ГЛАВА ТРЕТЬЯ

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

1

За этой хатой он наблюдал несколько дней, и она показалась ему наиболее подходящей. Во-первых, потому, что там остались ее владельцы. Из хаты часто доносился плач ребенка, может быть, именно из-за него и остались здесь. А раз в хате есть грудной ребенок, немцы вряд ли поселятся в ней, найдут более спокойное место.

Во-вторых, она расположена недалеко от оврага — в случае чего будет легче уйти.

Ночь была темная, и к дому он подполз незамеченным. Часа полтора лежал возле него, прислушиваясь к каждому шороху. Все было тихо. Лишь изредка где-то спросонья тявкнет собака, или скрипнет дверь, должно быть, кто то выскочит по нужде. И опять тишина.

Но вот в хате заплакал ребенок. Ласковый женский голос убаюкивал: «А-а-а!»

Пожалуй, это был самый подходящий момент. Не придется будить людей, да и, если он постучит, не так будет слышно из-за плача ребенка.

Осторожно пробравшись к двери, Коняхин уже взялся за скобку, когда в сенях услышал немецкую речь. Лейтенант бросился за угол и распластался на земле. Он слышал, как распахнулась дверь и во двор вышли двое фашистов. Они остановились метрах в трех от лейтенанта, их силуэты ясно вырисовывались на фоне неба. Наверное, ребенок разбудил и их. Сейчас они о чем-то спорили.

Больше всего лейтенант боялся закашлять. Холодные осенние ночи, проведенные в овраге, не прошли бесследно: Коняхин основательно простудился, и его душил кашель. Вот и сейчас в горле першило, кашель буквально рвался наружу, и не было никаких сил его сдерживать. Лейтенант судорожно глотал, но в горле было сухо, и только еще больше хотелось кашлять.

Наконец немцы перестали спорить и пошли со двора, о чем-то разговаривая уже спокойно. Наверное, решили переночевать в другом месте.

Когда затихли их шаги и голоса, первым желанием лейтенанта было броситься в хату. Он уже вскочил на ноги, но тут же в сознании мелькнуло: «Эти-то ушли, а другие могли остаться. Сколько их там было?» Ведь он считал, что в доме вообще нет немцев. «Нет, надо уходить».

Он пополз опять через огород, тем же путем, которым пробирался сюда. Он полз теперь еще более осторожно.

Неожиданно рука по самое плечо провалилась в землю. Что это: яма или погреб? Он сел и стал обеими руками разгребать землю. И вдруг ладонью уперся во что-то мягкое, начал ощупывать. Вот под рукой шевельнулось, и из-под земли раздался испуганный детский голос:

— Ой, кто тут?

— Тише! — прошептал лейтенант. — Ты один тут?

— Нет, с сестренкой, — шепотом ответили снизу. Судя по голосу, мальчишке было лет десять.

— Что вы тут делаете?

— А вы кто такой? — спросил мальчик.

— Как тебя зовут? — в свою очередь, спросил Коняхин.

Но мальчик оказался пареньком осторожным, все допытывался у лейтенанта, кто он такой. И педагогический опыт подсказывал Коняхину, что он ничего от мальчика не добьется, пока не объяснит ему, зачем пришел. И то же педагогическое чутье подсказывало, что мальчику можно довериться. Впрочем, ничего другого не оставалось.

— Я красный командир, — спокойно и веско, как когда-то на уроке, сказал лейтенант.

— Наш! — воскликнул мальчик. — Слышишь, Тонька, наш! — должно быть, он там, внизу, начал тормошить сестренку.

— Постой, не буди, — прошептал Коняхин.

— Да вы, дяденька, не бойтесь, я пионер.

— Ну, раз пионер, значит, на тебя можно положиться. Лезь наверх.

Мальчик вылез откуда-то сбоку, видимо, там был ход в этот блиндаж. К счастью, сестренка его так и не проснулась, только пробормотала что-то сквозь сон и угомонилась.

— Как тебя зовут? — спросил лейтенант, когда мальчик улегся рядом с ним.

— Пашей. Паша Приходько.

