Аркадий Белинков Иллюзии и разочарования Екклесиаста (фрагменты)

Аркадий Белинков

Иллюзии и разочарования Екклесиаста

(фрагменты)

I

Этому художественному произведению больше всего мешает то, что оно заранее было обречено на трагедию, и недостает того, что оно не решилось стать фарсом <…>

Иерархия жанров недемократична и преисполнена предрассудков. Поэтому мы изо всех сил лезем в трагедию, вместо того, чтобы стать хорошим фарсом. <…>

Преимущества фарса над трагедией заключаются главным образом в том, что общеизвестные до тривиальности вещи в трагедии говорятся страшно серьезно, как все, что претендует на откровение, и поэтому они смешны, вопреки авторскому намерению, а в фарсе — с заранее задуманным хохотом и визгом и без всяких претензий, и поэтому гротескно и страшно. В мире больше насмешки над горем, чем рыданий над ним. <…>

Не надо трагически ругаться.

Не надо ругаться трагедиями.

Все равно, не сегодня завтра Вселенная околеет. Или повторится рифмой, первобытной, как первая социально-экономическая формация.

А смерть, как ветер, возвращается на круги своя.

II

Не надо писать исторические трагедии.

Надо писать исторические трагедии.

Исторические трагедии надо писать, только когда душа проста и чиста, как у молодого теленка… У таких авторов художественные произведения возникают от избытка альтруизма и филантропического намерения ознакомить малоэрудированную аудиторию с историческими происшествиями. Но это простое и чистое намерение входит в компетенцию другого департамента (наверное, социального обеспечения) и к искусству отношения не имеет.

Это искусство автору рецензии не нравится, и поэтому мы, автор рецензии, снимаем с автора трагедии штаны. И внимательно посмотрим, что там делается.

III

Да-а-с-с…

Там делаются очень серьезные вещи и ставятся важные вопросы.

Еврейские вопросы ставятся с одесским акцентом и в течение последних тысячи восьмисот семидесяти пяти лет сильно напоминают армянские загадки.

Я категорически возражаю против одесского акцента

[Стерто. — Н.Б.]

Я не желаю ссориться [стерто. — Н.Б.] и возвращаюсь к разбираемому драматургу, тем более, что он дожидается меня без штанов. В утешение ему могу лишь напомнить, что греки выставляли своих поэтов (статуи) тоже без штанов и, несмотря на это, называли их властителями душ, царями мира и пр.

Не нужно все превращать в трагедию. У жанров есть свои приличные манеры и хороший тон. Не стоит быть трагическим автором только для того, чтобы писать трескучие оратории дурного вкуса о том, что нехорошо быть изменником, перебежчиком, мараном… О том, что мы все — сволочи… О том, что и рецензент, и автор, и [стерто. — Н.Б.] — изменники, перебежчики и мараны[39].

Эта статья о разочарованиях и предательстве, о разбитых надеждах и неисполненных желаниях. О романе Бальзака «Утраченные иллюзии», о романе Диккенса «Погибшие мечтания», о поэме Мильтона «Потерянный рай». И больше всего о сказке Андерсена про голого Короля, великой и жестокой сказке, полной разбитых надежд, горьких разочарований, утраченных иллюзий, погибших мечтаний и потерянного рая.

IV

Если бы это художественное произведение не мечтало стать трагедией, не лезло бы из кожи в ямбы, а было бы фарсом со скепсисом и хорошим тоном, оно не превратилось бы из трагедии в анекдот.

Для того чтобы одно произведение не превратилось в другое произведение, в анекдот, да еще не простой, а в такой, который называется «Слон и еврейский вопрос», нужно было показать даже не эрудированным читателям, что евреи и их вопрос — это не такой вопрос, который они выдумали сами, а — слон, которого все заметили во всемирной истории народов и посвятили ему поэмы и драмы, диссертации и анафемы, лавры и ложь, Еврейскую энциклопедию и черту оседлости, состоявшиеся и несостоявшиеся судебные процессы, «Венецианского купца» и «Натана мудрого».

