9. Перед Монбланом

 9. Перед Монбланом

Тут на мосту через озеро меня встретил приехавший недавно из России талантливый инженер Тверитинов, особенно сочувствовавший анархическим идеалам Бакунина.

— Ужасно рад, что увидел вас! — сказал он мне. — А то я зашел бы за вами в Грессо. Приходите сегодня ко мне на квартиру. У меня соберется учащаяся молодежь, из которой многие хотят с вами познакомиться. 

Я очень обрадовался этому. У меня была давно потребность освежиться среди совсем юной молодежи, у которой все еще впереди и нет никакого груза в прошлом, не дающего им свободно двигаться куда хотят. 

— В котором часу? Непременно приду! — воскликнул я с искренней радостью. 

— Приходите в семь. Вы знаете, в Женеве рано ложатся. 

— Хорошо! 

И мы пошли по мосту в разные стороны. 

В назначенное время я прибежал к Тверитинову и застал у него большую компанию. Из пожилых людей там были только двое: генерал Домбровский, сочувственно ходивший иногда в своей тужурке с эполетами на наши эмигрантские собрания, и его жена, очень добродушная и приветливая дама. Они приехали на зиму в Женеву к своей дочке, белокурой симпатичной девушке, студентке Женевского университета, и пришли к Тверитинову с нею тоже специально, чтоб познакомиться со мною. Но это еще не были для меня самые интересные особы из публики, которую я видал в качестве гостей на эмигрантских митингах и заседаниях Интернационала. Здесь были еще три особы, давно обратившие на себя мое внимание. 

Когда я не был еще членом Интернационала и приходил на его заседания в качестве гостя, я почти всегда видел там молодое трио из юных девиц, сидевшее обыкновенно как раз против меня на другой стороне залы собрания. 

Одна из них — молодая грузинка, которую мне назвали княжной Гурамовой, — была особенно эффектна своей поразительной южной красотой. Ей было не больше семнадцати лет. Среднего роста, с полным бюстом, но тонкой талией, она сидела между подругами и восторженно следила своими большими черными глазами за пылкими речами Шалэна, который, по-видимому, говорил всегда исключительно для нее, хотя они и не были лично знакомы друг с другом. 

Вторая из трио была имеретинка Церетели, высокая, стройная шатенка, с замечательно милой, умненькой, приветливой головкой, а третья была Николадзе, сестра известного грузинского писателя. Она не была красива, но явно играла у них руководящую роль. 

И вот все это молодое трио, на которое я часто заглядывался в Интернационале, было здесь представлено в группе молодежи, просившей Тверитинова познакомить меня с нею. 

Все тотчас обступили меня и начали расспрашивать о моих приключениях в народе и о выводах, к которым я пришел в результате своей пропаганды. Они с величайшим вниманием слушали мои рассказы. 

— Мы все очень сочувствуем этому, — сказала мне Церетели, когда я окончил первый свой рассказ, — но мы любим также и науку. Для нее мы приехали сюда, и теперь жалко с ней расстаться. 

— Да и со мной было то же самое, — ответил я. — Мне тоже очень трудно было расстаться с нею. 

— Неужели! — радостно воскликнула она. — Значит, вы не отвергаете науки? 

— Ну конечно, нет. 

С этого момента мы сразу стали как будто давнишними друзьями. 

— Из нас троих только одна Като, — сказала Церетели, кивая на Николадзе, — уехала сюда из дома при сочувствии родных. Меня едва-едва пустили, да и то лишь вместе с Като. Мы все три подруги и одновременно кончили курс в Тифлисском институте. 

— А я, — сказала Гурамова своим музыкальным голосом, — даже просто убежала из дому, меня ни за что не хотели пускать. Меня пустили проводить их до парохода и не дали заграничного паспорта. Мне было очень горько видеть, как они перешли через мостки, а я осталась на набережной смотреть на них, казавшихся мне такими счастливицами. Но тут вдруг раздался крик: «Человек упал в воду!» Жандармы, стоявшие на мостках и не пропускавшие никого на пароход без заграничных паспортов, бросились вытаскивать его, а я тем временем перебежала через мостки и спряталась в каюте парохода до его отхода. А больше уже нигде не спрашивали паспортов. 

