Глава 6. Поезд на 7:30 до Гватемалы
Глава 6. Поезд на 7:30 до Гватемалы
Гватемала началась как-то внезапно: пограничная река, и на ее дальнем берегу заросшие джунглями обрывы и свисающие лианы. Грозовые тучи проносились перед диском луны, отчего походили на силуэты закутанных в капюшоны друидов в серых лохмотьях. Пограничный поселок Текун-Уман был столь мал, что по сравнению с ним Тапачула казалась настоящей столицей, в которой к тому же, судя по вывеске, имелся отель («Вкусная еда, удобные комнаты, низкие цены»). Я вспоминал о нем, пытаясь проглотить отвратительное блюдо из бобов в сумрачной комнате в гораздо более жалком отеле в Текун-Умане. Это заведение имело название «Жемчужина». Сто лет назад английский путешественник записал, проезжая по Гватемале: «Чужестранец, приехавший сюда без приглашения, может рассчитывать лишь на комнату в заведении самого низкого пошиба, где обычно останавливаются погонщики мулов, ковбои и мелкие торговцы». Но я почему-то находился здесь совсем один. Не было видно даже погонщика мулов, чтобы составить мне компанию. Возле дверей валялась собака, выгрызавшая блох из шерсти на брюхе. Я кинул ей кусок хряща со своей тарелки. Глядя, с какой скоростью собака проглотила его и какой дикой алчностью загорелись ее глаза, я подумал: очень удачно, что поезд уходит отсюда завтра утром.
— Очень рано, — предупредил хозяин отеля. На что я ответил:
— Чем раньше, тем лучше.
Текун-Уман был всего лишь маленьким полустанком, не более того. Но когда-то отсюда до Панамы — в то время глухой колумбийской провинции — простиралось королевство Гватемала. Это было крайне нестабильное и взрывоопасное государство, а после череды революций, завершившихся установлением конституционного режима и видимости независимости, оно стало еще более нестабильным. Ему постоянно угрожала Мексика в лице нелепого императора Итурбида, короновавшего себя самолично, по ехидному выражению Боливара, «милостью Божией и оружия». Однако независимость Гватемалы предполагала органы самоуправления в виде городских советов, и в 1822 году эти самые советы проголосовали за присоединение Гватемалы к Мексике под тем предлогом, что лучше уж отдаться мексиканцам по доброй воле, чем испытывать унижение, будучи побежденными в войне. Однако и сама Мексика не могла похвастаться стабильностью, Итурбида очень скоро заклеймили как тирана, и всего через год Гватемала снова захотела свободы. Ее Национальная ассамблея провозгласила независимость пяти провинций: Гватемалы, Коста-Рики, Гондураса, Никарагуа и Сальвадора.
Номинально они образовали конфедерацию: Объединенные провинции Центральной Америки, хотя на протяжении следующих восьмидесяти лет иностранцы продолжали называть их Гватемалой и описывали и свои приключения в джунглях Коста-Рики и Никарагуа, и переправу на каноэ через озеро Илопанго в Сальвадоре как путешествие по Гватемале. И в то время, как «Гватемала» оставалось неточным названием для этого конгломерата стран, «Объединенные провинции» превратилось в столь же циничный оборот речи, каким в наши дни является название «народная республика» по отношению к какому-нибудь диктаторскому режиму. Как и следовало ожидать, во всех пяти странах разразилась гражданская война, в которой сельское население ополчилось против горожан, консерваторы против либералов, индейцы против испанцев, бедные арендаторы против землевладельцев, а каждая провинция против всех остальных. Союз развалился в звоне оружия и грохоте канонады. На целых пятнадцать лет в этих странах воцарился политический и социальный бедлам, или, как туманно назвали этот период историки, «смута пяти стран». Американские и английские путешественники в сердцах ругались из-за трудностей при перемещении от одной деревни к другой и постоянно жаловались на то, как мало им известно об этом куске земной коры, соединяющей Северную Америку с Южной.
Названия и страны смешались. Гватемалой стала похожая на наковальню территория в непосредственном соседстве с Мексикой. Сальвадором — клочок суши почти прямоугольной формы, как бы выпихнутый тушей Гондураса в Тихий океан. Никарагуа похожа на клин, а Коста-Рика — на обшлаг на длинном узком рукаве Панамы. В Белизе до сих пор нет даже железной дороги. Вспоминая их историю, которая, кроме революций, восстаний и гражданских войн, изобилует и такими прелестями, как сильные землетрясения и извержения вулканов, остается лишь удивляться тому, что эти страны вообще до сих пор не стерты с лица земли. Их угораздило попасть на линию тектонического разлома, где алчные жерла вулканов постоянно угрожают самым жестоким образом поглотить эти жалкие клочки суши вместе с их обитателями. Тем более странно, что именно вулканы служат предметом национальной гордости этих людей: они не только фигурируют на национальных гербах и монетах, но и формируют местные предрассудки.
