«Истина безначальна»
«Истина безначальна»
Сковорода очень много думал о том, как человек читает книгу. Он думал, и, говорил, и писал об этом много, потому что считал, что умение или неумение правильно читать есть одно из важных свидетельств о человеке.
«Когда наш век или наша страна имеет мудрых мужей горазда менее, нежели в других веках и сторонах, — читаем в трактате «Жена Лотова», — тогда виною сему есть то, что шатаемся по безчисленным и разнородным книг стадам — без меры, без разбору, без гавани. Вольный разных тварей беспокоит, а здоровый одною ядью сыт. Скушай одно со вкусом, и довлеет. Нет вреднее, как разное и безмерное. Пифагор, ражжевав един треугольник, сколько насытился?»
Несколько грубоватые «пищеварительные» сравнения совсем не случайно появляются здесь у Сковороды. Древние народы, поясняет он, почитали священными жертвенными животными лишь тех, которые жуют пищу, а не заглатывают ее сразу. Жуют, отрыгают и снова пережевывают.
«Ученый премного жрет. Мудрый мало яст со вкусом. Ученость, прожорство — то же. Мудрость же и вкус есть то же».
В трактате «Жена Лотова», отчасти посвященном культуре чтения, вопрос об умеренности и воздержанности при обращении с книгой ставится неоднократно, это видно даже по названиям отдельных глав: «О страшной опасности в чтении», «О чтении в меру», «О чтении в пользу душевну».
Велика ли была книжная ноша самого Сковороды? Многое ли могло уместиться и его сумке странствующего мудреца?
В 1780 году на Подоле в Киеве случился страшный пожар, в результате которого погибло около девяти тысяч томов академической библиотеки. Узнав об этом, Григорий Саввич был потрясен: «О пламень, поядший Киевскую библиотеку, такия и толикия манускрипты…» Ведь там, в стенах училищного книгохранилища, прошли лучшие дни его молодости. Там книга открылась перед ним, как живое существо.
Потом были книгохранилища Троице-Сергиевой лавры и Харьковского училища, домашние библиотеки слобожанских друзей и покровителей Сковороды.
В письмах его к друзьям то и дело звучат просьбы: прислать нужный том; никогда не наступал для него тот возраст, когда человек говорит себе: ну вот, теперь я уже все прочитал, что мне нужно.
Он был одним из самых начитанных людей своей эпохи — человек, который учил, что читать нужно мало, но много нужно «жевать». Михаил Ковалинский приводит в биографии имена любимейших авторов Сковороды: (Плутарх, Филов Иудеаипн, Цицерон, Гораций, Лукиан, Климент Александрийский, Ориген, Нил, Дионисий Ареопагитский, Максим Исповедник, а из новых относительный к сим». Этот синеок неполон и не совсем точен, потому что если говорить о «любимейших», то вряд ли, например, правильно было бы называть среди них Лукиана, которого сам Сковорода, как известно, никогда ни прямо, ни косвенно не упоминает, а, с другой стороны, не назвать Вергилия или Сенеку, неоднократно и любовно им цитируемых. Ковалинского можно извинить: он писал не научный комментарий к собранию сочинений Сковороды, а воспоминание о недавно умершем друге. Он спешил и потому не все детали мог сразу вспомнить.
Но сегодня тем более необходимы уточнения (например, по поводу этой вот невнятной скороговорки: «а из новых относительный к сим»). Смысл ее в общем-то ясен: Ковалинский имеет в виду, что Сковорода симпатизировал том писателям нового времени, которые продолжали и развивали традиции любимых им древних авторов. Но это все-таки слитком общий смысл, а нам хотелось бы располагать более конкретными сведениями.
Есть, например, мнение, что Сковорода знал учение Спинозы и именно из этого учения позаимствовал свои «пантеистические взгляды»; что он знал учение Лейбница и позаимствовал у немецкого мыслителя идею микро и макрокосма; что он читал Руссо и позаимствовал у последнего антиурбанистические настроения. Но поскольку у Сковороды нигде нет ссылок на произведения названных тут мыслителей и поскольку идеи и взгляды, которые он якобы «позаимствовал», существовали на Европейском континенте с весьма и весьма отдаленных времен, то вопрос о заимствованиях оказывается весьма проблематичным.