Это мне чрезвычайно понравилось. 

— А как же вы теперь? 

— Из Женевы я сейчас же написала родителям обо всем, и им ничего не осталось делать, как выслать мне по почте паспорт и прислать белье, потому что я убежала лишь в том, что было на мне. 

— А упавшего в воду вытащили? 

— Да, сейчас же, так что виновник моего пребывания здесь остался цел и невредим.

От этих разговоров с чистосердечной, милой, искренней молодежью на меня как бы повеяло ароматом полевых цветов, как будто кругом меня запели первые жаворонки весны. 

Мне вспомнилось утреннее свидание с Лисовским, вспомнились одинокая загородная прогулка и размышления по поводу стебельков засохшей травы, и я воскликнул радостно в глубине своей души: 

— Нет-нет! Не все еще завяло на свете! На смену увядающим там цветам вырастают другие. 

И я почувствовал душой, что еще стоит жить на свете. 

— Вы никогда не поднимались на горы? — спросила меня в конце вечера Гурамова. 

— Нет! — печально ответил я. — Из эмигрантов никто не ходит в горы, и все мне говорят, что надо подождать весны и что теперь нельзя взобраться даже на Салев. Провалишься в снегу в расселину, и никто не найдет до весны. 

— А может быть, и можно! — воскликнула она. — Попробуемте завтра! Взберемтесь, насколько окажется возможным. 

— Да, попробуем! — сразу присоединился я к ней, от всего сердца радуясь, что нашел себе наконец компаньонов и для путешествий. 

Горы уже давно непреодолимо влекли меня к себе. 

В следующий же день, едва настало утро, я вышел вместе с этими тремя восхитительными девушками из предместьев Женевы к подножию возвышающегося над нею Салева. Они, как истинные горянки, проведшие детство в кавказских долинах, очень любили природу. 

— Побежимте! — воскликнула Церетели. — Здесь никто не смотрит на нас! 

И мы все пустились наперегонки, пока у более слабой Като Николадзе не захватило духа до такой степени, что она наконец села на камень. 

Все выше и выше поднимались мы по крутой тропинке, на которой снег был почти очищен бушевавшими ветрами. Мы находились на северном, теневом склоне горы, и солнце было закрыто ее вершиною, хотя внизу, за пределами ее гигантской тени, яркие лучи заливали все огромное голубое пространство Женевского озера, ближайшие заливы которого вместе с вытекающей из него лентой Роны стали вырисовываться, как на карте, перед нашими глазами. Город был далеко внизу, словно на плане, и его высокие здания как будто прижались к поверхности земли. 

Мы взобрались наконец на перевал, в седловину между двумя соседними вершинами, и разом ахнули от восторга перед открывшейся картиной. 

Перед нами, весь покрытый белой пеленой снега и залитый солнечными лучами, расстилался отлогий южный склон Салева, медленно понижавшийся по мере удаления от нас и затем обратно поднимавшийся вверх, образуя вдали на фоне голубого неба мощную белую вершину, сияющую под лучами солнца и бросающую вниз голубоватые огромные зубчатые тени. 

— Монблан! — воскликнули мы все вместе, уже зная, что он прекрасно виден с Салева. 

Мы долго стояли неподвижно и смотрели вдаль, не говоря ни слова. 

— Как мощны, — думалось мне, — должны быть силы, согнувшие таким гигантским выгибом геологические напластования земли, лежащие перед нами в яркой белоснежной одежде! Как ничтожны все наши личные мелочные дрязги перед их судом! 

Это вершина Монблана, покрытая вечными снегами, звала наши души к великим делам и великим подвигам. 

И в моей душе наступило успокоение. Когда мы, возвратившись вниз, расстались, обещав часто видеться, и я снова попал в кафе Грессо, в эмигрантскую среду, я чувствовал себя совсем спокойным и даже не придал значения словам встреченного мною Лисовского, что он не оставит без отмщения публичного срама, который, по его мнению, был ему нарочно устроен при выборах в Интернационал.