Глава 15. «Аутоферро» до Гуаякиля
Глава 15. «Аутоферро» до Гуаякиля
В Центральной Америке мне встретилось много людей, направлявшихся на север и отзывавшихся с искренним восторгом о Гуаякиле и Квито-Рейлуэй, или «G и Q», то есть «быстро и хорошо» (good and quick — англ.), известное для посвященных. На постройку этой дороги потребовалось тридцать семь лет (ее закончили в 1908 году), хотя длина перегона едва достигает трехсот миль. Начиная свой путь на высоте девять тысяч футов над уровнем моря в Квито, «Аутоферро» (автобус, переделанный в железнодорожный локомотив) поднимается еще на три тысячи футов к Урбине, а потом резко спускается вниз по головокружительным утесам и серпантинам (двойной зигзаг на Дьявольском Носу! Петля Алаузи!) до уровня моря в душном порту Гуаякиль. Мне не составило труда разузнать о нем все, что нужно. Вокзал был близко, обслуживание на уровне, и билет стоил всего несколько долларов. Я был уверен, что это будет очень простой отрезок пути, и уверенность позволила мне расслабиться. Я согласился прочесть лекцию в Квито. Слушатели на лекции наперебой приглашали меня в гости. Я ходил по гостям и развлекал хозяев. Поезд мог подождать: никуда он от меня не денется!
Погода в Квито не переставала меня удивлять. Она могла много раз меняться на протяжении одного дня. Иногда облака висели так низко, что казалось, протяни руку и ухватишь кусок облака прямо с небосвода. Я жил на возвышенности и мог видеть участок чистого воздуха, а наверху, прямо над ним, край облака. Утром, как правило, светило солнце, к обеду тучи сгущались, а к вечеру накрывали город морем тумана, в котором мутнели и расплывались окна домов, огни рекламы и желтые уличные фонари, пока Квито не начинал походить на город-призрак. Одно утро выдалось особенно прохладным, и очень мелкие птички — не больше кукушки в настенных часах, но это не были колибри — тихо сидели на мокрых кустах. Причем каждой птичке требовалось не более одного крохотного листка, чтобы спрятаться под ним и остаться сухой.
Несмотря на холод и разреженный горный воздух, в котором я задыхался, Квито мне понравился. Из всех городов в горах Южной Америки он показался мне самым счастливым, и по сравнению с ним Богота воспринималась особенно надменной и мрачной твердыней, как заброшенное орлиное гнездо, в котором обитают стервятники и их умирающие жертвы. Квито выглядел намного приветливее со своими колокольнями, яркими домами на склонах горы, уходивших еще выше, так что на самых высоких утесах Пичинки можно было разглядеть хижины бедняков, которые могли прямо из дома любоваться соседним Перу. Но в Квито было еще что-то, для чего я так и не смог подобрать слова, и через несколько месяцев я твердо решил, что это одно из самых приятных мест, вообще когда-либо виденных мной, и к тому же одно из самых свободолюбивых (в Эквадоре вообще нет политзаключенных): здесь недавно подняли плату за городской транспорт до шести центов, и все автобусы были порушены возмущенными жителями.
— Вы не должны судить людей по их стране, — заявила мне одна дама. — В Южной Америке правильнее всего судить о людях по их высоте.
Сама она была родом из Боливии. Она пояснила свою мысль: здесь важны не столько национальные особенности, сколько особенности той высоты, на которой живут люди. Горцы с самых высоких отрогов Анд чопорны и неприступны, обитатели долин гораздо более общительны, а уж те, кто живет на побережье, и вовсе милые люди, хотя часто становятся слабыми и ленивыми. Те, кто живет на высоте более четырех тысяч футов, наиболее близки к идеалу, они отличные разведчики и первопроходцы, и не важно при этом, живут ли они в Эквадоре, Боливии, Перу или еще где-то.
Благодаря прочитанной в Квито лекции я несколько дней ходил на званые обеды, где встречался с писателями, учителями и торговцами кока-колой. В Квито имелись самые лучшие в Южной Америке книжные магазины, но мне не потребовалось покупать ни одной книги: мои новые друзья буквально завалили меня книгами, и вместо того, чтобы сесть на поезд до Гуаякиля, я читал книги и любовался колибри. Через несколько дней такой жизни я выразил сильное желание побывать в какой-нибудь из местных церквей (в Квито их восемьдесят шесть) и тут же оказался на экскурсии по самым святым местам.
В «Ла-компанье», церкви в итальянском стиле, принадлежавшей иезуитам, имелось изображение ада. На первый взгляд эта фреска показалась мне скрупулезным изображением ночного футбольного матча в Сальвадоре, но на поверку вышло, что это чистейший Босх, в подробностях передавший все детали преисподней. Школьников в Квито тоже водили на экскурсию к этой фреске, чтобы внушить страх перед грехом, который удержит их на прямой стезе. Всякий грех был особо отмечен на этой картине, и всякий грешник получал по заслугам: дикий вепрь пожирал уличенных в супружеской измене; нечестивцу через воронку лили в глотку жидкое пламя, а огнедышащий пес терзал его гениталии; нечистая женщина носила ожерелье из скорпионов; пьяница варился в кипящем масле; язык клеветника кусала ядовитая змея; гигантский скорпион жалил несправедливого судью. Все они имели, несомненно, семитские черты лица, их тела представляли мешанину кровавого мяса, а внутренности вываливались на землю. Над верхним краем фрески сверкала золотом цитата из Луки (13:3) на испанском языке: «Нет, говорю вам, но, если не покаетесь, все так же погибнете».
