недавние поездки в Польшу, мы с восторгом распространялись о поразившем нас так развитом у поляков чувстве достоинства, об их умении хранить свои национальные традиции… ну, еще и о роли католической церкви в борьбе с тоталитарными режимами… и, как всегда у Аркадия, о преступности советской системы…
Что-то в нашей экзальтации оказалось неуместным, неприемлемым. Нам дали это понять недвусмысленным и недипломатичным способом. Почетного гостя из Белинкова не вышло. Одной заботой для Роберта Найта стало меньше.
На исходе 68-го года Аркадий был приглашен с выступлениями в столицу страны, названную именем первого президента. За несколько дней, проведенных в Вашингтоне, он выступил в Институте советско-китайских отношений на тему о методах подавления интеллектуальной оппозиции в нашей стране, в Ассоциации преподавателей русского языка участвовал в дискуссии об оппозиционных настроениях в среде советских литераторов, в Университете имени Джорджа Вашингтона прочитал публичную лекцию о брожениях в литературных кругах в СССР, побывал на «Голосе Америки», встретился с хозяином магазина русских книг Виктором Камкиным, познакомился с яркой фигурой русской эмиграции Борисом Филипповым, вместе с Г. П. Струве издававшим многотомные собрания Мандельштама, Ахматовой и Гумилева. Поездка эта со всеми ее встречами была организована заведующей кафедрой Славянского отделения Джордж-Вашингтонского университета Еленой Александровной Якобсон[267]. Нас надолго связала с нею искренняя дружба.
Лекции и выступления Белинкова проходили с неизменным успехом — говорит как пишет, поражает эрудицией, собирает многочисленных слушателей, но вот беда: его взгляды на положение советского писателя и природу тоталитарного режима резко расходятся с представлением о стране социализма либерально настроенных студентов и преподавателей. Елена Александровна это предвидела, но была достаточно твердой и академической моде не подчинялась. Должно быть, она брала Белинкова в союзники.
Через два года после кончины Аркадия она организовала в своем университете ежегодные «Белинковские чтения». На первом чтении выступал известный деятель польского оппозиционного движения лауреат Нобелевской премии Чеслав Милош. В Славянском отделении университета ею была устроена «Полка Белинкова» — маленькая библиотечка диссидентской литературы в СССР — «самиздата», «тамиздата» и трудов западных специалистов на темы оппозиционного движения в социалистических странах. О событии были извещены все славянские кафедры американских университетов. Открытие «полки» было обставлено со всей торжественностью: большой портрет Белинкова, ленточка, которую разрезали, специальный фотограф. С подобающей случаю речью выступил Виктор Эрлих. Церемония открытия предваряла большой университетский вечер, посвященный Солженицыну, что в глазах участников усиливало многозначительность события.
Елена Александровна умело вводила нас в академическую среду американской интеллигенции, но предусмотреть, где именно мы наткнемся на подводные камни, было, конечно, не в ее силах.
В тот первый приезд в Вашингтон мы были приглашены на обед к Абраму Брумбергу, сотруднику Информационного агентства США. Предполагалось, что у него дома (в неформальной обстановке, что особенно ценится в Америке) Аркадий сможет ближе познакомиться с крупными американскими журналистами. И тут мы хорошо измерили пропасть между нами, прибывшими из медвежьей страны, и западными интеллектуалами.
Аркадий отправлялся на эту встречу хотя и с серьезными намерениями, но без больших иллюзий (опыт с Патришией Блейк в знаменитом «Тайм» его уже многому научил). Все же он не сомневался, что разговор пойдет на равных. Разговора на равных не вышло. На нас смотрели как на людей с другой планеты. Бестактные вопросы и замечания — нас давно остерегали от американских журналистов сами же американцы — спровоцировали нелицеприятный обмен мнениями по поводу левизны ведущих американских газет. Нас поставили на место: «А чего вы, собственно, хотите? У вас же есть работа, которой вы зарабатываете на хлеб!» В подобных случаях взрывался Аркадий. В этот раз не удержалась я. Взывая к справедливости, я что-то восклицала — горячо и беспомощно. Женская истерика подлила масла в огонь. Защищая меня, Аркадий включился в резкую словесную перепалку. Кое-как досидели мы до конца обеда и ушли опустошенными.
В этом журналистско-издательском мире нам не годилось совать нос в чужие дела и расставлять свои оценки.