Любое художественное произведение, если оно хорошее, ничего не потеряет, превратившись в анекдот (хороший). Но вместе с художественным произведением меняется и его состав.

Приходится считаться, что жанр — это не туфля, принимающая форму ноги, но китайская колодка, изменяющая ногу.

Автор имел право делать все, что ему нравится, со своим художественным произведением. И анекдот — это еще не самое скверное, даже для такого серьезного автора. Но проблема, являющаяся частью состава произведения, потребовала более осторожного обращения с собой, и с ней нельзя было сделать все, что нравится автору, потому что она принадлежит не ему, а многим поколениям тех, кто ее создал и выстрадал.

Художественное произведение всегда переменная функция неизменного аргумента — идеи.

История искусств всех времен и народов — это создание бесконечного количества форм (функций) ограниченного ряда идей.

Автор чрезвычайно поверхностно подошел к столь важной теме, не изучив материал, о котором взялся писать («Л.Г.»)[40]. Это очень нехорошо с его стороны. И за это ему придется постоять еще много страниц без штанов. И он заслужил это. Потому что евреи — это тоже не нация, а профессия. Это трудная и плохо оплачиваемая профессия дрожжей, на которых взошло несколько великих и чужих национальных культур.

История обратила большое внимание на евреев. Они были больным местом истории. И это вызвало в некоторые эпохи нарушение удельных соотношений предметов.

В анекдоте «Слон и еврейский вопрос» верно подмечено это ненормальное удельное соотношение.

Физиология взаимоотношений евреев с несколькими великими и чужими культурами была нарушена, что вызвало неправильный обмен веществ, в результате которого вспыхнуло опасное заболевание: слоновая болезнь (Elephantiasis). Следом за диагностикой поспешило хирургическое вмешательство, единственно радикальное при данном заболевании. Вследствие всего изложенного мы имеем возможность на протяжении последних пяти тысяч лет наблюдать течение рек еврейской крови на тучных равнинах мировой истории.

Еврейский вопрос занимает очень много места в истории народов, и это так же нормально, как место слона в естественной истории.

V

Несмотря на то, что евреи заслужили ложь и лавры, «Венецианского купца» и «Натана мудрого», а также состоявшиеся и несостоявшиеся судебные процессы и погромы в Кишиневе…

[Стерто. — Н.Б.]

Несмотря на то, что евреи сыграли невыдуманную роль в истории, автор умудрился написать художественное произведение до такой степени абстрактное, далекое от людей, от истории человеческой, от 36 и 1/2° температуры нашего бедного и окаянного тела, нашей плоти, нашей судьбы, смерти и счастья, что оно остается несуществующим и ненужным в нашей жизни, как слон в дебрях далекой от жгучих вопросов современности («Л.Г.») Африки. Как Австралия, в которой, к сожалению, нет слонов, но, безусловно, есть исторические трагедии и еврейско-австралийский вопрос.

Дело в том, что кроме авторов, наделенных простыми и человеческими душами… есть еще и другие, удивительные ядовитые авторы, которые доказывают, что течет только время и ничего существенного из этого не вытекает, что на свете ничего необыкновенного не происходит, а события века узнают себя в истории.

Это торжество воинствующего Екклесиаста до такой степени соблазнительно, что автор рецензии в свое время тоже не устоял перед искушением и написал роман, в котором убедительно доказал, что крестовые походы возникли в силу того обстоятельства, что папа Иннокентий нагулял себе триппер и нужно было срочно [снаряжать] экспедицию за сульфидином. <…>

Я не стану ломиться в открытые двери трюизма, доказывая, что если ничего на свете не происходит, то, наверное, не нужно тогда писать и трагедии.