Жуткие подробности адских мук показались мне гораздо более устрашающими, чем в поэме Данте. Столь жестокая картина скорее напоминала изречения Святой Терезы из Авилы, испанской монахини, чьи «Откровения» содержат жуткие картины ада. Святая Тереза была канонизирована в том же году, когда была заложена церковь «Ла-компанья», в 1622. Я предположил, что такая фреска должна служить хорошим подспорьем для удержания индейцев в христианской вере. Индейцы, несомненно, являлись в Квито самыми рьяными посетителями храмов, и я увидел, несомненно, индейские (точнее, индейцев инк, детали в украшениях этих церквей. Около четверти отделки церкви Святого Франциска было попросту позаимствовано у инков. Сама церковь была возведена на месте летнего дворца Атакуальпы, и повсюду здесь встречаются мотивы инков. Над входом вас встречают изображения солнечных богов на фоне золотого диска, и они повторяются на всех стенах заодно с орнаментом из цветов и фруктов. Этот символ, обозначавший у инков богатый урожай, теперь украшает лики христианских святых и изображения распятия. Над испанской фреской с муками Христа стены украшают золотые маски с ликами, по-инкски опустившими или приподнявшими губы. Ни дать ни взять театр абсурда.
Все храмы были полны молящихся индейцев. В своих шалях и пончо, с младенцами на руках, они стояли на коленях и неистово шептали что-то. В церкви Святого Доминика они возжигали курения, в церкви Святого Франциска отстаивали на коленях литургию, в «Ла-Компанья» поклонялись гитаре первой святой Эквадора Марианы Иезус, которая была так красива, что всю жизнь прятала лицо под черной вуалью. Известно, что несчастному, отважившемуся приподнять вуаль, чтобы увидеть ее красоту, был явлен ухмыляющийся череп Святой Марианы. Таким способом Господь показал грешнику, что он избрал неверный путь. Никто не мог объяснить, почему гитара стала святыней. Гитара вообще не нуждается в объяснениях на территории Южной Америки. Индейцы смотрели на нее в молчаливом благоговении: маленькие, жилистые, тощие, с густыми темными волосами: ни дать ни взять коротышки-тролли. Они ходили сгорбившись, даже когда их руки были свободны: люди, на всю жизнь отягощенные непомерным грузом.
Почти половину населения Эквадора составляют индейцы, но, скорее всего, на самом деле этот процент намного больше, так как их способы заработка сами по себе требуют скрытности. Они торгуют вразнос фруктами и сувенирами, сигаретами, сладостями и спичками на всех улицах. Они работают поварами, садовниками, поденщиками на стройках, как правило, обитая в тех же недостроенных домах, пока они не закончены, а потом перебираясь на фундамент новой постройки. Даже на самой фешенебельной улице можно наткнуться на семейство из отца, матери и детей, собирающих горючее для очага или роющихся в мусорных баках. В любой толпе эквадорцев глаз моментально выделяет индейцев: по их согбенным фигурам и вечным узлам в руках.
— Кто-то должен с этим что-то делать, — заявил мне один человек. — Вы видите этого маленького человечка, и вечно у него повязка на голове и этот огромный узел, с которым он лезет в гору? Если бы только можно было им дать что-то полезное!
— Может, колеса? — предложил другой собеседник.
— Какой прок от колес на этих горных тропах? — возразил первый.
— Что-то вроде салазок, — сказала женщина. — Они могли бы их тащить.
— Они ни за что не пройдут по горам, — возразили ей.
— Я думаю, их могли бы затащить другие индейцы, — добавил я. Мое издевательское предложение было обдумано с полной серьезностью.
— Главное, что вам следует понимать, — вмешался еще один гость, — как только индеец надевает обувь, он перестает быть индейцем.
Эквадорский писатель Хорхе Икаца сказал мне, что именно индейцы придают неповторимый колорит его романам, делая их эквадорскими. Все остальное — ложь и подделка. Его собственный роман «Хуасипунго» полон индейского фольклора и идиом, как он признался, с совершенно определенной целью. Он не хотел писать очередной латиноамериканский роман или роман в европейском стиле, но скорее исконный эпос народов Центральной Америки. Ради этого, по его словам, ему пришлось самому изобретать идиомы, таким образом, положив начало традиции.
— И могу тебе признаться, что это вряд ли обрадует академию.
В тот день я снова собирался сесть на поезд до Гуаякиля, но меня не пришлось долго уговаривать изменить планы и вместо этого пообедать с тремя пожилыми эквадорскими писателями. Кроме Икацы, который нервничал и жаловался, и признался, что не понимает североамериканских писателей («Эти их книги ничего мне не говорят!»), с нами обедали Бенджамин Кэррион и Альфредо Парейя. Парейя, самый молодой, походил на полковника из Кентукки и успел много поездить по Штатам. Кэррион разменял восьмой десяток. Он напоминал мне актера Аластера Сима: такая удивительная смесь респектабельности и тупости мелькала на его лице. Оба облачились в отглаженные до хруста полотняные костюмы и носили тросточки. В своей жеваной сорочке и водонепроницаемых туфлях я мало напоминал личность, которой удостоил интервью председатель их клуба. Тем не менее Кэррион действительно был председателем жюри ежедневной газеты, которую сам же и основал.