Но надо было вгрызаться в новую жизнь, приходилось поддерживать деловые отношения с самыми разными людьми. Примерно год спустя Брумберг заказал Аркадию статью для своего журнала. И опять что-то повернулось не так. Память, к сожалению, не удержала названия ни статьи, ни журнала. Однако сохранился черновик письма Аркадия, в котором он отказывался работать с Брумбергом: его редакторские манеры слишком напоминали советские. Письмо заканчивалось припиской: «С приятным воспоминанием о приеме-засаде, который Вы устроили в своем доме людям, только что пережившим разрыв со своей родиной».
Через 25 лет в России об этом приеме мне напомнил москвич С. И. Григорянц[268], которого в тот день в Вашингтоне и в помине не было.
Оказывается, Брумберг, встречаясь с московскими писателями, хихикая рассказывал о том, «как мы провалили Белинкова». Для него это было только забавной историей. У нас ломалась жизнь.
Все же американские специалисты, особенно из тех, кто ездил в СССР по обмену, обращались к Белинкову то за советом, то за адресочком. Творческих секретов Аркадий не признавал и очень дорожил поддержанием связей между старыми друзьями и новыми знакомыми. Он старался посылать в Россию книги, теплые вещи. В редких случаях у нас брали письма. В этой скрытой от посторонних глаз деятельности Аркадий, как и в случае с журналом «Тайм», часто играл роль невидимки. На приеме в Университете штата Индиана к нам подсел тогда еще никому не известный профессор Карл Проффер. Он был очень мил и внимателен. Аркадий — доверчив. Проффер, готовившийся вместе с женой к поездке в Москву, получил от Аркадия адреса хранителей московских архивов, в частности Елены Сергеевны Булгаковой. Вскоре было создано крупное издательство Ardis, успех которого начался с публикаций материалов из архива Булгакова.
Долгие разговоры с коллегами в Йеле нашли свое отражение в статье Виктора Эрлиха «Surrender of Viktor Shcklovsky», которую он мне подарил на вечере, посвященном выходу в свет первого издания книги «Сдача и гибель советского интеллигента. Юрий Олеша».
Один нью-йоркский журналист часто ездил в СССР. Он печатался в «Литературной газете», одновременно ухитряясь встречаться с оппозиционно настроенными писателями и диссидентами. В частности, он стал своим человеком в доме Литвиновых. Однажды он заехал к нам в Нью-Хейвен перед очередной поездкой в Москву. Мы быстро собрали посылочку. Пока я ее заворачивала, гость и хозяин успели поспорить на тему об ответственности западной и советской интеллигенции перед человечеством. Что бы им поговорить о погоде!
Мне в тот день надо было попасть на радиостанцию «Свобода», и я отправилась в Нью-Йорк вместе с нашим гостем — сначала поездом, а последний отрезок пути — на сабвее. В сложной сети маршрутов нью-йоркского метро я еще плохо разбиралась и надеялась, что мой спутник меня в крайнем случае выручит. Начатый у нас дома разговор продолжился. Я записала его по памяти в тот же день. Запись сохранилась.
«Я (передавая посылку): Письма Вам никакого не даем, чтобы не испортить Ваши отношения с советской властью.
Он (щеголяя знанием русского языка): Добре.
Я: Пустяки писать нет смысла, а то, что Вы не захотите передать другое письмо, можно было догадаться по Вашим статьям.
Он: Добре.
Я: Вот свитер Павлу, сумка Флоре, часы Тане.
Он: Очень хорошо.
Объявляются остановки: „19-я стрит“, „5-я авеню“.
Он (пытаясь шутить): Теперь мы по крайней мере будем знать разницу между авеню и стритами.
Я: Да, в этом разобраться легче, чем в настроениях американской интеллигенции.
Он: Что Вы имеете в виду?
Я: Любовь к некоторым институтам, с которыми борются Синявский, Солженицын, Павел Литвинов.
Он: А именно?
Я: Социализму, коммунизму, тоталитаризму, диктатуре.
Он: Ну, где Вы таких нашли? Кого Вы имеете в виду?
Я: Вас!
Он: Зачем же так, Вы меня не знаете…
Я: Знаю по Вашим статьям в „Литгазете“.
Он: А что… Я писал то, что думаю. Тане [Литвиновой] понравилось. Я писал, что здешние студенты анархичны и отклоняются от истинного марксизма. Если Вы это имеете в виду, то я за марксизм.
Я: Но ведь это смешно. Марксизм, который дает такие результаты, давно изжил себя.
Он: В том, что марксизм исказили, Маркс не виноват.
Я: Неужели результаты марксизма Вас ничему не научили?
Он: Нельзя же так чернить. О марксизме здесь спорят очень серьезные люди.