Я только скажу, что если автор пишет трагедию не с почтенным намерением ознакомить не слишком эрудированного читателя с историческим материалом, а для того, чтобы убедить слишком эрудированного читателя в том, что современность не выдумала себя, а вызрела из старого времени, то автор должен понять, что современность надо выводить из истории, а не запихивать в историю анахронизм. Он должен понять, что если его не смущает, что в историю ушедших веков он сует сегодняшние газеты, то зачем тогда писать историческую драму, смысл которой как раз в том, что именно в истории находятся подтверждения наших судеб, наших слез и сегодняшних, пахнущих кровью и краской газет?

Но драма отличается от рассуждения о драме тем же, чем алгебраическая формула отличается от яблок, которые дают хорошим мальчикам в школьном задачнике…

Я почтительно отношусь к алгебре.

Я с любовью отношусь к хорошим яблокам и вкусным драмам.

VI

Автор не просто ошибается. Он ошибается преступно и злонамеренно, думая, что кого-то можно переубедить, устыдить и исправить. И я никогда этого не прощу автору, потому что он фальсифицирует двигатели процессов истории.

В истории нет убедительных и неубедительных, нет умных и глупых, нет ученых и невежественных, нет хороших и плохих концепций.

В истории есть только сильные и слабые концепции. Такие, которые могут набить морду.

И только сильные концепции в истории становятся убедительными и переубедительными, умными, учеными и хорошими, и находят апологетов, которые прекрасно доказывают (потом), какие умные, ученые и хорошие всегда бывают победившие концепции.

Что же касается апологетов, то лишь тупые люди могут думать, что апологетов покупают. Среди них были такие, на покупку которых не хватило бы статей культурных мероприятий бюджета. Тацита, Данте, Кампанеллу, Мильтона [стерто. — Н.Б.] не покупали.

И мы, умные, ученые и хорошие, можем писать трагедии и рецензии, разводить слонов и решать еврейские вопросы, осуждать расовую дискриминацию и отгадывать армянские загадки, но морду набить мы не умеем. И если меня спросят: «Как Вам не стыдно?» — я отвечу (с одесским акцентом): «Ничего не попишешь: история русской интеллигенции». (В двух томах, на хорошей бумаге. Автор умер в [ничтожестве]. Он был благороден, голоден и глуп.)

VII

Творческий человек может придумать тысячи всяких вещей, большинство из которых, к сожалению, решительно никому не нужны. (Очень весело, например, изобрести пуговицу с электромотором или портативную машинку, которая за вас с удовольствием ела бы шоколадные конфеты или пончики.)

Драмы следует писать главным образом такие, которые нужны.

Драмы, похожие на электрические пуговицы и самокушающие машинки, не надо писать.

Назначение искусства не в производстве бесполезных изящных и неизящных бесполезных вещей, но в агитации за высокое назначение человека и его истории.

Смысл таланта заключается не в уменьи написать роман или придумать парашют, а в исполнении высокого назначения творчества исправлять сильно испорченную историю народов. Все то, что делает человек, нужно только тогда, когда его творчество вмешивается в судьбы людей. Для этого, кроме умения писать романы и придумывать парашюты, необходимо еще уменье включить их в историю, высокое уменье вмешиваться в судьбы людей. Этот талант не хуже и не лучше уменья писать романы и придумывать парашюты. Смысл всякого творчества в исполнении назначения. Исполнение назначения — это победа в борьбе за лучшую человеческую историю. Умение создавать и включать созданное в историю не два разных уменья, а одно. На свете всегда было много хороших романов и парашютов, большей частью никому не известных и никому не нужных, не сыгравших в судьбах людей никакой роли, потому что ими не выполнено главное назначение творчества: исправление запущенной человеческой истории. <…>

Всякая книга только тогда может быть полезна, когда ее брошюруют в очередной том текущей литературы.

Она может как раз подойти к современной литературе форматом и набором или выпрыгивать из современной литературы, кусаться, царапаться и ругаться. Но она не может быть клинописной глиняной табличкой, папирусом, пергаментом, которые ни в какие двери современной литературы не лезут.