Они были вполне согласны в одном: последним американским писателем, достойным упоминания, был Джон Стейнбек. После него не появилось ни одного писателя, которого стоило бы читать.
Прежде чем я успел вставить хоть слово, Икаца воскликнул, что вся литература — это борьба, борьба за каждое слово, и принялся описывать композицию своего романа «Хуасипунго».
Я напомнил о Борхесе.
— Нет-нет-нет! — отрезал Икаца.
— Борхес утверждает, что аргентинская традиция вырастает из западной культуры! — сказал я.
— Борхес ошибается, — возразил Кэррион.
— Мы вообще не берем во внимание этого Борхеса, — добавил Икаца.
Парейя выглядел растерянным и ничего не сказал.
— Я всегда хотел с ним встретиться, — сказал я.
— Послушайте, — начал Кэррион, — главное это продажи. Вы должны заставить себя принять это. Вам нужно добиться известности, иначе никто на вас и не взглянет.
Он пустился в рассуждения на эту тему, и наша беседа окончательно превратилась в пародию на заседание правления южноамериканской фирмы, которая давно перестала приносить доход. Икаца и Парейя спорили с Кэррионом, что отзывы критиков ничего не значат, если никто тебя не читает. Издание книг — это бизнес, и издатели должны быть бизнесменами и уметь делать деньги, если хотят выжить. И конечно, авторам необходимо продавать свои книги, чтобы стать известными. Он это знает. Он сам был представителем Латинской Америки в Нобелевском комитете. Он предлагал кандидатуры многих достойных писателей, но члены комитета всегда задавали один и тот же вопрос:
— А кто это такой? В первый раз о нем слышим!
Икаца утверждал, что это и есть главная проблема.
Да, это действительно серьезная проблема, согласился Парейя. И надо к ней относиться серьезно.
Я хотел было снова сунуться с Борхесом, но побоялся нарваться на грубый ответ. До меня не сразу дошло, что Парейя обращается ко мне. Он говорил, что для него главная трудность в том, что он всегда отождествляет американских писателей с американскими политиками — с правительством США, с Никсоном, с Вьетнамом. А поскольку его совершенно не интересует наша политика, то и книги наши он читать не может.
Я заверил, что американские книги — если они действительно хорошие — не имеют ничего общего с политикой.
— А по мне, это одно и то же, — отрезал он.
— Вы случаем не путаете лисицу с охотником? — не выдержал я.
Нет, он так не думал. Остальные с ним согласились, и на этой дружеской ноте заседание клуба подошло к концу.
— Может, они решили, что вы пытаетесь их критиковать? — предположил на следующий день один американский политик.
Я возразил, что вел себя весьма тактично, а о Борхесе упомянул без задней мысли — просто хотел поделиться своим восхищением его творчеством.
— Латиноамериканцы — забавные люди, — сказал он. — Они терпеть не могут, когда их критикуют. Они этого не выносят, так что лучше этого не делать. Им ненавистен критицизм или, по крайней мере, то, что они хотят считать критицизмом. Правительство Эквадора — триумвират диктаторов: армия, флот, ВВС — трех генералов. Если им только покажется, что кто-то их критикует, они заложат рядом с его домом динамит и устроят взрыв.
Я сказал, что это серьезный довод.
— Нет-нет, — заверил он меня, — никто при этом не пострадает. Это просто такое предупреждение. Единственным, кому не повезло, был критик, которому хватило духу стоять на своем даже после взрыва.
На стене в офисе этого человека висела карта Эквадора. Однако она совершенно не походила на ту карту, которая имелась у меня. Политик объяснил, что эту карту напечатали в Эквадоре и что на самом деле здесь половина территории Перу. И что эквадорская карта Перу и перуанская карта Эквадора совершенно разные: обе страны предпочитают считать себя гораздо бо?льшими, чем они на самом деле, и пририсовывают себе всю территорию бассейна Амазонки.
Увидев в этом человеке бесценный источник информации, я стал расспрашивать его об индейцах. Да, аристократов из родов инка практически не осталось, и здесь принято использовать индейцев на самых малооплачиваемых работах. Испанцы вырезали инков и заняли их место, точно так же эксплуатируя индейцев. Ситуация нисколько не меняется: индейцы по-прежнему остаются на дне общества, а поскольку практически все они неграмотны, то и протестовать особо не могут.
— Удивительно, как индейцы не передушили этих людей, — сказал я.
Когда я приехал в Квито, в городе душили людей. На следующий день душителя поймали. В местной газете появилась статья под названием «Очарованный галстуками». Убийца оказался гомосексуалистом, но это было еще не все. Он нападал на своих жертв в женском наряде (статью проиллюстрировали подборкой фотографий, на которых его запечатлели в разных женских париках). Ему удалось задушить четырех мужчин. Его ответ полиции корреспондент пересказал так: «Когда он вступал в половую связь с некоторыми лицами или с теми, кто носил галстук, его охватывало неудержимое желание их удушить. В остальных случаях он был абсолютно нормален».