Я: Здесь спорят аргументами, а там кровью, нервами, жизнью.
Объявляется остановка „42-я стрит!“
Он: Ваша остановка.
Я: Счастливой поездки».
Пусть известный журналист, бывший завсегдатаем в Москве и Переделкине, останется неназванным. Отсутствие подлинного имени выведет этот эпизод из частного случая в общую тенденцию.
Белинков отличался от своих коллег не только взглядами и методами исследования литературных произведений, но и поведением в быту. К пяти часам дня американские профессора отходили от книжных полок в университетских офисах, отодвигали стулья от солидных письменных столов, прекращая деловой разговор на полуслове, прощались с коллегами и, как заурядные бизнесмены, возвращались в свои чистенькие, беленькие домики.
Профессиональная часть жизни кончалась, и вступала в свои права частная. Иногда она прерывалась вежливыми приемами, о времени и месте которых приглашенные уведомлялись за месяц вперед подобающими случаю открытками. Состав гостей зависел от того, «принадлежали» вы или «не принадлежали». Белинков принадлежал, но не вписывался. К такой форме социального общения, как small talk — болтовня, умение говорить ни о чем, он оказался не способен. В споре Аркадий не умел быть беспристрастным. Для него литература была не профессией, а формой существования. К сожалению, советская литература, которой он занимался, была связана с политикой. И за это он уже дорого заплатил. Он не мог оставить часть себя за закрытой дверью канцелярии после пяти часов вечера. Канцелярии не было.
Внешний мир вламывался в дома заголовками газет, последними новостями с телевизионного экрана, письмами со всего света. Но из частных домов его изгоняли. На церемонных приемах в Новой Англии говорить о своей работе, беде, болезни, а тем более о политике считалось и, должно быть, и сейчас считается дурным тоном. Да и наши студенты, выслушав рассказы о том, как мы проводили вечера с друзьями в России — откровенный разговор по душам, сообщение о передачах иностранных радиостанций, обмен мнениями о последних событиях, которых наши подцензурные газеты и не касались, — удивленно спрашивали: «Зачем же собираться, чтобы говорить о неприятном?» Политикой, этим грязным делом, предоставляется заниматься конгрессменам, сенаторам, обозревателям новостей и, конечно, президенту страны. Политический аспект, привнесенный в разговор, лекцию, статью, — это пропаганда. «Пропаганда» — ругательное слово. Специалист по литературе и пропаганда? Две вещи несовместные. Над откровенным антисоветизмом Аркадия, оказывается, тихонько посмеивались. Мы не знали этого, но чувствовали себя не в своей тарелке. «Почему, пока вы в России, вы все левые, а когда приезжаете сюда, становитесь правыми?» — откровенно спрашивали нас более молодые коллеги. Но к критике американского образа жизни, что было модно в либеральных кругах в 60-е годы, мы еще не были готовы. Какое бы уважение мы снискали, если бы, как приезжавший из СССР Евтушенко, публично скорбели о том, что «звезды скатываются с американского флага»!
В Йельском университете составляли программы на следующий (70/ 71-й) учебный год. К великому облегчению декана факультета Александра Шенкера, сменившего Виктора Эрлиха, Аркадий отказался от повторения семинара «Государство и писатель». Он предложил совершенно аполитичный (на первый взгляд) курс «Двенадцать лирических стихотворений в русской поэзии». Радость декана была безмерна. В ответ Аркадий в длинной темпераментной речи стал доказывать, что радоваться нечему, что русская литература никогда не была аполитична, что эстетские стихи Пушкина — это такие политические стихи, что даже ритм русских стихотворений диктуется дыханием времени. И, цитируя Блока, неистово кричал в трубку: «Дроби, мой гневный ямб, каменья!» (Разговор происходил по телефону.) Декану становилось яснее ясного, какой курс собирается читать его коллега.
Между тем иллюзия, что операция на сердце дала хорошие результаты, мало-помалу испарялась. Усилились и уже не прекращались боли в груди. Не хватало свежего воздуха, и теперь даже зимой Аркадий работал за письменным столом у открытого окна. Число студентов сократилось. Семинары были перенесены на дом. Они прерывались, если преподаватель оказывался в больнице. Но и из больницы он продолжал руководить своими учениками. А однажды врачи разрешили ему уйти «в отпуск». Аркадий прочитал лекцию в Колумбийском университете о методологии преподавания русской литературы и вернулся долеживать в больницу.
Причины, по которым Аркадий не вписывался ни в университетскую, ни в журналистскую среду, сублимировались постепенно. Но кризис наступил сразу.
