Здравствуй, родной город!
Здравствуй, родной город!
Штурм Гомеля начнется с рассветом. Об этом мне сказали досужие штабники. Вечером полк уйдет на обработку переднего края обороны противника, а к утру нанесет удар по ближним тылам и дорогам, чтобы помешать отступлению немцев. А у меня отпуск на сутки. Нет, это не отдых — я должен войти в Гомель за штурмующими войсками. Там мой старый дед, мой отчим, названые сестры. Мне дорого в этом городе все: улицы, дома, старинный парк над Сожем, школьные друзья и память о них… И воздух над Гомелем, и каждый клочок земли. А особенно тот, под сенью густого вяза, за кладбищенской часовней, где покоится моя мама. Мама, мама! Слишком рано ушла ты из жизни, и никогда уже мне не суждено прижаться губами к твоим теплым рукам, заглянуть в бездонную синеву глаз. Мама, милая мама!..
Командир полка дал мне свой «Виллис». Штурм начнется на рассвете, и я должен успеть.
Бежит, прыгает на ухабах по разбитой воронками дороге верткий «Виллис», зарывается колесами в широкие колеи, оставленные танковыми траками. Скупые пучки затененных фар выхватывают ядовитый блеск луж, подернутых фиолетовой пленкой мазута, изумрудные пятна кустарников, коричневые глыбы развороченной земли. Я тороплю шофера, но нашего Мыколу вряд ли кто в состоянии расшевелить. Машину он бережет и гнать не буде т. И уже бесполезно смотреть на часы: штурм начался час назад…
— Эх! Молоко тебе только возить, Мыкола!
— А шо! Возыв. Ось послухайтэ. Колысь у нашим колгоспи…
У Юрченко, как и у Швейка, на все случаи жизни припасены поучительные примеры, но мне сейчас его байки ни к чему. Мне нужна скорость. Ох, как нужна скорость, чтобы быстрей попасть в город.
— Слыхал! — невежливо перебиваю Мыколу. — Разве ты военный шофер? Одно название! Другие носятся как черти, а ты… Молочник!
Мыкола умолкает на полуслове и сопит обиженно носом. Но скорость не прибавляется, и я не унимаюсь:
— Ну прибавь газку! Докажи, что и ты солдат! А еще в авиации служишь, командира полка возишь! Тихоход!
— Ось што, гвардии лейтенант!.. Може, вы пеши пидыте?
— И то быстрее! — обижаюсь я. — На кой черт с тобой связался!..
Недовольные друг другом, надолго замолкаем. Автомобиль неторопливо катится по разбитой дороге. Впереди из-за леса на посветлевшем небе клубится густой черный дым. Это горит мой город. Вид клубящегося дыма подстегивает неторопливого Мыколу. Он ведет машину уже на предельной скорости, ловко объезжая воронки и выбоины. «Виллис» скатывается к реке и останавливается.
— Все! Мабуть приихалы…
Где-то южнее, рядом с разрушенными мостами, наведены переправы, по которым переправились танки и пушки, а здесь, напротив парка, имеются только штурмовые мостики для пехоты шириной в одну-две доски. Я подхожу к воде, короткие, злые волны перекатываются через доски хлюпких мостков.
— Выдержит? — спрашиваю у пожилого солдата-сапера, который возится у понтона на берегу.
— Пехоту выдержали. А тебя… — Сапер критически оглядывает меня с ног до головы. — Это, паря, не воздух, шагай смелей, выдержит!
— Сибиряк?
— Томские мы…
— Спасибо. Мыкола, жди!
Я ступаю на танцующие доски.
— Я з вами, гвардии лейтенант! Разрешите?
Хлюпают волны через доски. За спиной слышно покряхтыванье Мыколы. Иду, не останавливаясь, не смотря на воду. Вперед! Скорее вперед!
Мостки обрываются у крутого берега парка. Неподалеку, почти у самой воды, в свежеотрытых окопах, видны брошенные карабины, искореженный взрывом гранаты пулемет, чуть подальше громоздятся патронные ящики, коробки, консервные банки — все это еще совсем недавно было необходимо стоявшим здесь в обороне гитлеровским солдатам. А где они теперь? Бежали на запад? Не всем это удалось. Те, что лежат сейчас на дне окопов серо-зелеными глыбами, уже не возьмут в руки оружия.
Идем наверх по аллее, поскрипывающей мелким гравием, туда, где дымятся стены старинного замка князей Паскевичей — творение великого Растрелли. До войны этим замком владели дети, на закопченных стенах еще сохранилась надпись «Дворец пионеров». Помнится, перед замком с давних пор красовались декоративные кустарники — сирень, жасмин, розы. Между их живописными шпалерами виднелись клумбы с азалиями, каннами, пионами, гладиолусами и тюльпанами. Кустарник и цветы создавали неповторимый по красоте и аромату лабиринт, где днем весело щебетала детвора и коротали время на тенистых скамейках старики, а вечером влюбленные поверяли друг другу извечные тайны. Теперь нет этого сказочного уголка парка. Вместо него — проутюженная тракторами площадь, ровная, симметричная, вымеренная на сантиметры. И ровные, под линейку, ряды березовых крестов. Сколько их? Сотни, тысячи? Представители «сентиментальной нации» нашли свой покой на древней земле Белоруссии под сенью березовых крестов.