Настоящая книга может быть только такой, которая необходима современности. <…>

VIII

В этой главе между любознательным читателем и скептическим автором рецензии происходит следующий раздраженный диалог.

Любознательный читатель: «Деньги назад! Что это в самом деле?! Прошла уже чуть ли не половина листа, дело к вечеру, а где же трагедия?!»

Автор рецензии (скептик): «Извиняюсь. Пропали Ваши денежки. Трагедии — нет».

IX

<…> Это художественное произведение погубили жанр, слишком серьезное отношение автора к жизни и полное непонимание литературы нашего времени.

Цветущее поле традиции было вытоптано еще задолго до появления этой драмы.

На соблюдении традиций внутреннего распорядка настаивают главным образом те авторы, которые ничего не могут придумать сами.

Художник же выгодно отличается от пешехода тем, что он не соблюдает правил движения, а лезет черт его знает куда.

<…>

Эта драма до такой степени традиционна и кукольна, что о ней даже не стоит говорить с одесским акцентом.

О ней нужно говорить с ужасным Белинским акцентом. И как раз именно то, что говорилось о Кукольнике.

О Кукольнике же главным образом говорилось, что он любит серьезные проблемы, руку всевышнего, свой народ и не умеет писать исторические трагедии.

X

Я всю жизнь в стихах и прозе (и даже в исторических трагедиях. Sic!) ненавидел шовинистические и националистические любовные экстазы.

<…>

Избранность евреев мне так же противна, как избранность немцев.

<…>

В доказательство своего прогрессивного национально-колониального мировоззрения я готов выдать собственную бесконечно женственную, преисполненную грации, очарования и спиритуалистической белизны дочь за вонючего турку при условии лишь, что этот самый турок умен и талантлив, что турок не очень вонюч (главным образом в идеологическом смысле) и что турок не тратит денег на оплату алиментов и т. д.

Еврейский вопрос превратился в слона, потому что между национальными патриотизмами, с которыми соприкасалось еврейство, и самим еврейством возникала диспропорция.

Я не думаю, что евреи лучше французов или турок.

Я думаю, что мучительная биография евреев дала им право заблуждаться, что они лучше французов или турок.

XI

Все, что я написал в этих десяти главах, наверное, не имеет никакого отношения к драматургу и его драме.

Но это имеет отношение к вопросу об упадке драматургии в эпоху расцвета пагубной «теории» бесконфликтности и в эпоху расцвета прогрессивной теории сатирической комедии, а также к нетерпимому выполнению плана на 26,4 % по драматургии. В связи с этим я не зачеркиваю написанного в этих десяти главах и не начинаю сначала.

Это не рецензия, a essai. A essai — это лирика. А лирика — это всегда длинно и немного стыдно.

XII

Персы, хорошо знавшие толк в поэзии, уверяли: для того, чтобы получились стихи, нужны ритм, рифма и намерение писать стихи.

Автор все еще не упомянутой выше драмы, не будучи персом (первая ошибка автора) и будучи евреем, вероятно, среднего качества (вторая ошибка автора), удовлетворился только намерением (третья, роковая ошибка автора). Персы сказали бы в этом случае, что одного намерения не хватит и на рабайю[41]. И они были бы правы.

А для трехактной драмы просто ничтожно мало.

Драмы не вышло, потому что в ней нет ничего, кроме хорошего намерения.

Возможно, что этого хватило бы на католическую драму. Но для еврейской мало. Драмы не вышло, потому что те ритм и рифма, которые в ней есть, набили оскомину еще персам времен Дария Гистапса, грекам (которые знали только ритм и не знали рифм) и длиннобородым библейским иудеям.