— В общем, дела идут на лад, — заявил американский писатель Мориц Томсен. Он был автором «Жизни бедных» и «Фермы на реке изумрудов» — двух известных книг, поставивших его в один ряд с В. Г. Хадсоном. Томсен прожил четырнадцать лет в одной из самых диких и глухих провинций Эквадора. — Если вы заедете в определенные районы Эквадора, индейцы забросают вас камнями. Здесь встречается множество машин с разбитыми ветровыми стеклами, — он ухмыльнулся и прищурил яркие голубые глаза. — Так что есть все основания полагать, что революция не за горами.
Не кто иной, как Мориц спросил у меня однажды, встретив на улице Квито:
— Я никак не врубаюсь, Пол! Как ты умудряешься писать обо всех этих путешествиях, если только и делаешь, что ходишь по гостям?
— По-твоему, лучше мне написать о гостях? — предположил я. Но на самом деле он был прав, и мне стало очень стыдно. Я дал себе клятву на следующий же день сесть на поезд до Гуаякиля.
Но на следующий день поезда не было. Мистер Кейдерлинг из американского посольства предложил мне свое решение. Я полечу в Гуаякиль и прочту там лекцию. Он свяжется с посольством в Гуаякиле, обо всем договорится и попросит их заказать для меня билет на «Аутоферро», идущий сюда, в Квито.
— Это тот же поезд, — заверил он. — Только идет в другую сторону.
Я решил, а почему бы и нет? И полетел в Гуаякиль.
Гостям Гуаякиля волей-неволей приходится воздевать очи к горе, ибо в ясную погоду с душных улиц можно разглядеть снежную шапку на вершине Чимборацо, тем более что внизу можно увидеть одних только крыс. Чимборацо высится в плотном желто-буром воздухе, то и дело грозящем дождем, от которого пешеходы прячутся под навесами магазинов. Ночью здесь тоже часто льет дождь, но крысам на это наплевать. Крысы умеют плавать, пробираться по трубам и лазить по вертикальным стенам. Им нипочем голод, холод и жара. Они жестоки, бесстрашны и решительны, и полученные ими навыки выживания делают их практически неистребимыми. Наверное, это единственное животное, которое может позволить себе быть таким шумным: им попросту нечего бояться. Они не крадутся в темноте, но скорее топочут, цепляясь за землю своими коготками. Вы услышите приближающуюся крысу еще за несколько метров: так беспечно они передвигаются, то и дело набрасываясь на своих товарок. Их откровенная враждебность даже не предполагает особой хитрости или коварства.
В Гуаякиле обитает вид Rattus rattus: черные, или корабельные, крысы, те самые, что принесли Черную смерть — эпидемию бубонной чумы — из Азии в Европу. Чума опустошала Европу на протяжении добрых четырех сотен лет, а к концу восемнадцатого века повернула вспять через Ближний Восток в Азию. Есть мнение, будто чума перестала свирепствовать в Европе из-за того, что черную крысу выжил еще более жестокий, но менее опасный для людей вид, бурая крыса (Rattus norvegicus). Черные крысы вместе со своими блохами путешествовали на кораблях и размножились до несметных полчищ в жарких и влажных портовых городах Африки и Южной Америки. Они принесли с собой и чуму, эпидемии которой все еще случаются на этих континентах. Я не смог узнать число случаев смерти от бубонной чумы в Гуаякиле — эта тема считается здесь неприличной, — но люди по-прежнему погибают здесь от укусов блох, обитающих на черных крысах. Это скорая и ужасная смерть: больной умирает максимум через два дня после укуса в страшных мучениях.
В отеле в Гуаякиле в потолке моего номера имелось что-то вроде зарешеченной вытяжки. Я две ночи не мог заснуть от скрипа лопастей вентилятора. Он включался с наступлением темноты, и всю ночь меня донимал скрип несмазанного подшипника. Я пожаловался управляющему.
— У вас в комнате нет вентилятора, — заявил он.
Я вернулся в номер, встал на табурет и посветил спичкой в щель на решетке. То, что я принимал за вытяжной вентилятор, оказалось крысиным гнездом — я насчитал не менее трех тварей, пищавших и копошившихся по ту сторону решетки.
— У меня в номере крысы, — сказал я управляющему.
— Ах, да, — он явно не удивился. Я ждал, что он скажет дальше, однако он просто улыбался и смотрел на меня.
— Похоже, вы для них нарочно оставили там место. Они выглядят очень довольными.
— Да, — неуверенно повторил управляющий. Он все еще не понял, насколько серьезно я говорю.
— Пусть эта комната достанется крысам, а я перееду в другую.
— Так вы хотите поменять номер, верно?
Однако оказалось, что все до единого номера в этом роскошном отеле (названном в честь великого немецкого охотника на крыс, первооткрывателя и натуралиста) провоняли крысами. Характерный запах их мочи и экскрементов шел отовсюду, из любого угла. А кое-где попросту зияли дыры, прогрызенные крысами в стенах и потолке.