Так что прежде всего надо выяснить иное: каковы все-таки были книжные интересы Сковороды и каковы его собственные свидетельства об этих интересах.
Ограничив себя таким подходом, мы обнаружим, например, что о новоевропейских литературных симпатиях мыслителя сказать можно ие так уж много: в своих сочинениях он несколько раз сочувственно цитирует Эразма Роттердамского; известны два его перевода произведений французского поэта-латиниста XVI века Марка Антония Мюре и перевод оды «Об уединении», принадлежащей перу нидерландского автора XVI–XVII веков Сидрония (Гошия), тоже сочинявшего на латинском языке. Подбор имен, как видим, достаточно скромный. Зато совершенно особое место занимают в его творчестве античные штудии. Он неоднократно приводит и анализирует высказывания Платона, Аристотеля, Эпикура, Сенеки; часто ссылается на мнения или на случаи из жизни Фалеса, Солона, Пифагора, Сократа, Диогена, Катона Старшего; его перу принадлежат большие по объему переводы из Плутарха и Цицерона (до нас дошли два перевода из шести), переложения басен Эзопа, од Горация, фрагментов из Ёврипида, Вергилия, Овидия; он свидетельствует о себе как о читателе сочинений Плавта, Менандра, Теренция, Марка Аврелия; наконец, цитирует и комментирует стихотворные строки из «Утешения философией» Боэция — последнего большого писателя эллинистического мира.
Воспроизводимый здесь «круг чтении» Сковороды уже дает возможность составить представление о творческих влияниях, испытанных мыслителем со стороны античной философской традиции, поскольку сам он, как правило, упоминает, цитирует и ссылается в своих произведениях лишь на тех авторов, образу мыслей которых симпатизирует и сочувствует. Впрочем, главное философское влияние, ощутимое в самых глубоких чертах учения Сковороды — ввиду очевидности этого влияния, — обнаруживается и без оглядки на приведенный выше перечень античных авторов. Это, безусловно, влияние объективного идеализма Платона, в частности же, платоновского учения об идеях. Четкое различение двух природ, «натур» — видимой и невидимой, телесной и духовной, временной и вечной, «материи» и «формы» — является в учении Сковороды прямым воспроизведением платоновской «двоицы»: идея-модель и материальный мир. «Сии формы, — делает Сковорода прямую ссылку, — у Платона называются идеи, сирень видения, виды, образы».
Следующее по значимости влияние — в первую очередь оно сказывается на антропологическом учении Сковороды — есть влияние философии стоиков, и шире — представителей позднеантичного морализма. Сковорода не только на протяжении многих десятилетий пребывает в атмосфере нравственных проблем, волновавших Сенеку, Плутарха, Цицерона, Марка-Аврелия, но и своим житейским опытом «проверяет» такие существенные принципы позднеантичной этики, как «довольство малым», познание себя, следование собственной природе.
Эта «проверка» не есть, однако, ученическое исполнение тех или иных житейских установлений, изложенных древними философами и писателями. Круг этических идей Сковороды, вбирая в себя многие принципы античной этики, содержит и качественно новые идеи, характеризующие их автора как представителя совершенно иной эпохи. Сковорода то и дело вносит весьма решительные коррективы в идеи и образы любимых философов и писателей античности. Специфика его отношения к морально-этическому наследию позднеантичной литературы нагляднее всего может быть раскрыта, пожалуй, на примере отношения к одному из античных авторов, Горацию.
Сковорода в разное время сделал переводы двух стихотворений поэта из второй книги «Од». Это оды 10я и 16я, шедевры римского классика, которые для многих поколений читателей служили своеобразным введением в поэтический мир Кшшта Горация Флакка и неизменно включались в школьные антологии и хрестоматии.
Сковорода считал, что переводить можно двояким обраком: есть «переложение» — оно в идеале стремится к созданию филологически точного, адекватного подлиннику текста; и есть «перетолкование» — жанр, дающий гораздо большую свободу для авторского самовыражения.
16ю оду переводчик сначала «переложил», но спустя некоторое время вновь обратился к ней, на этот раз уже как «перетолкователь».
В результате второй его встречи с Горацием и родилось стихотворение, которое является не только одним из лучших образцов философской лирики Сковороды, но в наглядно свидетельствует о том, что именно настойчиво искал оп в культурном наследии античного мира, а в частности, в творениях знаменитого римлянина.