К весне 1970 года (конец учебного 69/70-го года) атмосфера на кафедре резко переменилась. Репутация Аркадия (и как ученого, и как писателя) перестала играть прежнюю роль. Многочисленных блестящих лекций в университетах Америки как будто не было. Печатных работ, как в СССР, так и за рубежом, как будто не существовало. Бывшее членство в Союзе писателей, приравнивавшееся в СССР к кандидатской степени, во внимание не принималось. Прием в члены международного ПЕН-клуба никого не касался. Начались разговоры о том, что занимаемая Белинковым ставка — временная. Роберт Найт уже не занимался нами так, как раньше, и не у кого было спросить, откуда была получена и куда уплывала ставка. Эрлих, принимавший нас на работу, давал по этому поводу весьма туманные объяснения. Возможно, что нам, как беженцам, была обеспечена только временная помощь из неизвестных нам фондов или (что сомнительно) государственных источников. Последнее в глазах прогрессивной американской интеллигенции и вольнолюбивых студентов считалось зазорным. Может быть, факультет хотел административно очиститься, может быть, надо было избавиться от Белинкова из-за его «реакционных» взглядов, может быть, он просто не оправдал возложенных на него надежд.
Для продолжения работы в университете были выдвинуты новые условия. Вдруг возникла необходимость обзавестись американской докторской степенью и для этого сдать соответствующие экзамены, написать диссертацию и, конечно, овладеть английским языком. Без выполнения этих условий, обязательных для каждого американского аспиранта, делающего первые шаги в избранной им специальности, то есть без получения полноценной американской докторской степени Ph.D[269], контракт на работу не возобновлялся. Аркадию предлагалось принять участие в спектакле «Сдача экзаменов на профпригодность».
Признаться, что вас выживают из университета, где вы в данный момент преподаете, невозможно. Вы начинаете искать работу в другом месте, а вам говорят: «Вы хотите уйти из Йеля? Да это лучший университет страны!» Тогда вы — в зависимости от географического нахождения другого места работы — лепечете, что мечтаете жить в большом городе с музеями и концертными залами или что врачи вам советуют уехать в глухую деревню на свежий воздух… Вам, конечно, не верят.
Тогда и полетели письма в Европу: в Мюнхен на радиостанцию «Свобода», в «Институт по изучению СССР», друзьям в Восточную Европу. Аркадий писал их и в госпитале, и дома в промежутках перед госпитализациями. Письма были деловые, отчаянные, шутливые. «В одной из газет я прочитал приблизительно следующее: „Колледж Св. Антония, Оксфорд, Англия, остро нуждается в преподавателях русской литературы, языка, истории и социологии. Низкая квалификация претендентов не может служить препятствием для получения должности. Главное требование — сносное знание русского языка“». Закончив цитату, почерпнутую из «Нового русского слова», Аркадий добавил: «Могли бы еще написать: „и не является полным идиотом“… Если главное достоинство претендентов — это невежество, то, может быть, и у меня есть некоторые шансы на получение должности в одном из лучших университетов. …Конечно, нам хотелось переехать в Европу, и, если для этого нужно утверждать, что „Кавалер Золотой Звезды“ написал Лев Толстой, то я это сделаю не хуже профессора Джаксона, Yale University, или профессора Терраса, Pennsylvania University, и профессора Поплюйко, George Washington University».
Отсюда, по-видимому, и возникло представление о том, что Аркадий «не полюбил Америку». Но он выбирал не страну, а рабочую среду.
Казалось, что отдушина нашлась в Университете штата Индиана, где его уже хорошо знали по семинару о Солженицине и готовы были принять на работу нас обоих. Здесь тоже надо было создать видимость прохождения через аспирантуру, но в более «щадящем режиме», как выражаются врачи. Вместо диссертации засчитывалась либо готовая книга об Олеше, либо материалы к книге о Солженицыне (по выбору автора). Вместо экзамена предстояло собеседование с коллегами, а не с экзаменаторами. Английский язык? Достаточно было, что Аркадий им уже занимается. По этому поводу сохранилась переписка Белинкова с профессорами университета М. Фридбергом и Б. Эджертоном: «У нас, как и повсюду, еще не изжиты пережитки канцелярщины… описывать Вам подробности докторской и магистратской программ (последняя предназначалась для меня. — Н.Б.) почти неловко, так как, в сущности, вы наши коллеги, а не начинающие аспиранты. Другое отношение к вашим программам с нашей стороны было бы немыслимо как для вас, так и для нас». Как резко это отличалось от письма ректора родного Йельского университета: «Если Вы будете зачислены [в аспирантуру], Вы будете обязаны выполнить все обычные условия, которые требуются от дипломников и аспирантов».