Я очень хотел попасть в Гуаякиль: у меня здесь были дальние родственники. В 1901 году мой прапрадедушка покинул родную деревню Агаццано, что возле Пьяченцы на севере Италии, и отправился в Нью-Йорк с женой и четырьмя детишками. Звали его Франческо Калеза. Он нашел Нью-Йорк отвратительным местом и сильно разочаровался в Америке. Двадцатидневное плавание на пароходе «Сицилия» было само по себе тяжелым испытанием, Рождество на острове Эллис — чистилищем, а сам Нью-Йорк — сущим адом. Он хотел добраться до Аргентины, чтобы построить там ферму, но из-за желтой лихорадки застрял в Буэнос-Айресе и изменил планы. Как бы ни хотел он обзавестись своей фермой в Америке, но ему было уже пятьдесят два, и не оставалось ни гроша в кармане. Безнадежная ситуация. У него совсем опустились руки, и он уже собрался возвращаться в Италию. Его жена Эрменгильда проявила большую стойкость и наотрез отказалась возвращаться вместе с ним. Так их брак распался: он вернулся в Пьяченцу, к своей замужней дочери (которая еще за год до этого сбежала из Америки со своим мужем); она осталась в Нью-Йорке и одна воспитывала оставшихся с ней детей, заложив в своих наследниках непробиваемое упрямство, ставшее семейной чертой. Моя двоюродная бабка, остававшаяся в Италии, родила дочь Марию Черути, которую отдали замуж в деревню Чиавари в семейство Нореро. Нореро во многих поколениях были врачами, и особенно удачно их дела пошли в Эквадоре, точнее, в Гуаякиле, где они накопили достаточно денег, чтобы производить бисквиты, кондитерские изделия, пасту и спагетти. Они процветали и посылали деньги родным в Чиавари. Мне не составило труда разыскать их в Гуаякиле. Здесь Нореро знали все. Единственное, чему они удивлялись, как это я, совершенный чужак в этом месте, могу быть родственником такой почтенной фамилии?
Я встретился с Доминго Нореро на их семейной фабрике «Ла-Универсаль». Это было огромное здание — одно из самых больших в городе. С ним меня приветствовала потрясающе красивая молодая итальянка — его сестра Анна-Мария, приехавшая погостить из Италии. Точно установить линию нашего родства оказалось не просто, однако название Чиавари послужило для меня паролем. Анна-Мария жила в Чиавари, у Доминго тоже был там дом, и их мать как раз находилась там.
В его офисе на втором этаже, насквозь пропахшем шоколадными бисквитами, и состоялось торжественное воссоединение. Доминго, высокий и стройный, скорее похожий на англичанина, помнил, как моя мать приезжала в Италию. Его дед основал фабрику в Гуаякиле, и с кончиной этого пионера бизнеса дело перешло к отцу Доминго — Виченте. Слабое здоровье и увлечение историей инков побудили Виченте рано уйти от дел. Теперь он полностью посвятил себя своей богатой коллекции образчиков доколумбова искусства и даже написал на эту тему монографию. Ее как раз недавно издали в Италии: «Эквадор до Колумба». Доминго, которому едва исполнилось двадцать семь лет, женился в девятнадцать. Его белокурая жена — милая, как птичка, а двое детишек — красивые, как принцы. Его яхта «Вайра» стоит на причале на реке Гуайяс, его шевроле импала — на стоянке при фабрике, а его джип и мерседес — в гараже загородного дома. Однако сам он, несмотря на все это богатство, человек скромный — разве что стал немного грубоват из-за того, что приходится все время следить за бизнесом.
— Я и понятия не имел, что у меня в Штатах столько родственников, — говорил он. — А вы хоть представляете, сколько у вас кузенов в Южной Америке? Нореросы живут по всему континенту, особенно много их в Чили.
Это заставило меня задуматься. Неужели среди тех финансовых магнатов и бизнесменов, которые засели в своих поместьях за толстыми стенами и которых я так нещадно проклинал в Колумбии и Эквадоре, была и моя плоть от плоти и кровь от крови?! Доказательством тому могла послужить вилла Нореро. Она была в точности такой, какие встречались мне повсюду в Центральной Америке и в этой части Южной Америки, и внушала мрачные мысли о том, что старый порядок незыблем. Она была построена в мавританском стиле, с арабскими изразцами и колоннами и плавательным бассейном среди ухоженных лужаек в обрамлении лимонных деревьев, пальм и идеальных клумб. Девиз над воротами на фамильном гербе гласил: «По воле Господа».
Мы немного выпили, и я побеседовал со старым Виченте, почтенным господином, председателем местного отделения клуба Гарибальди. Виченте словно сошел со страниц «Ностромо»[41] — ни дать ни взять гарибальдиец Джорджио Виола. Конрад, в своей предыдущей инкарнации капитан Корженевский, бывал в этих местах и в своем романе описал Эквадор как Костагуану, Гуаякиль как Сулако, а вулкан Чимборацо как гору Хигуэрота. Мало кто смотрелся бы настолько на своем месте, как смотрелся Винченте Нореро в Эквадоре, и точно так же он пришелся бы кстати в романе Конрада. Он подписал для меня свою книгу, и на двух машинах мы отправились в яхт-клуб Гуаякиля. Накануне я проходил мимо, но клуба не заметил: все мое внимание привлекла стая крыс, выскочившая из кустов и устремившаяся по дорожке к реке.
Обед затянулся до самого вечера. За беседой и угощением я посматривал на реку, видную из окна. Она была довольно широка, и большие скопления плавучих водорослей — местные называли их почему-то латуком — болтались на поверхности вместе с бревнами и ветками деревьев. Из-за такого обилия мусора река скорее походила на затопленную муссоном низину. И хотя Гуаякиль произвел на меня весьма отталкивающее впечатление, именно здесь я встретил свою родню, и связь между нами была более глубокой, чем могло показаться на первый взгляд. Все мы так или иначе извлекали выгоду из Нового Света, ведь даже я в своих демократичных водонепроницаемых туфлях и с блокнотом наготове эксплуатировал эти места, по крайней мере визуально, в надежде получить какие-то новые впечатления.