— От гады! — возмущается Юрченко. — Серед такой красоты та така погань! Скики их тут? Мабуть, тыща?
— Мало! Все равно мало! Они еще на нашей земле!.. Чума! Коричневая зараза! Уничтожать ее, чтоб не водилась на земле!
Идем по Советской. Знакомый с детства город кажется чужим. С укором глядят мертвые глазницы выгоревших окон, в молчаливом крике ощерили кровоточащие пасти разбитых подъездов кирпичные коробки домов и обдают зловонным дыханием пожарищ улицы. Запомни! — шелестит опаленная листва деревьев. Отомсти!.. Отомсти! — гудит под ногами асфальт.
Я не могу смотреть по сторонам. Я стыжусь кирпичных ран города. Родной город. Родная страна. Мы не уберегли тебя. Мы еще и не освободили тебя. Не залечили раны на твоем старом теле. Ты прости своих сынов, Родина-мать! Прости! И поверь — мы отомстим! Мы никогда не забудем ни одной твоей раны. На месте уничтоженных городов вырастут новые, еще более людные, более прекрасные, но и в этих новых городах мы оставим памятники-раны. Что бы это ни было — стена разрушенного дома или просто груда обгоревших кирпичей, — это кровавая рана на твоем теле, Родина! Мы сохраним ее и не забудем. Придет время, мы покажем твои раны своим детям и скажем им:
— Смотрите и запомните! Это следы фашизма. Берегите от него свою Родину!
Мы идем по Советской. Прыгаем через воронки, взбираемся на груды битого кирпича. Уже связисты тянут провода к каким-то штабам, уже появились на улице первые горожане, и пылят кирпичной пылью грузовики мимо стоящей на перекрестке девушки-регулировщицы. Мы ступаем по сорванной со стены ненавистной надписи готикой «Гебитскомиссариат», по валяющейся в дорожной пыли ядовито-желтой табличке с названием улицы — «Гитлерштрассе». Черта с два, окончилась «штрассе» — мы идем по Советской!
Ах, до чего медлителен Мыкола! Еле переставляет свои громадные ноги. Здоровый парень, выше меня на целую голову, а приходится замедлять шаг.
— Скорей же! Ты, оказывается, и ходишь в том же темпе, что и ездишь! Сидел бы уж в машине!..
— Та я ж швыдко. Це вы, гвардии лейтенант, як на пожар!
— Да, на пожар! Ты понимаешь, горит мой город! Поднажми, Мыкола. Еще немного, до конца улицы. Там мой дом!
Нет, мы не пойдем в конец улицы. Вот здесь свернем в тупичок, перемахнем через забор и пройдем садом, знакомым садом, что не раз подвергался нашим мальчишеским набегам. И выйдем уже на другую улицу — нашу!
— Ну, скорей, скорей, Мыкола!
— Та зацепывсь.
Мыкола подает мне ремень своего автомата и освобождает полы шинели, которые зацепились за доски забора.
— У-ух! — больше я сказать ничего не могу. Действительно, зачем я взял с собой такого недотепу?
Еще прыжок через забор, еще десяток шагов…
Сейчас я увижу с обрыва улицу. Нашу улицу. Она идет мимо речного порта, мимо громады элеватора. Наша улица — улица мастерских и заводов. Но нет нашей улицы — лишь дымятся внизу развалины. И нет нашего дома, где остался отчим и мои маленькие сестренки…
Почему я не ухожу? Что я ищу на пепелище среди развалин? Разве закопченные кирпичи и обгорелые бревна могут рассказать о том, что произошло здесь, о моих близких? Я просто не в состоянии идти, у меня нет сил. Откуда такая слабость. Почему ноги подгибаются, будто ватные? Нет-нет, надо собраться с силами, это пройдет. Вот отдохну минутку, и станет легче. Ох, ноги… Совсем не держат…
Я присаживаюсь на груду кирпича. Юрченко услужливо протягивает зажженную спичку. Почему у него дрожат пальцы? Ведь сгорел наш дом, не его. А где сестренки, отчим? Где их искать? У кого спросить? Может быть, лучше не спрашивать, не искать? А вдруг!.. Нет, нет! Они должны быть живы! Только где их искать? Сестренки…
Мне почему-то вспоминается последний год жизни в Гомеле, когда я одновременно заканчивал десятый класс и аэроклуб. Летал в первую смену, чтобы к двум часам успеть в школу. Уставал страшно, и единственная возможность выспаться приходилась на воскресенье, когда и в школе и в аэроклубе был выходной. Но и в этот день выспаться не удавалось. Старшая сестренка, шестилетний карапуз Алька, просыпалась первой, сползала со своей кровати, взбиралась ко мне, толкала, тормошила и делала большие глаза:
— Скорей вставай! Ты проспал!