Все это великолепие ждало меня впереди, но я решил быть методичным и заниматься каждой страной по очереди. Заметив, как многозначительно посматривает на меня хозяин отеля, я сообщил, что собираюсь скоро сесть на поезд.
— Автобусом быстрее, — сказал он.
— Я не тороплюсь, — сказал я.
— Поезд совсем старый.
— Мексиканский поезд до Тапачулы тоже был старый.
— Но этот еще и грязный.
— Я приму ванну в Гватемале.
— Все другие туристы уехали автобусом. Или на такси.
— Я не турист.
— Да, — видимо, он понял, что решение мое непоколебимо, — на поезде ехать интересно. Но по ряду причин на нем никто не ездит.
Во всяком случае, в этом он ошибся. С самого раннего утра следующего дня вокзал был уже забит людьми. Это было весьма пестрое сборище: крестьяне в обвислых шляпах и соломенных сомбреро, индейские женщины с младенцами и косицами, босые дети. У всех до единого имелся или невероятных размеров узел с добром, или корзина, перевязанная лианами, или самодельная сумка. Я решил, что это и является главной причиной, по которой они собираются ехать на поезде, — вряд ли их пустили бы в автобус со всем этим барахлом. Кроме того, маршрут следования поезда не совпадал ни с одним из автобусных маршрутов, да и билет от Текун-Умана до города Гватемала стоил всего два доллара. Полицейский не пропускал никого из пассажиров на платформу, пока до отправления не осталось десять минут, и мы переминались с ноги на ногу, комкая в руках билеты — клочки бумаги со списком всех промежуточных станций. Билет попросту отстригался на той строчке, до которой собирался ехать пассажир.
Едва мы оказались в вагоне, мне стало ясно, чем мексиканские поезда отличаются от гватемальских. Я никогда не видел таких смешных маленьких вагончиков с огромными окнами, как эти четыре повозки из некрашеных досок, составлявших наш поезд. Стекол в окнах не было и в помине. Узкая колея напоминала детскую железную дорогу в каком-нибудь заброшенном парке аттракционов, и я никак не мог заставить себя воспринимать всерьез это транспортное средство. Сиденья тоже были какими-то детскими, и не успели мы тронуться, как все они оказались заняты. Мои колени упирались в колени сидевшей напротив индеанки. Как только поезд покинул станцию, она свесила голову на плечо, задрапированное красным одеялом, и заснула. Ее тощее неугомонное дитя — маленькая девочка в оборванном платьишке — не сводило с меня глаз. Никто из пассажиров не открывал рта — кроме тех случаев, когда надо было поторговаться с продавцами фруктов, атаковавшими нас на каждой станции.
Хотя я испытывал удовлетворение от сознания того, что эта поездка — продолжение пути, начатого две недели назад морозным утром в Бостоне, этот пассажирский поезд до столицы Гватемалы не сулил ни малейшего комфорта или приятной компании. И весь день, задыхаясь от дыма и испарений, мне придется терпеть грубое окружение, пока поезд тащится под влажным пологом джунглей. Джунгли — за исключением тех участков, когда к самой дороге подступали невероятно высокие деревья-великаны, — больше всего напоминали какую-то помойку: обрывки упаковок, веревок, помятые коробки и лохмотья, но все это было не делом рук человека, а всего лишь причудливо выглядевшими мертвыми листьями, лианами и цветами. Утро выдалось пасмурным и набросило на лес грязно-серое марево. Поезд раскачивался на рельсах, демонстрируя свои шрамы (дырявую крышу, расколотые сиденья) и то и дело останавливаясь в самых непредсказуемых местах, отчего казался не просто нереальным, а по-настоящему опасным созданием. На карте наш маршрут выглядел совсем простым (Веракрус — Тапачула — Текун-Уман — Гватемала) и не должен был занять больше двух дней. Однако карта меня обманула, и этот поезд, совсем по-человечески стонавший и кряхтевший на поворотах и подъемах, не внушал надежды когда-нибудь добраться до цели моих странствий. Другие пассажиры выглядели на редкость мрачно, как будто разделяли мои сомнения. Продвижению состава ничто не препятствовало, однако уже в каких-то трех метрах от колеи заросли были такими густыми, что даже не пропускали света.