Анна-Мария тоже участвовала в семейном бизнесе. Ее муж и двое детей сейчас находились в Италии. Она объяснила мне на итальянском с генуэзским акцентом, что находится в деловой поездке.
— Я занимаюсь разным бизнесом. Я произвожу оборудование для туалетов, а также взаимозаменяемые запчасти к ним: у вас ломается кран, вы просто выбрасываете его и ставите новый. А еще вот это, — она выразительно повела глазами, протянула руку и изящно приподняла своими тонкими пальчиками пустую бутылку. — Я делаю бутылки. Я делаю все, что хотите.
— Вы делаете деньги?
— Да, деньги… Я делаю деньги! — Она рассмеялась. — Но дома я очень люблю готовить.
— Вы так и не сказали, зачем приехали в Гуаякиль, — напомнил мне Доминго.
Моя история про поезд была слишком сложна и невнятна. Я просто сказал, что читал лекцию в здешнем культурном центре и собираюсь вернуться в Квито на «Аутоферро».
— Это интересно, — заметила Анна-Мария, — разок можно прокатиться ради забавы.
Они показали мне вокзал на другом берегу реки в районе под названием Дюран. Они сказали, что никогда сами не ездили на поезде, но это меня и не удивило. Я уже достаточно пробыл в Латинской Америке, чтобы понимать, что на поезде здесь ездят только граждане второго сорта: полубездомные, безработные, босые, индейцы и неграмотная деревенщина пользуются поездом и вообще что-то о нем знают. С этой точки зрения поезд можно было считать демонстрацией социального расслоения и характерной чертой континента.
— Надеюсь, вы еще побываете в Гуаякиле, — вежливо сказал Доминго, и на сем мы расстались: Нореро отправились в погоню за новыми выгодами, тогда как я приступил к бескорыстному начинанию — лекции по американской литературе.
А что же с билетом, который мне обещали заказать?
— Мы искренне пытались достать вам место, — сообщил сотрудник посольства в Гуаякиле. — Но все оказалось раскуплено на несколько дней вперед! Если вы захотите пожить в Гуаякиле, возможно, мы отправим вас назад позже, но ничего обещать не могу.
— Почему этот поезд такой популярный? — удивился я.
— Он не популярный, сэр. Он маленький.
Однажды вечером в Гуаякиле один ирландец средних лет в плохом костюме заявил:
— Вы в жизни не поверите, о чем я собираюсь вам рассказать.
— Сделайте милость, — ответил я. Его манеры были безупречны, голос мягок, а одежда выдавала человека, которому все равно, подходит ли к костюму его галстук. Он говорил так просто и задушевно, что я принял его за священника.
— Я был иезуитом, — сказал он. — Вот уже пятнадцать лет, как я получил свой сан. Я проходил послушание в Ирландии и Риме, а когда меня рукоположили, поехал в Штаты. Некоторое время я был миссионером в Эквадоре, а потом меня отозвали в Нью-Йорк. Я часто бывал в Белфасте — там осталась моя семья. Это было очень плохо в семьдесят втором — «Кровавое воскресенье» и жестокость британцев[42]. Моего брата ранили, у моей сестры сожгли дом. Я был потрясен до глубины души. «Возлюби ближнего» — одна из заповедей, но как я мог возлюбить ближнего после всего, что увидел? Конечно, это не свалилось на меня в одночасье, это пришло постепенно. Я всегда был тверд в вере, но после той поездки не смог подавить сомнения. И когда вернулся в Нью-Йорк, то пришел к епископу и попросил отпуск на шесть месяцев. Вы же понимаете, это вполне нормально. Ведь священники тоже люди. Они могут иногда выпить лишнего, и у них бывают человеческие проблемы, им тоже требуется время, чтобы прийти в себя. В отпуске мне не нужно было самому служить мессу, только прислуживать на ней. Вы понимаете, что я имею в виду.
Мой епископ был ошарашен. Он не мог поверить, что я обратился к нему с такой просьбой. Он признался, что давно составил список ненадежных служителей церкви. Он действительно имел такой список — тех, кто, по его мнению, рано или поздно все равно откажется от пострига. Забавно — меня в этом списке не было. Тем не менее он дал мне отпуск на шесть месяцев, как я просил, и сказал на прощание: «Ты еще вернешься».
У меня оказалось полно свободного времени — прислуживать на мессе вовсе не обременительно. Вот я и решил поработать страховым агентом. И я оказался очень хорош в своем деле! Я продавал страховые полисы по всему Нью-Йорку. Наверное, тут пригодился опыт священнослужителя, ведь, если предлагаешь кому-то застраховать свою жизнь, ты должен вызывать доверие. Деньги меня не интересовали. Мне было интересно встречаться с людьми, наблюдать за ними, когда они у себя дома. И ведь им было невдомек, что я священник. Для них я был простым торговцем, предлагающим свои полисы.
К концу шестого месяца я пришел к епископу и попросил еще об одном отпуске на шесть месяцев. Он был удивлен — о да, и еще как! — но ведь меня не было в его списке. Он даже улыбнулся мне и повторил: «Я знаю, что ты вернешься».