Но и в Индиане не все шло так гладко, как хотелось бы. Преподаватели, участвующие в программах по обмену с Советским Союзом, выразили беспокойство. Если антисоветчики Белинковы станут их коллегами, то как бы не сорвалась университетская программа по обмену. Поездки в СССР — вещь, важная для карьеры. (Замечу, что слово «карьера» не имеет на Западе отрицательного оттенка.) К ректору обратилась с протестом целая делегация — в нее вошли, как нам сказали, знакомые нам люди: профессор Проффер и племянница того дяди Марка, который в первые дни предлагал нам денег.
Аркадий продолжал просить ректора Йельского университета о допуске к экзаменам в аспирантуру и одновременно подавал бумаги в Университет штата Индиана. О том, что в «спасительной» Индиане климат невыносим даже для здорового человека, мы тогда не подумали. Последние свои дни Аркадий тратил на составление списков прочитанных курсов, рецензий на свои работы, заполнение анкет.
Обоим университетам «повезло». Ни одному из них не пришлось ни увольнять Белинкова, ни отказывать ему в приеме на работу.
Аркадий чувствовал, что на последнем жизненном экзамене, который он назначил себе сам, он проваливается: побег оказывался безрезультатен, жертвы, принесенные свободе, — бессмысленны. И еще был стыд — ему казалось, что его жизнь — так, как она сложилась в Америке, — компрометирует Запад его мечты. Как он боялся, что обо всем этом станет известно московским друзьям и знакомым!
Стало известно. Один из первых «легальных» эмигрантов третьей волны привез в Америку вопрос нашей московской среды: «В чем же заключалась трагедия Белинкова?» Тогда я ответить на этот вопрос не сумела. Пытаясь разобраться в трагедии сам, мой собеседник привел слова неизвестного мне агента ЦРУ: «Белинков совсем не понимал американской интеллигенции и не был ею принят»[270].
Сам Аркадий тоже хотел понять, что происходит. Он задумчиво повторял: «Они не плохие люди, они — другие». Принят — не принят. Само по себе его это не очень беспокоило. Беспокоило то, что «Олеша» еще не издан, трилогия еще не завершена.
Но издательские поезда двигались медленно. Книги его были длинными, с лирическими отступлениями, с литературоведческими обобщениями, с политическими обвинениями, с притчами, подтекстом и иронией. Переводить их было трудно. Второй план, который схватывался на лету в России, здесь был чужд, непонятен и потому, казалось, не нужен. Аркадию предлагали изменения: смягчить, сократить, подстричь под общую гребенку, привести к общему знаменателю.
В январе 1970 года редактор русского отдела «Doubleday» мисс Лина Деминг прислала четыре страницы замечаний по рукописи «Олеши». Большей частью они были связаны с требованием убрать или сократить экскурсы в русскую историю, размышления о сходстве различных тиранических режимов, обращения к советской истории, параллели между СССР и Германией, цитаты из нацистских документов, а также атаки, как ей показалось, личного характера по адресу отдельных советских литераторов, в частности «выдающегося советского критика Шкловского». Цитирование советской прессы тоже показалось ей ненужным и подлежало удалению. И, самое главное: «статистические данные, подтверждающие упадок советской литературы», являются «бессмысленными для западного читателя. То же относится и к вкладу Олеши в этот процесс».
Спрашивается, что же оставалось от книги «Сдача и гибель советского интеллигента. Юрий Олеша»?
Советский писатель сумел напечатать в сибирском журнале «Байкал» то, что свободному человеку невозможно напечатать в нью-йоркском издательстве Doubleday.
Через четыре месяца Аркадия не стало. Вместо трех книг издательство решило было выпустить одну. Предполагалось, что в нее войдут отрывки из его книг о Тынянове и Олеше, черновики из книги о Солженицыне и мой краткий обзор современной литературы — эдакий Тянитолкай в разные стороны! Со мной даже перезаключили старый договор, что, казалось, говорило о серьезных намерениях издательства. Но вскоре кто-то опомнился. Договор был расторгнут еще до предоставления рукописи.
Были свои проблемы (а иногда и курьезные недоразумения) и с русскими изданиями.
Сотрудница издательского отдела радиостанции «Свобода» уговаривала Аркадия издать книгу о «Тыняеве» (это не опечатка!) в объеме двухсот страниц. И такой книжечке предстояло заменить исправленное и дополненное третье издание, подготовленное автором для «Советского писателя»! Во втором издании «Юрия Тынянова» было 635 страниц. В третьем, набор которого был рассыпан после нашего бегства, должно было быть около тысячи.