— Вот что, Паша, ты должен мне помочь. Надо достать чистых тряпок и теплой воды. Необходимо промыть и перевязать раны. Если что-нибудь найдется из еды, все равно что, принеси хоть немного. Родители твои дома?

— Дома. Они у меня хорошие. И немцев ух как не любят! Папа только очень больной, в армию его не взяли, а то бы он их тоже вот как вы… — мальчик осекся, видимо, сообразив, что сейчас лейтенант не очень-то страшен немцам. — Ну ладно, я пойду в хату. Только там немцы. Их вчера вечером к нам поставили жить.

— Сколько их?

— Двое.

— Они ушли.

— Тогда я побегу. Я быстро.

— Подожди, — остановил мальчика лейтенант. — Сначала расскажи, как лучше пробраться к Днепру.

— К нашим?

— Ну да.

Паша оказался человеком весьма осведомленным. Он не только хорошо знал дорогу к Днепру — летом бегали туда с мальчишками купаться, — но рассказал, где расположены немецкие батареи и огневые точки, как их лучше обойти. Единственную карту-двухкилометровку Коняхин отдал Переплетову. Теперь все пришлось запоминать, и он заставлял Пашу несколько раз повторять, где, как и что расположено. Только после того, как все заучил наизусть, разрешил Паше идти в хату.

Все-таки Коняхин подполз к окну, чтобы слышать разговор Паши с родителями. Ребенок к тому времени утихомирился, и лейтенанту хорошо было слышно, что происходит в хате, хотя разговор велся вполголоса.

2

Тихонько скрипнула дверь, и женщина спросила:

— Кто там?

— Это я, мама.

— Чего тебе?

— Дело есть.

— Какое еще дело на ночь глядя? — рассердилась женщина. — Ведь наказала, чтобы не вылезал из ямы. Хорошо, что эти поганые рожи ушли. Где Тонька?

— Там, спит она. Да ты не кричи, тише, у меня секретное дело.

— Что еще удумал? Говори! Я вот тебе ремнем по секретному месту пройдусь, будешь знать, как по ночам шляться!

— Да тише ты, мама. Там наш командир раненый. Ему перевязать раны надо и поесть. Грей лучше воду.

— Какой еще командир? — встревожилась мать. — Откуда он взялся?

— Я спал и вдруг чувствую, что кто-то меня ощупывает… — начал рассказывать Паша, но мать прервала его:

— Пусть уходит. Куда мы его денем? Если его найдут, нас всех перестреляют.

— Погоди, мать, — вмешался мужской голос. — Надо помочь человеку, наш ведь, советский.

— Да разве я против того, чтобы помочь? Пусть берет, что надо, и уходит. У нас вот их трое, ребятишек-то, я ведь не о себе, о них беспокоюсь.

— Ладно, кипяти воду, а то скоро рассветет.

И верно, начинало светать. Лейтенанту пришлось отойти от окна и спрятаться в траве. Дальнейшего разговора он не слышал. Видел только, как над трубой взвился дымок: значит, затопили печку и греют воду. Потом в доме опять заплакал ребенок. Уже совсем рассветало, когда из хаты вышла женщина с ребенком на руках. Тихо окликнула:

— Товарищ!

Лейтенант чуть приподнялся.

— Лежите, лежите, — сказала женщина и подошла ближе. Остановилась над ним и, глядя куда-то в сторону, быстро заговорила: — Вам тут оставаться нельзя. Вон у того дома, куда я смотрю, — немецкий штаб, и там ходит часовой. Вам надо пробраться к нам на чердак по лестнице. Если сумеете, пока часовой будет идти обратно, проскочить на чердак — ваше счастье. Если же поймают, мы вас не знаем и вы нас тоже — у меня, видите, дети, мал мала меньше. Поняли?

— Понял. Большое спасибо вам.

— Ладно, чего там. Не чужие.

Она ушла. Лейтенант подождал минуты две-три и приподнял голову. Теперь и он увидел часового, вышагивающего по дорожке вдоль дома. Вот он повернул сюда. Сколько он будет идти в один конец? «Раз, два, три, четыре… пятьдесят семь… восемьдесят шесть… девяносто две… Ага, остановился, осматривается, повернул обратно. Значит, полторы минуты. Мало!»