— Алька, отстань! Дай поспать!
— Вставай, вставай, лежебока!
— Алька! Шлепка дам!
— Не дашь! Маме пожалуюсь!
Какой уж тут сон. Я соскакивал с постели, подхватывал на руки Альку, и мы шли с ней на реку. Из дому выходили потихоньку, крадучись, чтобы не заметила мачеха. Она страшно боялась реки. Алька сидела на моем плече, многозначительным шепотом прямо в ухо поверяла свои детские тайны и тут же заливалась беззаботным смехом. Ах, Алька, Алька!..
— Гвардии лейтенант, а, гвардии лейтенант! — Юрченко положил руку на мое плечо. — О ця подлюка от усих хвороб. Спытайте?
Из своих бездонных карманов Мыкола достает лимонно-желтую трофейную флягу. Поперек нее черная надпись.
— Фоергеферлих, — читаю я вслух. — Огнеопасно. Что там у тебя?
— Та вы ж сами сказали — огнеопасно! Це горилка. У кумы разжывсь. Добра горилка. Горыть! Мицна, як роднянска упада!
— Ох, дипломат! Самому выпить захотелось?
— Та ни! Це ж я за вас… Пробачте. Я ж бачу — гирко вам…
Ловкими движениями фокусника Мыкола извлекает из карманов носовой платок, расстилает его на кирпичах, достает хлеб, кусок сала, вслед за этим появляется маленький граненый стаканчик. Мыкола наполняет его доверху и подает мне.
— Будь здоров, Мыкола.
— Спосыби. Шоб вы знайшлы своих! Та хай Гитлер сказытся!
— Точно!
Мы сидим на кирпичах и молча жуем. Пронзительный ветер нагнал низкие облака, и они сочатся мелким, надоедливым дождем. Дождь прибил дым, увлажнил пепел, смочил развалины, и они вдруг заблестели, будто покрытые лаком.
Немногочисленные люди, которые копошились в дальних развалинах, что-то растаскивая и отыскивая под грудами обгоревших бревен, оставили свое занятие и теперь проходят мимо нас, устремив вдаль отрешенные взгляды и понуро опустив плечи, будто согнутые непосильной ношей. Оно и понятно — люди несут свое горе. А горе не красит человека, оно обрушивается нежданно и оставляет неизгладимые следы. Как у того вон мужчины, что остановился неподалеку от пепелища нашего дома и обнажил седую голову. Я смотрю на полы его серой солдатской шинели, и что-то неуловимо родное, близкое чудится мне в этом незнакомом человеке. Вот он повернул голову и посмотрел в нашу сторону. Я вскакиваю на ноги и бегу к нему:
— Отец!
— Сын!
Я обнимаю отчима, прижимаюсь к его колючему, давно не бритому лицу, торопливо провожу ладонями по его седым волосам, плечам, рукам… Я еще не могу поверить, что это действительность, что это не сон…
— Папа…
Мне хочется рассказать ему так много. О пройденных годах. О горечи отступлений. О радости побед. Мне хочется расспросить его о всех днях с того самого, когда он проводил меня в военное училище, и до сегодняшнего, но я вижу на его плечах погоны, понимаю, что у него так же нет времени, как и у меня, и я спешу:
— Где сестренки? Где… мама?
Я никогда не называл так мачеху — только «тетя Лена». Я уважал ее, может быть, по-своему любил, но назвать мамой… Мать бывает одна.
— Мама с девочками эвакуированы на Урал.
— А ты? Ты же путеец. Почему на тебе форма?
— Железнодорожный батальон. Вот начали ремонт моста.
— Тебе тяжело, отец? Ты…
— Как всем. Да, я не молод. Но война для всех. Для всей России.
— А дед? Он уехал со всеми?
— Ты не знаешь нашего дедушку? Остался. Сколько я его ни уговаривал… «Здесь могила моей дочери, здесь все, что у меня осталось…» Он не хотел даже слушать об отъезде.
— Так идем к нему! Что же мы стоим?
— Мы не пойдем.
— Отец! Он все враждует с тобой? Ох, суровый мой дед! Идем! Он будет рад нам обоим!
— Его нет, сынок…
— Как — нет?
— Месяц назад его расстреляли немцы. За связь с партизанами. Так рассказали соседи… Его тайком утащили ночью и похоронили на огороде…
— Ты видел это место?
— Нет.
— Почему? Ты же был там?
— Был. Но тех, кто хоронил, тоже нет…
— Немцы?
— Да…
Я прижимаюсь лицом к плечу отчима. Ах, этот дождь! Какая мокрая у отчима шинель…