В 24й песне из «Сада божественныx песней», с ее страстными вопрошающими интонациями, было бы совершенно напрасно искать воспроизведения пластически монолитного стиля Горация, изысканной звуковой инструментовки л ритмической изощренности его стиха. Сравним начальные строфы; вот как звучит Гораций в современном «классическом» переводе:
Мира у богов мореход эгеиский
Просит в грозный час налетевшей бури,
Из-за черных туч в небесах не видя
Звезд путеводных,
Мира просит гет, утомлен войною,
Мира просит перс, отягченный луком,
Только мира, Гросф, не купить за пурпур,
Жемчуг и злато.
Тема мира, покоя, духовной пристани под пером Сковороды звучит с библейской энергией и неуравновешенностью:
О покою наш небесный! Где ты скрылся с наших глаз?
Ты нам обще всем любезный, в разный путь разбил ты нас.
За тобою то ветрила простирают в кораблях,
Чтоб могли тебе те крила по чужих сыскать странах.
За тобою маршируют, разоряют города,
Целый век бомбардируют, но достанут ли когда?
Мы видим, что, подхватив тему Горация, Сковорода тут же ее решительно переакцентирует: люди ищут покоя и мира самыми абсурдными и немирными способами. Но мира нельзя найти, если нет его внутри человека:
Ах, ничем мы не довольны — се источник всех скорбен! Разных ум затеев полный — вот источник мятежей!
Качественно новый смысл вложен теперь и в заключительную строфу. Сковорода сознательно опускает такую типичную для сторонящегося житейских треволнений римлянина реалию, как утешение искусствами:
У меня — полей небольшой достаток, Но зато даны мне нелжицой Паркой Эллинских камен нежный дар и к злобной Черни презренье.
Противопоставление одного способа жизни другому у переводчик;! выглядит гораздо резче, бескомпромиссней:
Вас бог одарил грунтами, но вдруг может то пропасть, А мой жребий с голяками, но бог мудрости дал часть.
Так практическая трезвость и осмотрительность Горация, его тяготение к наименее уязвимой социальной позиции — к пресловутой «золотой середине» между «(ильными мира сего» и «презренной чернью» — теряют и интерпретации Сковороды черты комфортабельности, получая резкий сдвиг в сторону принципов христианской этики с ее проповедью бессребреничества, презрения к роскоши и добровольной нищеты.
Там, где у Горация середина, у Сковороды — крайность, вызов; где у одного — мера и расчет, у другого — явное пренебрежение правилами житейского благоразумия. «Перетолкование» — своего рода полемический выпад в адрес традиционных представлений о Горации. Сковорода сознательно поновляет «лик» умеренного римского гражданина, сообщая ему экстатически-резкие, «пророческие» черты, потому что, по его мнению, эти черты у Горация, безусловно, были, хотя и в скрытом, непроявленном виде. Не случайно поэтому, что в предисловии к своему стихотворению он пазывает Горация не поэтом, а «римским пророком». Это не описка, но лингвистическая вольность. В отношении к Горацию заявляв! о себе пафос широкой и последовательной «реабилитации» античного философского и художественного наследия, органически присущий Сковороде как историку идей. Этот пафос характеризует его отношение не только к Горацию, по — в разной степени проявленности — и к Платону, Эпикуру, Цицерону, Вергилию, Сенеке, Плутарху — словом, к большинству любимых им античных авторов.
Истинная премудрость, по мнению Сковороды, не гнушается никаким местом и временем. Эта мысль убедительно конкретизирована в одном его стихотворном фрагменте, где Мудрость говорит о себе:
У греков звалась я Софии в древной век, А мудростю зовет всяк руской человек, Но римлянин мене Минервою назвал, А христианин добр Христом мне имя дал.
