ПОЭТ

ПОЭТ

Опасно жить не останавливаясь. Нужны какие-то передышки, нужно, отложив все попечения, ощутить себя, хоть на время, в совершенном покое, посмотреть на свою жизнь как бы посторонним взглядом: пусть ей, твоей жизни, станет немножко совестно, что так разогналась.

Второе каврайское жительство — долгожданная награда уставшему от скитаний, неустройств и душевной неопределенности Сковороде. Что было бы с ним дальше, кем бы он стал, не будь этих двух с лишним лет необходимейшей передышки?

Выдалось наконец-то и ему время: он мог отлежаться на теплой земле, приглядеться к себе: кто он?

Будто в награду за все прошлые обиды, Каврай теперь расстелился перед ним маленьким раем, и взошла над этой земелькой радостная райская дуга — так называл он радугу… Прошли облака. Радостна дуга сияет. Прошла вся тоска. Свет наш блистает… Ухаживали теперь за ним почти как за ребенком, лишь бы не покидал Васю. Вот ведь каковы оказались Томары! Мог ли предполагать он в них столько любезности?

Эти их любезность и предупредительность своим следствием имели то, что у него вдруг обнаружилось бесценное приобретение — свободное время, не снедаемое тревогой и чувством угнетенности, которые прежде отравляли ему в Каврае почти всякий день и час. Может быть, только теперь он и осознал по-настоящему, насколько это драгоценно — иметь возможность и, главное, уметь быть одному самим с собой и как не хватает этого почти каждому человеку.

И он ходил по безлюдным тропам, садился под деревом, опираясь спиной о жесткую кору ствола.

Ах поля, поля зелены, …

Смотрел и не мог насмотреться, слушал тишину и никак наслушаться не мог. Ах поля, поля зелены, поля, цветами распещренны! Ах долины, яры, круглы могилы, бугры!

Как хорошо! И как он любил все это — тенистый изгиб ручья, холмик посреди поля…

Он завел себе привычку — вставать, как пожилые крестьяне, до солнца. Самый тихий час встречал его за селом. Допевали свое соловьи, полоща горло холодным туманом. Отрывались от остывшей земли первые жаворонки.

Только солнце выникает, пастух овцы выгоняет

И на свою свирель выдает дрожливый грель…

И так — каждый день, и к этом блаженном однообразии, и этой почти в этой почти священной повторяемости тоже был великий покой.

«Пропадайте, думы трудны, — пел Сковорода, — города премноголюдны! А я с хлеба куском умру на месте таком».

Блажен муж, которому открылось, что не его это занятие — выпрашивать, выклянчивать у жизни подарки. Ведь она гораздо щедрее, чем он даже предполагал, и самая, пожалуй, большая ее щедрость — это кусок хлеба, который он может жевать на воле. Кусок хлеба и воля. Лес, поле, трава, говор воды, безмолвное сочувствие природы человеку…«Ничего я не желатель, кроме хлеба да воды, нищета мне есть приятель — давно мыс нею сваты».

«О боже мой, ты мне — град — пел Сковорода. — О боже мой, ты мне — сад! Невинность мне — то цветы, любовь и мир — то плоды. Душа моя есть верба, а ты сси ей вода. Питай мене в сей воде, утешь мене в сей беде».

Два с лишним года было дано Григорию, чтобы ходил на воле и пел. «Здравствуй, мой милый покою! Вовеки ты будешь мой. Добро мне быти с тобою: ты мой век будь, а я твой. О дуброва! О свобода! В тебе я начал мудреть, до тебе моя природа, в тебе хощу и умреть».

Для того чтобы быть мудрым, нужно не только много видеть, читать, узнавать, но нужно еще — и это главное — уметь останавливаться, отдаваться всем своим существом покою. Ведь на бегу невозможно сравнивать, а мудрость есть возможность сравнивать. Сравнивать и избирать лучшее, достойнейшее, Он мог теперь сравнивать, потому что, когда тело неподвижно, мысль стремительна и, ничем не стесненная, делает глубокие нырки в прошлое. Он вспоминал, кем он был, — а кем он только не успел уже побывать, какие роли не успел проиграть! Пастух, бурсак, певчий, скиталец, учитель, сочинитель. Сравнивал, чтобы понять: какое же из всех этих лиц есть его истинное? Или, может быть, это лицо еще не проявилось, и его ждут совсем иные поприща?