Но больше всего трудностей возникло со «Сдачей и гибелью советского интеллигента». Об издании этой книги на русском языке Аркадий вел переговоры с издательствами «Фонд Герцена», «Fink Ferlag», «Mouton». Переговоры затягивались. Снова все упиралось в объем.
Еще сложнее дело обстояло с Народно-трудовым союзом, издававшим журналы «Посев» и «Грани».
Там готовы были напечатать всю книгу, но с тем только (на мой взгляд, естественным) условием, что на титуле будет помещена логограмма «НТС». Возникла щекотливая переписка. Аркадий был непоследователен. Он делал издательству комплименты: «НТС — единственная серьезная политическая антисоветская организация». В то же время он хотел избежать обнародования своей связи с организацией, которую к тому времени не успел хорошо узнать. По складу своему он не терпел никаких организаций.
«Сдача и гибель советского интеллигента. Юрий Олеша» долго оставалась рукописью. Когда я начала хлопоты по ее изданию уже после кончины Аркадия, я получила совет профессора Чижевского, переданный мне Виктором Франком: издавать книги размером не более двухсот страниц. В рукописи «Олеши» их было около тысячи.
Книгу удалось выпустить в свет только в 1976 году в Испании не без помощи издательского отдела «Свободы» (часть тиража за мой счет, подготовка к печати, вычитка корректур, предисловие — мои). Книга напечатана в русской типографии Алексея Владимировича Ставровского в Мадриде по совету нью-йоркского печатника Александра Доната[271]. В Испании печать и бумага были дешевле, чем в США. Второе (сокращенное) издание «Олеши» вышло в Москве в 1997 году.
Через год после побега Аркадий понял: ему не преодолеть пропасти, отделяющей его от «либеральной» интеллигенции Запада. Может быть, из Америки надо бежать? Позади Россия, Польша, Чехословакия. Куда? В Югославию!
Завязывается переписка с югославскими литераторами[272].
Аркадий Белинков: «Я не могу тосковать по своей родине: больше ее нет, и не будет. Но я могу позволить себе счастье отчаяния тосковать по близкой земле».
Далибор Брозович: «Диапазон и потенциал Вашего духа слишком широки и глубоки для югославских масштабов. Люди Вашего калибра и в Югославии — „внутренние эмигранты“, они действуют в международном плане — пишут за границей, а живут в Югославии, так как их родина в Югославии. Но Вы не южный славянин, почему Вам ехать и работать в такой глуши? С другой стороны, все-таки ясно, что для Вас Америка тоже не подходит».
Аркадий Белинков: «Вы и Ваши друзья возвращаете меня в атмосферу привязанностей и интересов, с которыми я прожил всю жизнь и от которых отказаться я не смогу никогда».
Милон Добрович: «Мы все, кто помнит Вас и имели счастье слушать Ваши замечательные выступления и читать Ваши выдающиеся труды, счастливы и рады, что увидим Вас снова в нашей стране.
Не скрою от Вас, что в наших кругах, как научных, так и политических, некоторые высказывают взгляды, что прибытие в Югославию такого известного человека, как Вы, сопряжено с небезопасностью лично для Вас со стороны советской полиции и вызовет серьезные трения между югославской и советской стороной, чего наши функционеры считают нежелательным».
Аркадий Белинков: «Я мог бы принести некоторую пользу Вашей стране, а для меня это значит и своей».
Далибор Брозович: «Здесь [в Америке] пропадете непременно. У Вас нет иммунитета к Западу. Вам надо жить одной ногой в славянском мире. Для Вас самое лучшее было бы жить и работать в Вене, приезжать часто, хотя бы и только в Югославию, и уезжать, когда угодно, с западным паспортом в кармане. В Вене — хороший университет… Вас возьмут, как только им дадите намек…»
Аркадий Белинков: «Я не ответил сразу же, потому что на следующий день должен был встретиться с Фрицем Франклом и корреспондентом ТАНЮГ Богоевичем. Это была очень дружеская, очень неофициальная и очень откровенная встреча. Я думаю, что понял правильно этих людей, трудности положения Вашей страны исключают, по крайней мере сейчас, мое официальное пребывание там и, в частности, получение политического убежища (на что я смотрю как на самый отдаленный пункт всей программы)».
Переписка оборвалась и не возобновилась.
Через несколько недель Аркадий перенес операцию на сердце. Трудно сказать, продлила она его жизнь или сократила. Ему суждено было оставаться в Америке еще год и бросить вызов распространенному в то время либеральному мнению: государственный строй тоталитарной страны прекраснее демократического.