Но я знал, что этого не будет.
Это ведь совсем несложно — быть священником, не так ли? Впрочем, откуда вам знать! Но поверьте, это просто. Обо всех ваших нуждах уже позаботились. Не надо платить за квартиру, не надо покупать продукты. Не надо готовить, не надо делать уборку. Вы все получаете даром. «Вам не нужна машина, святой отец?» «Святой отец, вот тут для вас кое-какие мелочи!» «Мы можем чем-то помочь, святой отец? Вы только скажите!» Я не хотел всего этого, и я не хотел снова продавать полисы — в какой-то степени это тоже напоминало труд священника. Я не мог вернуться домой, но не мог и оставаться в Нью-Йорке. Я знал одно: мне надо куда-то уехать.
Я в последний раз побывал в Белфасте, повидался с родными, и политическая обстановка там была еще хуже, чем прежде. Мой брат поехал проводить меня на самолет, и, пока мы шли к месту посадки, я подумал: ты никогда меня больше не увидишь. Это был самый тяжелый поступок в моей жизни. Это было даже тяжелее, чем отказаться от сана, — повернуться спиной к брату и подняться в самолет.
Я сразу отправился в Эквадор. Я был здесь счастлив, и у меня еще есть здесь друзья. С тех пор минуло пять лет. Я женился на здешней женщине. Я никогда не был так счастлив за всю мою жизнь. У нас растет малыш, ему четырнадцать месяцев, и второй на подходе — вот почему сегодня моя жена не со мной.
Хожу ли я в церковь? Конечно, хожу. Я отказался от сана, но не отказался от веры. Я никогда не пропускаю мессу. Я бываю на исповеди. Вы должны понять: на исповеди я говорю не со священником, я говорю с Богом. Я приехал сюда по делу. Это не очень важное дело, но я пробуду здесь какое-то время.
Самое трудное для меня — ни с кем не делиться этим. Ну как прикажете сказать: «Я отказался от сана. Я женился. У меня дети»? Никто ничего не знает. Моя мать будет в ужасе. Но случились смешные и странные вещи. Несколько лет назад я получил письмо от сестры. Она написала: «Мы поймем, если когда-нибудь ты решишь перелезть через стену». Почему она так написала? А на прошлое Рождество другая моя сестра прислала мне немного денег. «Они тебе могут понадобиться» — вот что она написала. Раньше ей и в голову бы такое не пришло, ведь священник не нуждается в деньгах! Но я не смею встретиться с матерью. Думаю, я всегда брал на себя боль других людей, чтобы избавить их от боли. Поймет ли меня моя мать? Мне не дано постичь глубину ее понимания. Вы понимаете, что я имею в виду. Это неправильно. Я грежу о том, как побываю дома. Мне все время снится, как я приехал в Белфаст. Я вижу свой старый дом и поднимаюсь на крыльцо. Но я не смею войти, я застываю на ступеньках, и мне приходится уйти. Я вижу этот сон каждую неделю.
О да, я все время переписываюсь с ними. Мои письма о моей жизни в Эквадоре, о приходе и всем таком — это настоящие произведения искусства. И ни одного слова правды. Я знаю, что братья и сестры поймут меня, но это убьет мою мать. Поймите, ведь ей уже за восемьдесят. Она так хотела, чтобы я стал священником. Она жила ради меня. Но как только она скончается, я немедленно все брошу, чтобы вернуться в Белфаст, я в тот же день сяду на самолет. И это ранит меня больнее всего. Что она не может знать обо мне правду. И я никогда больше не увижу ее.
Вы считаете, что мне бы следовало обо всем ей написать? Хотел бы я набраться решимости, но у меня не поднимается рука. Знаете, что я скажу вам, Пол: напишите лучше вы. Из этого получится неплохая история, правда?
Для этого ирландца индейцы были народом, порабощенным судьбой, лишенным малейшего шанса что-то изменить. Для Хорхе Икацы индейцы являлись носителями культуры. Для моих дальних родственников Нореро индейцы обладали несомненными достоинствами и славным прошлым. Для подавляющего большинства прочих людей индейцы были лесорубами и водоносами, то есть неотесанной деревенщиной.
В Гуаякиле мне пришлось услышать и другую точку зрения. Мистер Медина был довольно чопорным и надутым эквадорцем с тонкими усиками и холодным взглядом серых глаз. Его галстук был туго затянут, брюки превосходно отглажены, носки туфель отполированы до блеска и очень острые, так что трудно было поверить, будто под этими клювообразными черными остриями помещаются обыкновенные пять пальцев. Мы разговорились по поводу обилия крыс. Он заявил, что, хотя многие предпочитают травить крыс или ставить на них ловушки, есть гораздо более действенный метод. Вы используете очень тонкий писк, который не способно уловить человеческое ухо. Этот звук прекрасно прогоняет крыс — они его не выносят. Местные мукомольни были оккупированы полчищами крыс, пока не придумали этот звук — кажется, мистер Медина назвал его «сонаром», — и крысы исчезли. Иногда, если крыса попадает в запертое помещение, где раздается этот звук, на следующее утро ее находят дохлой — писк доводит ее до смерти.
— А меня доводят до смерти музыкальные автоматы, — признался я. — Особенно в Эквадоре.