«Не хочу за барабаном ити пленять городов, но хочу и штатским саном пугать мелочных чинов…»

Нет, это все не его лица. «Не хочу и паук новых, кроме здравого ума».

Он и прежде знал за собой умение сочинять вирши на тот или иной случай. Но то были старательные поделки натренированного школяра. Теперь же обнаруживалось в нем совсем иное — то, чего он и не ждал и не предполагал в себе.

Сковорода-поэт предшествует Сковороде-философу. Большинство своих стихотворений он сочинил в пятидесятые и шестидесятые годы XVIII века. Последующие десятилетия — время философской прозы. Однажды, уже на старости лет, Григорий Саввич решил собрать все, что было написано когда-то в каврайские годы, и стихи более позднего времени, а собрав, выделил тридцать стихотворений в отдельный сборник.

Так появился «Сад божественных песней». Некоторые из старых стихов были снабжены авторскими комментариями, в которых указывались обстоятельства и время написания.

Тематический разбор поэтического наследия Сковороды впервые осуществил русский дореволюционный философ Владимир Эрн. «Сад божественных песней», по Эрну, — свидетельство напряженных внутренних борений мыслителя, сборник открывает нам «душу мятущуюся, глубоко скорбную, исполненную воли страстной, хаотической, трудно насытимой». Такая характеристика основана на очень часто встречающихся у Сковороды упоминаниях о «тоске проклятой», злой воле, о некоем беспрерывно мучающем человека бесе скуки и печали. Но, вопервых, лирика Сковороды — это по преимуществу не автобиографическая, лирика. Конечно же, он пишет о себе, когда восклицает в одном стихотворении:

Ах ты, тоска проклята! О докучлива печаль!

Грызешь мене измлада, как моль платья, как ржа сталь.

Ах ты, скука, ах ты, мука, люта мука!

Где ли пойду, все с тобою везде всякий час.

Ты, как рыба с водою, всегда возле нас.

Ах ты, скука, ах ты, мука, люта мука.

Но это сказано им не столько о себе и о своем, сколько о человеке вообще, об универсалиях человеческого бытования. Скука и тоска Сковороды здесь — не самоощущение частного лица, не психологические переживания комнатного масштаба и уж, право, вовсе не каприз пресытившейся натуры, «страстной, хаотической, трудно насытимой».

Можно ли и применении к Сковороде говорить о «трудно насытимой» воле, если большинство его каврайских стихотворений недвусмысленно посвящены решительному, добровольному самоограничению, развенчанию «воли», теме нищелюбия?

Не пойду в город богатый. Я буду на полях жить,

Буду век мой коротати, где тихо время бежит…

«Довольство малым» делается едва ли не ведущей темой всей его лирики. «Песнь 18я», целиком посвященная этой теме, от начала до конца построена на контрасте «высоких» и «низких» образов и этим своим параллелизмом активно смыкается с народной песенной традицией.

Ой ты, птичко желтобоко,

Не клади гнезда высоко!

Клади на зеленой травке,

На молоденькой муравке.

От ястреб над головою

Висит, хочет ухватить.

Вашею живет он кровью.

От, от! кохти он острит!

Стоит явор над горою,

Все кивает головою.

Буйны ветры повевают,

Руки явору ламают.

Сих шумит дом от гостей, как кабак, —

А мне одна только в свете дума,

А мне одно только не идет с ума.

Пестрое позорище мира, где правит «суета сует и всяческая суета», получает окончательную оценку в чрезвычайно сильной заключительной строфе — ее можно без всяких оговорок поставить в один ряд с державинским переложением 81го псалма. Сковорода изображает здесь еще один персонаж «мирского театра» — нелицеприятную смерть, чье всепожирающее пламя беспощадным светом озаряет ничтожные земные страсти и вожделения.