<…>

Смешно и нелепо писать драму, делая вид, что до нее в мировой литературе ничего не было. Художник, садясь за письменный стол, должен не думать о том, как бы ему проскользнуть незамеченным между чужими драмами, но должен знать, что он принесет нового в великий опыт мировой литературы. Что новое — это обязательно оригинально. Что художник оригинален только тогда, когда он искренен. Потому что искренность — это похожесть только на самого себя самого. Потому что мысли разных людей так же непохожи, как непохожи их носы, уши и дактилоскопические отпечатки. Поэтому каждое искреннее произведение человека — оригинально. Оно обречено анатомией человека на оригинальность. Люди, работающие по традиции, — это обманщики, и их, знаете, все-таки лучше не оставлять наедине с чужими книгами… Как-то, знаете, спокойнее.

Автор, ухмыляясь, вертит своих исторических героев и вытаскивает за шиворот несчастных из свойственного им века. Он, очевидно, не понимает, что исторических героев можно лишь поворачивать, по-новому освещать и заново открывать. Но приписывать им все, что вздумается, нельзя, потому что, во-первых, они тогда перестают быть историческими героями, т. е. теряют статус прецедента, к которому всегда апеллирует историческое произведение, и, во-вторых, потому что, кроме расшалившегося автора, над этими героями долго и трудолюбиво работала мировая история со своими исследованиями, диссертациями, романами, романсами и, между прочим, драмами и успела (задолго до нашего автора) сложить о них определенное представление, которое автор может лишь подтвердить или опровергнуть, но не может на него лишь наплевать. Когда произведение называется именем, или событием, или явлением, уже известным в истории, оно обязано или подтвердить это имя (первый и более примитивный вариант (Дон-Жуан Байрона, Сальери Пушкина), или опровергнуть его (Каин Байрона, [Барклай] Пушкина, Юлий Цезарь Шекспира, с неожиданной для XVI–XVII вв. трактовкой диктатуры, Синяя борода[42], реабилитированная А. Франсом, и т. д.).

<…>

Эта глава, наверное, самая длинная и самая ненужная во всей статье.

Такие вещи не пишутся в рецензиях, а сообщаются автору с глазу на глаз, в запертом кабинете, за письменным столом, с рукописью в руках.

Эта глава написана только для того, чтобы щепетильного автора рецензии не заподозрили в суетном желании блеснуть хлесткими словечками, длинным язычком и острыми зубками.

Потому что во всех главах, предшествующих этой и последующих за ней, автор занимается не обследованием вышеупомянутой драмы на вшивость, а занят вопросом, почему на свете так много плохих драм.

Впрочем, это тоже от ущемленного самолюбия и гипертрофии тщеславия. Все мы, мерзавцы, тщеславны. И разница только в том, что один тщеславится, став Кесарем, а другой тем, что его похвалили за то, что он не бросает окурки мимо урны. А мне вообще не повезло: не сумел захотеть стать Кесарем, а фельдшером я и вовсе не хочу быть.

Но еще больше, чем я не хочу быть фельдшером, я хочу умереть, сгнить и сгинуть. И этот фарс мне удается лучше, чем исторические трагедии и пифийские претензии. <…>

XIII

Но автор рецензии замечает, что он начинает вызывать нездоровый интерес к самой драме. Это очень дурно с его стороны, потому что смысл рецензии как раз и заключается в том, чтобы убедить читателей, что драма не вызывает решительно никакого интереса.

Автор знает свои недостатки и, будучи склонен к критике и самокритике, не обидится, если его уличат в трусливой легкости этой статьи.

XIV

Вещи, которые можно доказать или опровергнуть двумя абзацами, не надо доказывать или опровергать трехактными историческими трагедиями.

Но если втор придерживается мнения, что мараны оправданы историей, то сейчас писать такую прекрасную драму о таких прекрасных маранах категорически противопоказано. Ибо лучшее, что может сделать автор такой драмой, — это научить, как стать изменником, предателем и мерзавцем. Надо же, наконец, понять, что никому не интересно сейчас (даже специалистам по надгробным надписям закавказских евреев), были ли в свое время правы мараны или неправы. Важно то, что они оказались виноваты. И если автор пишет о маранах, то он обязан в историческом прецеденте искать опоры, доказательства и авторитетной поддержки.