Один житель Бостона оказался здесь в 1886 году и был настолько очарован дикой красотой этих краев, что прокладку железной дороги воспринял едва ли не с ужасом. Он представлял собой превосходный экземпляр ограниченного сноба, с пеной у рта воспевающего скитания по диким дебрям в компании индейцев и погонщиков мулов. Ивлин Во назвал свои путевые заметки «Когда движение в радость» (сама по себе фраза, достойная именно такого сноба) и насытил вступление к ним соответствующими трескучими фразами. «Старые путешественники отлично знают, как растворяется неповторимость любой страны под наплывом иностранцев, понастроивших здесь свои города и дороги», — сокрушается в своем произведении «Гватемала» некий Уильям Т. Бригхэм. (По-моему, это тот самый Уильям Бригхэм, который едва не отдал концы от удара током на Гавайях. Ему хватило ума прикоснуться к палочке, заряженной местным шаманом каким-то своим высоковольтным мумбо-юмбо.) Однако Бригхэм тут же уточняет причину своего страха: «Когда Северная железная дорога пройдет через Гватемалу, когда Трансконтинентальная железная дорога пересечет равнины Гондураса, а Никарагуанский канал соединит Атлантический и Тихий океаны, волшебство будет разрушено, караванные тропы поглотят джунгли, и путешествие через Центральную Америку станет таким же скучным, как поездка от Чикаго да Шайенна».
Ах, как же он ошибся!
Чиапас представлял собой пустыню — каменистый безжизненный пейзаж, которому как будто только предстояло покориться человеку. От самой границы Гватемалы начались предгорья, покрытые дикими непроходимыми чащами, где деревья изнемогали под тяжестью лиан. По мере того как мы поднимались к Коатепеку и Ретальулю, местность все больше напоминала тропики своей беспорядочностью: непролазные джунгли и редкие неуклюжие маленькие хижины. Симметрично выглядели лишь посадки сахарного тростника. В Мексике я уже видел скошенный тростник в грузовых железнодорожных вагонах. Здесь же его грузили на повозки и старые телеги, вереницами тащившиеся по дорогам. Неаккуратно увязанные стебли сыпались на землю, и оттого дороги выглядели так, будто здесь недавно пролетел жестокий ураган.
Свежесрезанный сахарный тростник придавал Гватемале характерный приторный запах. Люди с мачете насквозь пропитались этим сахаристым духом, и по мере того, как день становился жарче, этот дух тяжелел и скапливался в воздухе. Это был какой-то липкий яд, как будто дым от подгоревшего сиропа, с растительным привкусом и жгучим химическим послевкусием. Словно по всей стране хозяйки жгли сахар, прикипавший ко дну их кастрюль вязкой черной массой. Вероятно, этот тяжелый дух вкупе с раздолбанными повозками и потными крестьянами и должен был составлять прелести сезона сбора урожая в Гватемале — если кому-то по душе старообразный плантаторский уклад.
Рельсы то шли параллельно дороге, то пересекали ее, но почти никогда не попадали в густонаселенные места. Поселки были небольшими и убогими, и вообще в этой стране с автобусным сообщением все предпочитали селиться поближе к шоссе. Уже после нескольких остановок мне стало ясно, что этот поезд везет местных пассажиров — никто из сошедших с него не отдалился от дороги. Многие из тех, кто сел на поезд в Текун-Умане, собрались на рынок в Коатепек или Ретальуль или хотели попасть на побережье в двадцати пяти милях отсюда. К полудню мы были на станции «Ла-Демократия». Я уже успел утвердиться в заключении, что это было ироничное название, но, возможно, в каком-то смысле оно даже подходило к поселку, пропитанному сладкой вонью, чьи жители ютились в лачугах из соломы, картона и жести. Под завывания многочисленных радиоприемников они занимались своими делами: кто-то садился на автобус, кто-то торговал фруктами, но по большей части они просто стояли, кутаясь в свои одеяла, и пожирали мрачными взглядами наш поезд. Да, и еще грязные дети копошились у них под ногами. Правда, иногда вместо автомобильного хлама попадалась новая машина, а среди лачуг виднелся настоящий дом. Это дикое месиво под названием «поселок Демократия» действительно поражало своим разнообразием стилей, но вот насколько демократичным оно было на самом деле?