В сентябре 1969 года во Франции в Ментоне происходил конгресс ПЕН-клуба. На повестке дня — вопрос о положении писателей в СССР. Только что ставши членом международного клуба (секция «Русские писатели зарубежья»), Аркадий Белинков обратился к конгрессу с открытым письмом «Западная интеллигенция, советская оппозиция и свобода, которой угрожает смерть», выступая не столько против притеснений интеллектуальной свободы в Советском Союзе, сколько против западных либералов, непомерные восторги которых от «успехов и достижений» Страны Советов неминуемо делают из них пособников тоталитарного режима.
Под письмом стоит двойная дата: 27 июня 1968 года — 10 сентября 1969 года. Первая — день, когда мы приземлились на международном аэропорту имени Кеннеди. Последняя — день, когда обращение было закончено.
Письмо это перевел на английский язык и в сокращенном виде доставил на конгресс Алексис Раннит.
О причинах недовольства западным образом жизни и заигрывания интеллигенции свободных стран с советским руководством (или наоборот, советского руководства с западной интеллигенцией) высказались и другие русские литераторы, те, что на себе испытали ограничение творческой свободы по-советски и в 60-е годы сумели перебраться на Запад.
«На Западе есть множество людей, недовольных по тем или иным причинам жизнью. Против правительств, против существующих гнилых государственных институтов бунтует их гордый дух. Они бичуют, протестуют, разоблачают, они „глаголом жгут сердца людей“. Они придерживаются разных взглядов, — но все они с удовольствием называют себя левыми.
Эти люди видят в своих странах только темные стороны, только скверные, отталкивающие явления. Но если так, то должен же быть где-то другой, светлый полюс. С целью его отыскания они едут на месяц в Советский Союз и возвращаются в полном восторге»[273].
«Советский Союз — фашистская страна. А на Западе все толкуют о каком-то диалоге с этим миром, о каких-то надеждах на либеральные преобразования в СССР, о каком-то коммунизме с „человеческим“ лицом.
И вот, воспитанные среди западной демократии, некоторые писатели приезжают в СССР, сразу же получают полный комплект потемкинских деревень, деньги, водку, икру (которой, кстати, сами русские не видят) — и растаивают от удовольствия. С ними работают сотрудники КГБ, а они ведут с ними „диалоги“»[274].
С письмом Белинкова в ПЕН-клуб повторилось то же, что и с письмом в Союз писателей СССР. Оно не было оглашено, не было напечатано в свободной западной прессе (кроме одного журнала — немецкого «Ориентирунг») и валялось на столе конгресса вместе с другими второстепенными материалами «для ознакомления».
В первоначальном варианте письмо опубликовали только в русской зарубежной прессе, где оно получило неожиданное освещение и вызвало широкое обсуждение. С лихвой возместив молчание западных газет, полемику начал известный парижский критик. Он громко возмущался тем, что Белинков тянет всех иностранцев под свою «стену плача»; он рьяно отстаивал право западной интеллигенции на выбор любой идеологии, включая марксистскую; отвергал необходимость поддержки оппозиции в СССР и заканчивал сногсшибательным заключением: «Для советских людей остается только один путь к освобождению, но он ведет не через заграничные ПЕН-клубы, а через советские каторги и тюрьмы… — И, обращаясь к автору письма: — Терновому венцу полагается быть на голове, а не в петлице»[275].
У литератора, по тогдашней терминологии «новейшего», последние строки вырвали вопль возмущения, вынесенный в заголовок его статьи: «Знает ли Рафальский что-либо о Белинкове?»[276]
У «старых» эмигрантов, как у тех, кто недолюбливал свою смену, так и у тех, кто приветствовал ее, статья Рафальского вызвала возмущенный поток писем и статей в «Новое русское слово». Некоторые читатели угрожали прекратить подписку на газету.
Один из ее постоянных авторов сообщил, что он провел опрос среди выходцев из России в городке, где он живет и работает, и получил соотношение десяти к одному против статьи Рафальского[277].
Другой нашел, что к концовке статьи Рафальского только и остается, что прибавить: «Крови, Яго, крови!»[278]
Третий выразил уверенность, что письмо Белинкова — образец «новой русской стали, из которой со временем выкуется тот меч, который и отрубит голову „научного ленинизма“»[279].
Сам Аркадий ответил критику через редактора газеты Андрея Седых:
М. г.г. редактор!