Эта драма не вышла, потому что в ней говорится все что угодно и замалчивается самое главное: измена и уход от борьбы. <…>

Художественное произведение может произойти только в том случае, если его задача, материал и метод обработки материала имеют прямое отношение друг к другу.

Эта драма представляет собой сценарий помрежа, в котором перечислены декорации, реквизит, свет и шумы к длинному очерку, разнесенному на реплики и называющемуся «Спор плохого еврея с хорошим евреем».

Совершенно напрасный спор.

Всем известно, что капуцины и раввины воняют одинаково (Гейне).

А о том, кто воняет больше и пронзительней, — вопрос не идеологический, а санитарный.

Если допустить на минуту, что когда-нибудь все же учеными будет в точности установлено, кто именно воняет лучше, то все равно, независимо от чисто академического интереса, который вызывает этот факт, герой, который воняет лучше, еще не станет художественным произведением.

Гейне был умнее и талантливее автора этой драмы. Понимая антиномию капуцина и раввина, он ими не ограничился. Он вышел из порочного круга и сделал правым судью. Права Донья Blanche, потому что она молода и красива, и хорошо пахнет[43].

Драма не произошла, потому что совершенно безразлично, на чьей стороне будет победа в жестокой, неравной борьбе между запахами капуцина и раввина.

Это художественное произведение не стало драмой, потому что в нем не оказалось Доньи Blanche, а были только капуцин и раввин, их запахи и вялая попытка дифференциации запахов.

<…> автора интересует не общая идея отступничества, измены, продажи первородства, маранизма, а евреи — отступающие, изменяющие, продающие первородство — мараны.

Автор ошибся, потому что формула задачи шире ее материала.

В этой драме материал болтается в задаче, как горох в погремушке. Это смешно и не нужно, как нога в большой не по размеру туфле.

Смешно и не нужно доказывать историческими трагизмами, что отступничество, измена и продажа первородства суть [непристойные] вещи. Это смешно и очевидно. Это можно доказать не трагедией, а эпиграммой. Трагедия нужна для того, чтобы доказать, что такое истоки, причины, вирулентность отступничества, измены и продажа первородства, что такое сопротивление материала и взаимоотношения государства и общества.

<…>

XV

<…> Я пишу такую длинную рецензию из нехорошего желания отомстить автору, зная, что ему никуда не уйти без штанов до конца статьи. А вот сейчас именно поэтому я и вытяну его еще раз по голой заднице.

— За что?! — возмущается в высшей степени весьма рафинированный автор (без штанов, с драмой в руках).

Я не люблю классических вопросов типа «за что?», «кто вы такой?», «что это значит?».

За что? Так. Ни за что. Неужели Вы не понимаете, что секут не по необходимости, а при наличии более или менее недорогой возможности? Если бы автор исторической трагедии мог бы написать хлесткий памфлет на автора лирической рецензии, он не остановился бы перед тем, что адресат памфлета не заслужил этого. Просто бы высек. Да еще как! За здорово живешь! За прекрасные глазки m-lle Blanche! За милую душу! <…> И я секу, потому что до меня долго секли всю русскую литературу и это сообщилось мне эволюционным путем и накоплением жизненно важных признаков, передаваемых по наследству… За то, что в мире так много холопов по склонности и рабов по призванью; за сытое самодовольство и чавкающее хамство; за недописанные «Египетские ночи» <…>

И я секу вас по заплатанной общей драматической заднице за то, что вы бежите вопросов века, что вы утаиваете, в чем смысл жизни, что вы говорите не о судьбе человеческой истории, но о пуговицах на ее жилете. И за все это я держу вас целый печатный лист без штанов, на ветру и морозе, и еще за то, что вы нерешительный, слабый и добрый человек, пожалевший себя, меня [стерто. — Н.Б.] и других маранов, вместо того чтобы всех нас со свистом сечь и учить.