Лейтенант подполз к лестнице, стал ждать, когда часовой повернется к нему спиной. Пора! Он не помнил, как взлетел по шаткой приставной лестнице, не знал, откуда у него взялись силы для такого броска. Уже с чердака посмотрел в щель и увидел, что часовой все еще идет к нему спиной.

Чердак на три четверти был забит сеном. Коняхин сделал в нем нору, залез в нее, замаскировал изнутри вход. В норе было тепло, его разморило и стало клонить ко сну. Внизу было тихо, в хате о чем-то изредка переговаривались, но он различал только мужской, женский и детский голоса, слов же разобрать не мог. Должно быть, разговаривали слишком тихо.

Он задремал. Разбудил его чужой женский голос:

— Куда это тебе, Ефимия, столько воды?

И знакомый голос:

— Ребенка купать. Всю ночь надрывался.

— Может, заболел? Застудишь.

— Ничего, распарится — крепче спать будет.

— Ну смотри.

Потом скрипнула дверь и по двору прошаркали чьи-то шаги. Наверное, женщина шла в калошах.

Он решил не спать. И все-таки опять задремал, его разбудил робкий детский голосок:

— Дяденька!

Сквозь сено он увидел девочку. Она сидела на корточках и оглядывалась. Лейтенант разгреб сено и высунулся:

— Ты меня?

— Ага. Вот это вам, — она сунула ему алюминиевую, почерневшую от времени кастрюльку. Потом стала сматывать с лежавшей рядом куклы тряпки. Аккуратно скатала их в трубочку и протянула лейтенанту.

В кастрюльке был суп — жидкий, но пахнувший удивительно вкусно. Девочка вынула из-за пазухи деревянную ложку. Она смотрела, как он ел, и в глазах ее были одновременно и страх и любопытство. Лейтенант подмигнул ей, и девочка улыбнулась.

— Как тебя зовут? — спросил он.

— Тоня. А вас?

— Дядя Саша. Я страшный?

— Не-е, — протянула девочка. — Грязный.

И, вспомнив что-то, заторопилась. Она вернулась быстро, лейтенант еще не успел съесть суп. В бидончике с отбитой эмалью принесла теплую воду. Опять присела на корточки и стала смотреть на лейтенанта. Страха в ее взгляде не было, осталось только любопытство.

Он начал зубами развязывать узлы на забинтованной руке.

— А ты уходи, — сказал девочке, подумав, что ей незачем смотреть на его раны. Но девочка не ушла, только подвинулась ближе к лазу и оттуда смотрела на него.

Он тщательно промыл раны, перевязал их, сунул остатки тряпок за пазуху, для Яши.

— Теперь забирай посуду и уходи, — сказал девочке.

— Велели оставить здесь, — ответила Тоня и, забрав куклу, полезла на лестницу.

«Правильно, — сообразил лейтенант. — Уберут ночью, а то часовой у штаба может заметить и догадаться».

Он тоже решил спрятаться более основательно, подальше от лаза. Забрался в дальний угол под самую крышу, вырыл в сене глубокую яму, сверху притрусил ее сеном и лег. Уснул он мгновенно, как только голова упала на свитое из сена изголовье.

3

Наверное, впервые за всю войну ему приснился сон.

Он сидит за столом в своем классе. На столе, как всегда, перед ним классный журнал, а справа, на краешке, глобус. Глобус старый, захватанный и ободранный, на нем уже не только некоторых городов, а и целых государств не найдешь. Глобус почему-то крутится и крутится сам по себе, как будто кто-то поставил внутрь его мотор, и вот он крутит этот обшарпанный шар. Он вращается так быстро, что не видно ни царапин, ни засаленных пятен на нем, а только сплошная зеленая краска, чуть-чуть припорошенная пылью. И он удивляется, почему пыль не слетает с глобуса, ведь от этого вращения образовался такой ветер, что страницы классного журнала трепыхаются и шелестят.

Он еще больше удивляется, когда замечает, что за третьей партой в среднем ряду сидит эта девочка Тоня и укачивает свою куклу. Он встает, чтобы отобрать у нее куклу. Но в это время со стола падает глобус, раскалывается, как арбуз, и раздается такой грохот, что кажется, лопнут перепонки.