— Человек не может услышать этот звук, — возразил он, — разве что у женщин иногда возникают головные боли. Жаль, что такого приспособления нет для индейцев.
— Какая дружелюбная идея, — заметил я.
— Все проблемы Эквадора — это расовые проблемы, — сообщил он мне с холодной улыбкой. — Индейцы ленивы от природы. Это не ваши индейцы в США. Да, некоторые из них могут постричься и начать работать, но их совсем немного. В Эквадоре нет бедных, здесь есть только индейцы. Они неграмотны и никчемны.
— Но почему бы вам не дать им тогда образование? Организуйте школы, наймите врачей. Тогда им незачем будет толкаться в Квито и Гуаякиле, они просто пытаются найти в городах то, чего лишены в глубинке.
— Они сами не понимают, зачем явились в Гуаякиль. Они не знают, что им здесь делать. Кто-то продает какие-то мелочи, кто-то попрошайничает, кто-то даже работает, но все они потеряны. Они потеряны навсегда.
— Даже до того, как пришли испанцы?
— Несомненно. Империю инков переоценивают.
— И кто с вами согласится? — удивился я.
— Со мной согласно большинство людей, просто они боятся в этом признаться. И вы тоже согласитесь со мной, если поживете здесь подольше. Инки — кем они были на самом деле? У них не было ни великой культуры, ни литературы, ничего! Это не впечатлило испанцев, это не впечатляет меня даже сейчас. Я вообще не понимаю, о чем толкуют все эти люди, которые носятся с их горшками и масками. Разве они не видят, насколько грубы и нелепы эти штуки? Инки даже воевать не умели, они не выстояли против испанцев. Их просто переоценивают.
Я напомнил, что испанцы явились сюда в разгар гражданской войны. Атакуальпа узурпировал трон инков у своего брата. А их подданные оказались фаталистами: они поверили, что испанцев наслали на них в наказание. Чтобы покорить народ, который уже считает себя осужденным, не надо большого труда.
— Это раса дегенератов, — утверждал мистер Медина.
— Инки разработали такую систему социальной поддержки, о которой Эквадор может только мечтать.
— Они уже тогда были тем, что вы видите — ленивым народом с иным менталитетом.
— Иным, то есть не таким, как ваш?
— И как ваш. А вся эта болтовня об инках в Эквадоре — пол мая чушь. История Эквадора — это история испанцев, а не история индейцев.
— Что-то уж слишком похоже на эпитафию, — сказал я. — И на чью же могилу вы ее поместите?
Мистеру Медине явно надоела моя тупость. Он сплел пальцы, побарабанил по столу и изрек:
— Вам известно, что такое фетишизм? Вот это и есть их религия — фетишизм! Им непременно надо либо видеть статую, либо приложиться к кресту. Это пришло от их собственной религии, и смотреть на это тошно. Они не верят в то, чего не могут увидеть. Вот почему они так любят прикасаться к святыням и вечно торчат в храмах.
— Люди торчат в храмах и в Бостоне, и в Массачусетсе, — заметил я.
— Останьтесь в Гуаякиле, — отрезал он. — И вы сами передумаете.
Но я так и не смог найти ни одного повода, чтобы остаться в Гуаякиле. Кроме того, для меня было заказано место на «Аутоферро». Мне сообщили, что если я вернусь в Квито, то смогу на «Аутоферро» приехать назад, в Гуаякиль, и оттуда полететь в Перу. Я решил так и сделать на следующий день, но именно воздушное путешествие до Квито напомнило мне, как я не люблю эти бесцельные перелеты, отмеченные небрежным взглядом в иллюминатор: «Под нами простирались зеленые складки обработанных полей и игрушечные города, разбросанные по склонам Анд…» Нет, что угодно, только не это! Если уж я буду путешествовать, то исключительно по земле, где каждое место и каждый пейзаж обладают собственным запахом. И я знал, что мои описания того, что я увижу из окна самолета, будут не больше похожи на правду, чем лунный пейзаж.
В Квито люди, с которыми я познакомился всего неделю назад, приветствовали меня как старинного друга. Непостоянство обстановки во время путешествия часто ускоряет развитие дружеских отношений и очень быстро делает их необычно близкими. Но это только усугубляет положение, если вы не хотите опоздать на поезд. Впрочем, не следует воспринимать последние фразы как стыдливо завуалированное описание неожиданной страсти, задержавшей меня в пути. («Еще один день, любимый, а потом ты волен уехать и разбить мне сердце…») Ничего подобного. Все было проще и невиннее, но тем не менее это означало задержку. Я легко расстаюсь с чужими людьми, но друзья всегда забирают больше внимания и заставляют чувствовать себя виноватым. Гораздо проще путешествовать в гордом одиночестве, покручивать усы, дымить трубкой и на рассвете навсегда покидать очередной город. А в Южной Америке имелась серьезная географическая проблема, которую поймет лишь тот, кто находится в пути: задержка означала очередной обман. Все без конца жалуются на варварство в этих местах, но мне так и не довелось ни разу столкнуться здесь с настоящим варварством.
— Эквадор — приятная страна, маленькая и уютная, — сказал мне на прощание писатель В. С. Притчетт. Так оно и было, и я был уверен, что стоит мне обернуться (ибо я наконец-то получил на руки свой билет на поезд), «Аутоферро» уйдет без меня.