XVI

<…> Автор выдал себя с головой, предварительно попытавшись переключить с этой самой больной головы на здоровую иллюзии и разочарования Екклесиаста: дело в том что автор рецензии вчера хотел написать одно художественное произведение о том, что при известных обстоятельствах [стерто. — Н.Б.], при наличии известной нетребовательности может быть создано художественное произведение лучше, чем то, которое рецензируется.

Таким образом, всякий наблюдательный и беспристрастный читатель может сделать совершенно правильный вывод, что виноваты оба автора, драмы и рецензии. Что виноваты все авторы. И что правы самые лучшие, самые чуткие и с самым лучшим вкусом читатели.

Я не буду больше шуметь. Когда-то, очень давно, одна знакомая сказала: «После ваших книг у меня долго стоит шум в ушах и кружится голова».

XVII

Со времени воскресения Иисуса Христа родилось и умерло сто поколений.

Они успели стереть с лица земли Иерусалим, разграбить Рим, вытоптали империю Карла Великого, восемь раз крестовыми походами разрывали на части народы и страны, сожгли на святых крестах десять тысяч вольтерианцев, аккуратно деля имущество сожженных на три равные части: одну — святой Германдаде[44], вторую — государству (за дрова), третью — доносчику; они водили по морям невольничьи корабли, отправляли на Новую Гвинею женщин для утех и веселья (Елизавета) и снова жгли и вытаптывали народы и земли за золотой песок, за слоновую кость, за высокие идеи и рынки сбыта, за нефть и пшеницу, за здорово живешь, за прекрасные глазки m-lle Blanche, за милую душу, за собачью и голодную, окаянную свою судьбу.

Я тенденциозно не упомянул о том, что, кроме всех этих прекрасных вещей, человечество создало четыре Евангелия, Кельнский собор, Сорбонну, флорентийскую живопись, елизаветинскую драму, французский энциклопедизм, паровую машину, немецкую философию, идею ассоциации народов и разложило атом.

Но, вероятно, все это не имеет существенного значения, в чем каждый может легко убедиться на собственном опыте, потому что человеческая история — это длинный список грабежей и пожаров, мартиролог убийств, повесть об утраченных иллюзиях, горькое повествование о погибших мечтаниях и тяжелый рассказ о потерянном рае.

Наиболее существенной ошибкой автора этого художественного произведения было то, что он неясно представлял себе, что же именно он хочет от читателя.

Поэтому его художественное произведение лишено самого главного: агитационного значения. Оно ни в чем меня не убедило. Даже в том, что нехорошо быть мараном. Может быть, это и хорошо. Может быть. Никто не знает. Может быть, теперь мне как раз и захочется быть мараном. Или перестать быть драматургом.

[Стерто. — Н. Б.]

Все это крайне неблагополучно отражается на свойствах характера. Лично во мне это вызывает частые приступы ипохондрии, эсхатологические фантазии и геморроидальный habitus.

Что же касается нашего драматурга, то его, к счастью, это никак не касается. И, главным образом, потому, что он еще не написал драму.

XVIII

Предсмертный монолог рецензента

Активная работа наших драматургов над созданием остронеобходимой нам классики заслуживает всякого одобрения и самой серьезной помощи [стерто. — Н.Б.] общественных организаций. У нас есть все предпосылки для того, чтобы в ближайшее время создать произведения высокого идейно-художественного звучания, [стерто. — Н.Б.] Мы не имеем никакого права [стерто. — Н.Б.] пройти мимо такого возмутительного факта, как выполнение в третьем квартале с.г. плана наших театров на 86 %.

Литературная газета

Простите меня. Я больше не буду. Не буду брюзжать, ругаться и писать рецензии с нехорошими словами. <…>.

Простите меня. За нехорошие слова и злые рецензии [стерто. — Н.Б.].