В статье «Путь к освобождению» С. Рафальский призывает меня бороться с советской властью «не через заграничные ПЭН-клубы, а через советские каторги и тюрьмы».
Я не думаю, что этот путь единственный и лучший.
Я пришел к этому заключению не сразу. Перед этим мне пришлось просидеть тринадцать лет в советских тюрьмах и лагерях. Теперь я пробую другие способы борьбы с советской властью. В изгнании они бывают не менее трудными, чем в России, но я надеюсь, что здесь они будут более плодотворны.
Аркадий Белинков[280].
Письмо в ПЕН передавали по Би-би-си, «Голосу Америки», «Свободе», оно распространялось в «самиздате», и о нем расспрашивал А. Д. Сахарова заместитель Главного прокурора СССР Маляров. «Я считаю Белинкова выдающимся писателем-публицистом. В частности, я высоко ценю его письмо в ПЕН-клуб, в котором он протестует против притеснений интеллектуальной свободы в Советском Союзе»[281], — ответил Андрей Дмитриевич.
«В чем дело? Почему нам здесь так трудно?» — спросила я как-то своих американских друзей. «Наташа, — сказал Макс Ралис, — там вы заранее могли предвидеть реакцию на ваши слова и поступки. Здесь для вас все непредсказуемо». Вскоре Аркадий эту непредсказуемость сформулировал в парадоксальную формулу: «так называемая „либеральная“ интеллигенция — это сейчас господствующий класс».
В одной из своих лекций он насчитал двенадцать крупнейших ошибок западных специалистов по Советскому Союзу:
«1918 год. Советский Союз не продержится и полугода.
1924 год. Раздираемая внутрипартийными распрями после смерти Ленина советская власть потеряет контроль над страной и будет заменена более жизнеспособным режимом.
1929 год. В стране с отсталой промышленностью, окончательно разрушенной мировой и гражданской войнами, индустриализация в масштабе, предусмотренном пятилетним планом, неосуществима. Советский Союз вынужден будет обратиться за помощью к развитым западным государствам, а это неминуемо приведет к зависимости от капитализма и перерождению большевистского строя.
1929 год. Массовая коллективизация в стране вызовет жестокое сопротивление крестьян, которое может привести к гражданской войне и падению непопулярного правительства.
1937 год. Уничтожение наиболее видных деятелей партии, вождей революции должно привести и уже приводит к резкому ослаблению советского строя.
1939 год. Союз Сталина с Гитлером ставит Советский Союз в положение катастрофической изоляции, которая окажется для него гибельной.
1942 год. Потери, понесенные советской Россией, настолько велики, что шансы на победу в войне фактически равны нулю.
1945 год. Война нанесла такой ущерб народному хозяйству страны, что без экономической помощи Соединенных Штатов восстановление нормальной жизни населения не представляется возможным. Экономическая помощь Соединенных Штатов будет, несомненно, сопровождаться политическими условиями.
1956 год. Мир узнал из чудовищных разоблачений, сделанных в докладе Никиты Хрущева, какие средневековые преступления с пытками, казнями, уничтожениями целых общественных групп и народов творились в стране, в которой все либерально и демократически настроенные люди на Западе видели социальное обновление мира. Это разоблачение трижды благодетельно, потому что оно служит подлинной и надежной гарантией, что какое бы то ни было пренебрежение демократией не будет допущено.
1962 год. Смертельный конфликт этих держав (Советского Союза и Китая) в ближайшее время приведет к вооруженному столкновению между ними, финалом которого будет изменение государственной и общественной систем этих держав.
1966 год. Процесс над писателями Синявским и Даниэлем показал слабость власти, основанной на терроре, и силу либеральной интеллигенции, которая заставит правительство пойти на либеральные реформы.
1968 год. Вооруженное вмешательство в дела Чехословакии безусловно исключено.
Что я вам прочитал? Выдержки из высказываний американских советологов.
Теперь я могу ответить на вопрос, который больше, собственно, озадачил вас, чем меня. Вопрос был такой: знаю ли я, что во всех своих устных и письменных высказываниях, во всей своей концепции преступности и неминуемости и конечной победы советской власти непримиримо расхожусь со всей американской советологией?
Я непримиримо расхожусь с американской советологией, стоящей на уровне домашнего самообразования».
Через два десятка лет после того, как мы вступили на землю Соединенных Штатов, Союз Советских Социалистических Республик был назван «империей зла». Берлинская стена пала. СССР распался. Западная либеральная интеллигенция продолжает упорствовать в своих заблуждениях.
Говорили, что Белинков не был готов к Западу. Может быть, Запад не был готов к Белинкову?