Истинная мудрость была известна человеку всегда, но существовала под разными именами и с разной степенью выявленности. Например, идею самопознания, говорит Сковорода, прекрасно знали уже египетские мыслители, эта идея нашла в Египте пластическое выражение в образе сфинкса. «Имя его значит связь или узол. Гадание сего урода утаевало ту же силу: «Узнай себе»… Для сего египтяне онаго урода статуи поставляли по улицам, дабы, как многочисленный зеркала, везде в очи попадая, сей самонужнейшее знание утаевающий узол на память приводили». Чрезвычайно любопытно, что спустя несколько десятилетий после того, как были на писаны эти слова, Гегель в своей «Эстетике» дал символическому образу сфинкса характеристику, повторяющую толкование нашего отечественного мыслителя. «Разгадка символа, — писал немецкий философ, — заключается в сущем в себе и для себя значении, в духе, подобно тому как знаменитая греческая надпись обращается к человеку с увещанием: познан самого себя». Эта параллель знаменательна еще и тем, что Сковорода, говоря о сфинксе, так же, как и Гегель, ссылается непосредственно на греков — на учение Фалеса о самопознании и на знаменитую надпись в дельфийском храме Аполлона: «Узнай себя».
Чем внимательней и беспристрастней всматривался мыслитель в прошедшие века, тем все более убеждался он в пагубности исторического высокомерия, философской чванливости. «Высокомудрствовать, значит, будто в наш век родилась истинная премудрость, незнаемая древним векам и нашим предкам».
«Истина безначальна», — любил повторять Сковорода, нельзя в истории найти такой точки, с которой можно было бы начать отсчет существования истины, потому что истина есть начало и конец, альфа и омега, она вечна.
Конкретное приложение этого вывода к истории идей, к истории мировых культур и подвигало Сковороду на «реабилитацию» тех или иных частных идей и имен. В истории мировых культур его в первую очередь интересовали не те ситуации, в которых эти культуры взаимо-отталкиваются, изолируются друг от друга, а, наоборот, ситуации общности, родственности идей. Поэтому, например, в комментариях к собственному переводу Плутарха он так ревниво реагирует на несправедливые, по его мнению, выпады греческого историка и философа в адрес пифагорейцев, эпикурейцев, стоиков. Поэтому же в одном из своих стихотворений решается на чудовищное — с ортодоксально-богословской точки зрения — сопоставление: («так живал афинейский, так живал и еврейский Епикур — Христос»).
Правда, в последнем случае Сковорода мог сослаться на авторитет такого весьма почитаемого в кругу современников богослова, как Эразм Роттердамский, который в диалоге «Эпикуреец» из «Разговоров запросто» двумя с половиной веками ранее отстаивал тот же самый парадокс, говоря: «Никто так не заслуживает имени эпикурейца, как прославленный и чтимый глава христианской философии».
Здесь интересно будет отметить, что отношение Эразма к культурно-историческому наследию античности формировалось отчасти под влиянием тех же самых авторов, которых, характеризуя «круг чтения» Сковороды, перечисляет Ковалинский: это Филон, Климент из Александрии, Ориген, Дионисий Ареопагит, Максим Исповедник. Видимо, не случайно среди философско-богословских авторитетов раннехристианской эпохи Сковороду особенно интересовали как раз эти имена; за исключением автора «Ареопагитик» и Максима, все названные мыслители — выходцы из Александрии, философская школа которой всегда отличалась самой широкой веротерпимостью: правоверный иудей Филон боготворил язычника. Платона, а Ориген и Климент развивали учение о предсуществовании идей и идеалов христианства в сознании почти всех великих мыслителей античности.
Ориген, как известно, испытавший на себе особенно глубокое влияние языческих философских традиций, принимал и развивал античную идею вечности материи; и скорее всего именно через него эта идея вошла в круг представлений Сковороды, хотя, так же как и Ориген, он видел в материи не первооснову бытия, а лишь одну из двух сосуществующих в противоборстве и взаимодействии «натур». Сковородинская «вечная материя» вечна лишь постольку, поскольку опа является антитезой вечности — безграничного и надвременного духовного начала и постоянно пребывает при этом начале, то сокращаясь и исчезая, то вновь возникая, как тень при яблоне. «Но древо вечности всегда зеленеет» («древо вечности», яблоня и тень — любимые образы мыслителя, многократно варьируемые им в самых разных контекстах).
Присутствие этой идеи в учении Сковороды неоднократно служило поводом к тому, чтобы характеризовать его как пантеиста и даже говорить об эволюции его взглядов к материализму, хотя для подобного рода утверждений сам мыслитель не дает достаточно надежных оснований, и в связи с этим имеется опасность принять желаемое за действительное: в образе «тень при яблоне», как очевидно, предпочтение отдано все-таки одной из двух «натур».