…И он просыпается.

Грохот слышится снизу. Кто-то гоняет по двору пустое ведро.

Хохот… И лающая немецкая речь. Потом раздается кудахтанье кур.

Лейтенант осторожно нащупывает сбоку доски, разгребает сено и приникает к щели.

Дюжий немец, пригнувшись, на цыпочках подкрадывается к чему-то.

— Курка, кура, го-го-го, — ворковал немец, подкрадываясь все ближе и ближе к тощему петуху, беззаботно клевавшему землю. Вот немец прыгнул, распластался на земле, а петух из-под его рук взлетел и сел на крышу сарая. В поле зрения лейтенанта появился другой немец — худой и длинный, с рыжими волосами и горбатым носом. Он стоял над лежавшим немцем и, уперев руки в бедра, раскатисто хохотал. Потом махнул рукой и полез на крышу.

Петух опять беззаботно клевал соломенную крышу сарая и, казалось, не обращал ни на кого внимания. Но едва голова рыжего показалась над крышей, как петух взлетел. Он залетел на чердак, и только теперь лейтенант понял, что ему грозит. Он, безоружный и ослабевший, против двух немцев. А может, их не двое, а больше?

Ему было не видно, как немец лез на чердак. Слышно было лишь как поскрипывает лестница да чуть-чуть покачиваются доски. Должно быть, лез тот, толстый. Вот он заговорил где-то совсем рядом, опять воркующе, почти ласково. Потом копна вздрогнула — немец упал на сено. А под крышей захлопали крыльями, значит, не поймал.

Почему-то это обрадовало лейтенанта, хотя он понимал, что лучше, если бы немец поймал петуха и ушел, а то еще залетит неразумная птица в этот дальний угол, и тогда…

А петух все хлопал крыльями под крышей и не догадывался вылететь наружу. Впрочем, теперь и не вылетит: по лестнице поднялся рыжий и загородил лаз. Немцы тихо совещаются.

Все-таки они поймали петуха. Он гоготал и отчаянно трепыхался в руках какого-то немца.

Опасность миновала. И лейтенанту опять захотелось спать. За последние две недели ему удавалось поспать часа два-три в сутки, да и то днем — ночью было слишком холодно.

Перед тем как уйти со двора, один из немцев вошел в хату и вынес оттуда завернутую в одеяло постель и рюкзак. Значит, это были те самые немцы, которые вчера хотели тут ночевать. Видно, нашли другое, более спокойное жилье. «Это хорошо, что они сюда не вернутся», — подумал лейтенант.

Но он ошибся. Немцы вернулись на повозке, в которую была запряжена сивая костлявая кобыла. Сначала лейтенант подумал, что они приехали забрать оставшееся барахлишко. Но вот рыжий откуда-то принес железные четырехрожковые вилы и полез на чердак.

«Вот и все», — подумал лейтенант. Сейчас они если не проткнут его вилами, то схватят и уведут. О том, что будет потом, не хотелось думать. Может, его будут пытать. Что же, пусть пытают, все равно ничего не добьются. А все-таки лучше умереть, чем сдаваться. Но умирать глупо не хотелось. Вот если бы эти вилы ему удалось как-нибудь выхватить, тогда он бы обоих этих фрицев заколол. А потом уж пусть будет что будет…

Нет, так нельзя. Ну, убьет он двух немцев. А потом фашисты перебьют всю эту семью. Пять человек, трое детей. Сам он шестой. Шестеро за двоих — слишком дорогая плата. Видно уж, придется сидеть в углу и ждать. Все сено вряд ли уместится на повозку, так что могут и не докопаться. Ну, а если проткнут случайно вилами, не издать ни одного звука.

Немец пыхтел где-то совсем рядом. Сено было сухое и пыльное, труха проникала даже сюда. Немец чихал и сморкался. Коняхину опять мучительно хотелось кашлять, и он судорожно глотал, зажимая пальцами нос, крутил его, массировал горло…

Все-таки ему повезло и на этот раз. Немцы, нагрузив полповозки, уехали. А может, они приедут снова, чтобы забрать остатки сена? Надо уходить.