Смерте страшна, замашная косой

Ты не щадиш и царских волосов,

Ты не глядиш, где мужик, а где царь, —

Всех жереш так, как солому пошар.

Кто ж на ея плюет острую сталь?

Тот, чия совесть, как чистый хрусталь…

Перед лицом смерти должны быть переоценены все ценности дольного мира. Она по только равнодушно уравнивает земную иерархию, не только подчеркивает смехотворность посягательств зарвавшегося человека, она еще и самое справедливость. Ведь не страшна она тому, у кого не может ничего отнять. Отнимется у берущего. И уже отнимается — каждый день, всякий час. Страшный суд, заявленный как итоговая страница всемирной истории, уже и сегодня ежечасно совершается — в плаче, терзаниях, мучительной животной боязни лишиться всего нажитого. Поистине: «Ах ты, мука, люта мука!»

Так под пером Сковороды оформляется парадоксальная диалектика богатства и нищеты. Кто в первую очередь достоин сожаления в этом мире, как не стяжатель, которого ни на минуту не оставляет страх лишиться накопленного?

Возлети на небеса, хоть в версальские леса,

Вздень одежду золотую,

Вздень и шапку хоть царскую,

Когда ты невесел, то всё ты нищ и гол…

Завоюй земный весь шар, будь народам многим царь,

Что тебе то помогает,

Аще внутрь душа рыдает?

Когда ты невесел, то всё ты подл и гол…

Сковорода, как видим, нисколько не преувеличивал, когда, обращаясь к молчаливым собеседникам — Каврайским полям и лесам, ко всей окружающей природе, признавался: «В тебе начал я мудреть». Написать такие стихи, какие он написал тут, можно было, лишь преодолев в себе жизненную неопределенность, поднявшись над всеми испытанными состояниями и выбрав из их множества единственно достойный, отвечающий его духу путь.

Современному читателю стихотворения Сковороды могут показаться слишком архаичными, хотя — для своей эпохи — писал он удивительно просто, много проще, чем, допустим, его современник Тредиаковский. Сковороду-поэта читать трудно потому, что сочинял он на языке, который несколько особняком стоит на литературной карте XVIII века. Это не был русский литературный язык той эпохи, классические формы которого закреплены в творчестве Ломоносова, Сумарокова, Державина. Это не был и украинский литературный язык — его возникновение относится лишь к концу XVIII столетия. Сковорода писал на переходном языке малороссийской книжности своего времени, который иногда называют староукраинским книжным, а иногда славяно-российским языком, потому что при известной доле старославянизмов и украинизмов в словарном составе он все-таки тяготеет к русской языковой стихии. Дополнительную окраску языку Сковороды придают и обильно используемые им латинизмы — свидетельство академического воспитания. Но ими он пользуется с большим тактом, как правило, лишь для создания сатирических ситуаций.

В первой половине XIX пека, когда на глазах изменился русский литературный язык и широко заявил о своем праве на существование украинский, сложилось весьма критическое отношение к письменности предшествующей эпохи. Речь XVIII века казалась чересчур громоздкой, вычурной, эклектически-безвкусной. В общем-то очень высоко ценивший Сковороду Тарас Шевченко назвал его язык «винегретным».

Сегодня язык, на котором Григорий Сковорода писал свои стихи, басни и прозаические диалоги, нуждается не просто в снисхождении, но и в самой решительной реабилитации. И это вполне будет справедливо. Сковорода-писатель прекрасно чувствовал себя в современной ему языковой стихии, она его нисколько не смущала и не служила помехой для его самовыражения. Переведи мы все его творения на современный русский или современный украинский, и сколько обнаружится невозместимых потерь! Писателя можно любить только в его неповторимости, а значит, через труд, через сопротивление времени, языка, предрассудков, обычаев.

Когда в «Песне 10-й» Сковорода пишет: «всякому голову мучит свой дур» или «с диспут студенту трещит голова», то эти речевые обороты вполне поддаются переводу в современные грамматические формы: «своя дурь» вместо «свой дур» и «от диспутов у студента» вместо «с диспут студенту». Но подобные «исправления» незамедлительно разрушили бы обаяние сковородинской речи.