Все равно я скоро умру.

И это знаменательное событие в истории русской интеллигенции ждут с нетерпением и одобрением все братья мои драматурги [стерто. — Н.Б.], бывший художественный руководитель Московского театра драмы и два [стерто. — Н.Б.].

Я больше не буду. Простите меня.

За то, что, когда я писал последний и, наверное, самый обидный абзац прошлой главы, я вспомнил, что ни разу не заглянул в рецензируемую трагическую рукопись.

Я знаю, как это нехорошо с моей стороны.

Я думал, что дело не в трагической рукописи. Что дело в слоне, еврейском вопросе, печальной истории голого короля из сказки Андерсена, полной разочарования, горечи и скорби. Как всякий эгоист, я не думал об авторе. Я мало задумывался над тем, как бы ликвидировать прорыв в невыполнении плана по качеству и ассортименту в драматургии за III квартал. Мне жаль автора, несмотря на то, что драма его мне не нравится.

Как для того, чтобы сечь человека, нужно лишь знать, что делать это можно абсолютно безнаказанно, точно так же, чтобы написать критическую статью, не обязательно читать рецензируемое произведение. Может быть, оно понравилось бы мне, если бы я его читал. Очень может быть. Я не стал читать его [стерто. — Н.Б.], потому что такая драма мне не может, не имеет права нравиться. А что касается самой драмы, то, вероятно, драма очень хорошая. Не знаю. Не читал. Думаю, что хорошая.

В искусстве хорошо лишь то, что неповторимо. Каждое высокое произведение прекрасно, кроме всего прочего, еще потому, что оно не похоже на другие. С этого начинается всякое искусство. Это не первое, а нулевое условие. Плохие авторы не придумали ничего оригинального. Даже ошибок. Все, что они делают, похоже друг на друга, как похожи друг на друга все ошибки природы. [Стерто. — Н.Б.] Например, мое безумное намерение отдать свою дочь замуж за турка. Это все от тоски и безнадежности. Оттого, что избаловавшиеся авторы всяческих художественных произведений стали писать до такой степени плохо, что себе дороже о них хорошо писать. План по качеству выполнен за III квартал на 86,4 %. Впрочем, драматургам было всегда лучше других: они и зарабатывали побольше, и налоги с них не так свирепо сдирали, и воровать драматургу легче, а самое главное — их всегда труднее лягать, нежели прочую братию. Это объясняется в первую очередь тем, что когда ругаешь драму, т. е. именно то, что написано драматургом, и как раз то, что следует драматургу писать, — художественное произведение для театра, то хитрый драматург сейчас же вывернется из критических челюстей, оставляя в щелкнувших зубах рецензента заявление, что это вообще для театра не предназначалось, что это нужно читать дома, на диване, после пятичасового кофе жене и дочкам. По этому вопросу я должен заявить со всей решительностью: к жанру «драма для чтения» я всегда относился так же, как к тому, что остается после аборта (ужасное слово!) и других аналогичных выкидышей (еще более ужасное слово!) природы (очень хорошее слово!).

Лирика, длинная и опускающая глаза, не выпускает меня из рецензии.

Камень истории и — человек на холодном ветру, раздетый и одинокий.

Как мне надоело жалеть тебя, человек! Надо же когда-нибудь решить горькую и окаянную судьбу твою! Или убить и бросить в степи, на снегу, на ветру и морозе, и забыть навсегда, и уйти?!

[Стерто. — Н. Б.]

А греки верили в своих поэтов и воздавали им царские почести. Их поэт был царь. В это верил Пушкин. Он говорил поэту: «Ты — царь». И не велел ему путаться с толпой. Но я забыл автора исторической трагедии. Он тоже поэт и, стало быть, тоже царь. Он стоит на холодном ветру, одинок и печален, и без штанов. И все видят, что царь, автор исторической трагедии, — гол.

Творят только боги и поэты[45].