Он вылез из своего укрытия, осмотрелся. Часового у штаба не было, но на завалинке сидели семеро немцев. Должно быть, грелись на солнышке. Коняхину видно было даже, как они щурятся от удовольствия.

Обшарив чердак, он нашел железный шкворень. Что же, тоже может пригодиться. Лейтенант снова залез в сено, уселся поудобнее и стал ждать.

4

Дверь в сени, должно быть, осталась открытой, и все, что говорилось в хате, Коняхин хорошо слышал.

— Надо бежать! — говорила хозяйка. — Забрать ребятишек и бежать.

— Ну и куда ты с ними убежишь? — насмешливо спросил мужчина.

— Все равно куда, только надо бежать. А если они еще приедут за сеном?

— Вызовусь помогать, сам полезу скидывать сено.

— Куда уж тебе! Ты и на чердак-то не влезешь.

— Да уж как-нибудь…

— Ох, Фома, неужто тебе этот танкист дороже собственных детей?

— Ничего ты, Ефимия, не понимаешь.

— Где уж мне, — обиделась хозяйка.

В хате замолчали, мужчина проковылял в сени, закрыл дверь. Долго возился в сенях, потом где-то совсем рядом Коняхин услышал его шепот:

— Эй, товарищ! Слышишь меня?

— Слышу, — так же шепотом ответил лейтенант.

— Как стемнеет, не уходи. Жди меня. А если снова приедут немцы, действуй по обстановке.

К счастью, немцы не вернулись.

Когда стемнело, Коняхин вылез из укрытия, сел недалеко от лаза и стал ждать. В доме было тихо, лишь изредка звякала посуда да плакал ребенок. Затихло и село. Во всех домах, кроме штаба, погасли огни.

Хозяин пришел во втором часу ночи. Познакомились. Звали хозяина Фомой Мироновичем. Он рассказал, почему остался здесь. От службы в армии освобожден «по чистой» — «больное сердце, язва желудка, и нога, вот видишь, волочится».

— О партизанах до сих пор в наших краях не слышно было. Правда, сейчас говорят, объявились они и здесь, но я с ними пока, не связан. Попробую узнать, может, тебя к ним и переправим. А пока договоримся вот о чем. Будешь через одну ночь на вторую приползать сюда и все, что нужно, забирать. Еды, сам понимаешь, семье не хватает, но что-нибудь оставим и для тебя. Ну там вода, тряпки — это само собой. Может, лекарств каких раздобуду. Все это ты найдешь в том блиндажике, где Пашку откопал. В правом углу. В хату не заходи, можешь опять на немцев нарваться. Если же что еще надо будет, оставь записку, вот бумага и карандаш. Как написать, сам соображай, чтобы в случае, если записка попадет в чужие руки, ничего не поняли.

— Спасибо, Фома Миронович.

— Да, вот еще что: документы при тебе какие есть?

— А так не верите?

— Не к тому я. Если схватят тебя ненароком, пропадешь с ними. Поэтому схорони их как следует. А лучше, если мне отдашь. Я уж спрячу так, что и в целости будут, и в сохранности. К тому же, если свяжусь с партизанами, мне могут не поверить, а твоим документам поверят. При себе их носишь?

— При себе.

— Вот и глупо.

Может, и верно — глупо, но Коняхин документы всегда носил при себе. В первые дни войны многие бойцы, попав в окружение, зарывали документы, а потом столько неприятностей у них было из-за этого. И лейтенант тоже осуждал их. Бросить оружие и документы — это он считал тяжким преступлением. И сейчас не собирался отдавать их Фоме Мироновичу. Впрочем, тот и не настаивал.

— Дело это твое личное, поступай как хочешь.

И может быть, именно потому, что тот не настаивал, доводы его показались убедительными. Особенно насчет партизан. Могут ведь и в самом деле не поверить.

Ни Фома Миронович, ни те партизаны, с которыми он свяжется, не знают лейтенанта Коняхина. И тут уж, как ни крути, документ будет играть решающую роль.

И он отдал документы. Не знал он тогда, насколько опрометчиво поступает, как дорого ему это обойдется.