На том же самом языке говорила и писала целая литературная школа, сейчас почти забытая. У нее была многочисленная аудитория и свои любимые жанры. Сохранились рукописные песенники XVIII века, иногда включающие в себя сотни популярных текстов, которые звучали в самой разнообразной среде и обстановке: на студенческой вечеринке, в помещичьем доме, на сельском торгу. У монастырской ограды. Стихи предназначались исключительно для песенного исполнения, назывались они кантами, псальмами, духовными виршами. Среди их авторов можно было встретить епископа и семинариста, бродячего дьяка и дворянина-меломана. Это было полу-профессиональное-полуфольклорное творчество книжных, грамотных людей.

Киевская академия в становлении и развитии жанра кантов и псальм сыграла едва ли не решающую роль. Именно в ее стенах эти жанры, перекочевавшие сюда из западнославянских школ и университетов, обрели свою вторую родину. Здесь была разработана чрезвычайно искусная поэтика отечественного канта со множеством ритмических вариантов, с чередованием разносложных строк, с внутренними рифмами, рефренами.

Сковорода не случайно назвал стихотворения своего сборника «песнями». Большинство из них было предназначено не для декламации, а для пения (мелодии к своим стихам, как мы знаем, сочинял он сам). Нотных записей к стихотворениям не сохранилось (кроме одной, очень поздней), но доподлинно известно, что, по крайней мере, три его «песни» еще при жизни автора стали популярны и в народной среде даже приобрели название «сковородинских веснянок». («Веснянки» — один из распространенных жанров народного творчества).

Сковорода из сокровищницы фольклора черпал не только отдельные устоявшиеся образы («Весна люба, ах, пришла! Зима люта, ах, пройшла! Уже сады расцвели и соловьев навели»); многие его стихотворения представляют собой разработку тем, услышанных из уст народа. О «Песне 14й» он пишет, что основой для нее послужила песня «древняя малороссийская о суете и лести мирской». Еще об одном своем стихотворении говорит: «сия песнь есть из древних малороссийских». С веселыми интонациями «веснянок» и «щедривок» часто соседствуют в его лирике мотивы рождественских колядок:

Пастыри мили,

Где вы днесь были,

Где вы бывали,

Что вы видали?..

От норм школьно-книжной поэзии, от канонов силлабики поэт уверенно шел к овладению богатыми возможностями народного тонического стиха, хотя и оставался по преимуществу силлабистом.

Уяснив для себя этот переходный характер его поэтики, можем теперь вернуться и к истории с «Рассуждением о поэзии» — трактатом, который, как мы помним, послужил поводом к изгнанию его автора из стен Переяславского училища. Об этой утерянной рукописи одно лишь можно сказать с точностью — она не была и не могла быть изложением силлаботонической системы Тредиаковского — Ломоносова, как ото утверждается некоторыми современными исследователями. Но могла хотя бы потому, что путь Сковороды-поэта пролегал слишком уж своеобычно: да, в его стихотворениях подчас обнаруживаются и почти чистый ямб, и почти чистый хорей, но это не было сознательным следованием правилам директированной системы, а явлением стихийным, под стать тому, что мы нередко и в фольклоре видим, с его стихийными ямбами и хореями.

Возможности народного стиха неизмеримо шире, чем предписания силлабики или силлаботоники. Когда на смену одним законам пришли другие, они в какой-то степени гораздо больше ответили характеру и возможностям языка, но не будем забывать, что силлаботоническое законоуложение было не меньшим культурничеством, чем потерпевшее поражение силлабическое. Для национальной стиховой речи ямбы и хореи тоже ведь некое «крепостное право», хотя и очень увлекательное.

Но спрашивается: если утверждения о том, что трактат Сковороды являлся изложением силлаботонической системы, есть всего лишь красивая легенда, то чем же все-таки «Рассуждение» оказалось неприемлемо для переяславского начальства? Не имея под рукой точных данных для решительных выводов, можно к этому вопросу присоединить и еще один (он одновременно явится гипотетическим ответом): а не содержал ли в себе трактат призыва к постижению народной поэзии, ее ритмических богатств, законов ее образности? Ведь такой призыв прямо соответствовал бы поэтическим симпатиям самого Григория Сковороды.

Впрочем, подчеркнем еще раз — это только гипотеза.

1 января 1758 года Василию Томаре исполнилось двенадцать лет. В этот день учитель поздравил мальчика стихотворением, написанным по латыни.

«Круг завершился, начинается новый год. Этот первый день, он году начало и мера. Родиться в день этот, Василий, отрок смышленый, — знак счастливой судьбы…»

Мальчик не напрасно провел столько часов рядом со Сковородой — посвященное ему приветствие он без затруднения мог читать в подлиннике. Вот уж была радость родителям!

Степан Васильевич, беседуя однажды с Григорием, заинтересовался его стихами, а почитав их, сказал: «Друг мой! Бог благословил тебя дарованием духа и слова».

Было это не только признанием Сковороды как поэта, но и, что гораздо важнее, говоря так, Томара тем самым все-таки признавал в нем человека, личность, достойную уважения.

Между тем в каврайской, так неплохо наладившейся жизни предстояли перемены. Подростку пора уже было обучаться дисциплинам, в которых его нынешний наставник совсем не был силен. Родитель прочил Василию военную карьеру.

Дальнейшая судьба Томары младшего достойна того, чтобы кратко на ней остановиться. Сделавшись военным, Василий довольно быстро продвигался по служебной лестнице. В течение ряда лет он исполнял ответственные дипломатические миссии на Кавказе. В будущем его ожидали еще более серьезные задания: по произведении в тайные советники Василий Степанович Томара в конце века был назначен русским послом в Константинополь.

Широта интересов, склонность к художественным и литературным занятиям открыли ему двери в общество самых знаменитых литераторов эпохи. Он познакомился с Державиным, Василием Капнистом, Николаем Львовым, (среди архитектурных работ которого сохранился проект дома для Томары), позднее принимал участие в судьбе юного Гнедича.

Не забывал Томара и своего Григория Саввича. Отправляясь в 1784 году с дипломатическим поручением на Кавказ, он намеревался по дороге свидеться с любимым наставником и даже пригласить его с собою для совместного путешествия. План этот осуществить не удалось, и вместо Сковороды на юг совершила путешествие одна из его философских рукописей, взятая Василием для прочтения. «Бродила она, — писал по этому поводу Сковорода, — даже до Кавказских гор…»

Образ своего благородного каврайского пестуна Василий сберег в душе на всю жизнь. Вот с какой неподдельной грустью обращался он в письме к старому уже философу: «Вспомнишь ты, почтенный друг мой, твоего Василия, по наружности может быть и не несчастнаго, но внутренно более имеющаго нужду в совете, нежели когда был с тобою. О, если бы внушил тебе господь пожить со мною! Если бы ты меня один раз выслушал, узнал, то б не порадовался своим воспитанником. Напрасно ли я тебя желал? Если нет, то одолжи и опиши ко мне, каким образом мог бы я тебя увидеть, страстно любимый мой Сковорода? Прощай и не пожалей еще один раз уделить частицу твоего времени и покоя старому ученику твоему — Василию Тамаре».

В переписке Державина есть в высшей степени интересное сведение об ученике Сковороды: во время второй русско-турецкой войны тот участвовал в морских операциях на Средиземном море и встречался с молодым Наполеоном. Будущий император Франции находился тогда в чине подполковника и пожелал наняться на службу в русскую армию. Запрос его поступил к Томаре, которому показалось, что французский офицер требует для себя слишком высокого чина — русская сторона может предложить ему лишь майорское звание. Такое условие Наполеону не подходило, и контракт (который мог бы поворотить русло европейской истории в совершенно ином направлении!) не был подписан.

Кажется, как неимоверно далеко это событие от тихих уроков в каврайской усадьбе! Совсем иные миры! Но так ли уж иные? В конце концов, разве не о таких судьбах, как судьба Наполеона, размышлял Сковорода задолго до общечеловеческих и личных потрясений нового века?

Завоюй земный весь шар, будь народам многим царь,

Что тебе то помогает. Аще внутрь душа рыдает?..