Столбы веранды перед магазином были обклеены предвыборными листовками. Выборы должны были состояться в ближайшие месяцы. В поезде до Гватемалы я пытался вовлечь других пассажиров в обсуждение политических проблем, но очень быстро убедился, что гватемальцам совершенно чужда та откровенность, которая свойственна мексиканцам. «Эчеверриа был бандитом и мошенником, — сказал мне один человек, — и Лопес Портильо[19] окажется таким же рано или поздно». Гватемальцы вели себя более скрытно: они пожимали плечами, они плевались, они закатывали глаза… они не озвучивали своих политических взглядов. Но, с другой стороны, разве можно их в этом винить? На протяжении двадцати лет страна была во власти шайки фанатичных антикоммунистов — той самой, с которой так мило заигрывало американское ЦРУ до тех пор, пока до них не дошло, что фанатичные антикоммунисты неизбежно являются не менее фанатичными антидемократами. В конце 1960-х и начале 1970-х годов в стране с новой силой разгорелась партизанская война с похищениями людей, убийствами и терактами, однако армия оказалась совершенно не способной бороться с партизанами, а по части соблюдения законов в Гватемале всегда было плохо. По рекомендации военного атташе при посольстве Соединенных Штатов (позднее найденного убитым) в стране стали создаваться «комитеты бдительности». Это были шайки откровенных убийц, которые никому не подчинялись и входили в организацию «Белые руки» — гватемальский эквивалент нацистского гестапо, набранного на добровольной основе. По стране прокатилась новая волна убийств и пыток. Удивительно, что такая маленькая страна стала сценой столь ужасного кровопролития, когда система из террора и контртеррора оказалась ответственной за десятки тысяч ни в чем не повинных жертв. И сам собой напрашивается вопрос: ради чего все это? Сорок пять процентов населения Гватемалы — крестьяне в самом прямом понимании этого слова: беднейшие фермеры и сезонные рубщики тростника, сборщики кофе и хлопка. Правительство, провозглашая в стране демократию, дает волю «Белым рукам» и прочим «комитетам бдительности» для пущего устрашения и без того забитого населения. (В Гватемале скопилось столько вольных стрелков, что в 1975 году вице-президент заявил, что в его партии достаточно вооруженных добровольцев, чтобы организовать вторжение в Белиз, если у армии на это не хватит духу или сил.) С учетом всех этих обстоятельств можно было не удивляться тому, что Демократия оказалась столь невразумительной, а мои соседи по поезду — молчаливыми и мрачными.
В этом поезде у меня родилась политическая утопия. Вот как она выглядела: правительство проводит выборы, призывая граждан голосовать и стараясь выглядеть демократичным. Армия самоустраняется, газеты демонстрируют полное равнодушие. И в то же время общество остается в основном крестьянским, изначально униженным и забитым. По идее крестьянина должно шокировать заявление, что он живет в свободной стране: ведь все факты говорят об обратном. Но, скорее всего, ему это безразлично или же он попросту верит в то, что именно такое положение, когда страной правит шайка феодалов и бюрократов, опирающихся на стволы жестоких убийц, и называется демократией, раз все об этом говорят. И когда правительство Гватемалы, на словах объявляя демократию, на деле приводит общество на грань вымирания, нечего удивляться тому, что неграмотные крестьяне бросаются в другую крайность и начинают верить, что коммунизм принесет им избавление. Это стало внутренней проблемой всех стран Латинской Америки: собственное правительство превращает демократию в пугало, вынуждая граждан искать альтернативы этому пути. Циники могут заявить — и мне приходилось слышать такое очень часто, — что этим неразвитым людям гораздо комфортнее жить под авторитарным режимом. Но это откровенная чушь. На всем пространстве от Гватемалы до Аргентины власть принадлежит самозваным тиранам разного калибра, что делает тем более неизбежным возмездие и всплеск кровавой анархии.
Липкий дух сахарного тростника, вонь гниющих отбросов в каждой из увиденных мною деревень, недокормленные дети и убогие лачуги, а также суровые лица пассажиров поезда — все это настроило меня на весьма невеселый лад. А ведь когда я садился на поезд, у меня все еще оставалось ощущение, будто я не так-то уж далеко от Бостона — с того дня, как я пересек границу Штатов, едва минула неделя. Однако поезд внушил мне ощущение удаленности, которое в отличие от грубой оторванности и дезориентации, наступающей после перелета по воздуху, сделало Гватемалу неуютным и загадочным местом. На этом отрезке железной дороги от Бостона я повстречал босых индейцев и голодающих детей, а также крестьян весьма грозного вида с полуметровыми ножами, поставленными на колени.
Атмосфера в поезде была очень мрачной. Это было самое настоящее дно общества: множество народу тащилось из одной деревни в другую в надежде заработать жалкую пару долларов от продажи бананов. Дети болтали между собой, все прочие молчали. Взрослые поражали полным отсутствием всякого любопытства, на грани тупости, а те немногие, чьи взгляды исподтишка я ловил на себе, тут же виновато отводили глаза. Они крайне неохотно вступали в разговор. Они почти не отвечали на вопросы и ни о чем не спрашивали в ответ.
В Куатепеке я обратился к человеку на платформе:
— А здесь холодно. Здесь всегда такой холод?
— Иногда, — буркнул он и поспешил отойти.
В Санта-Лючии я спросил другого пассажира, откуда он едет. Он сказал, что из Мазатенандо.
— Вы живете в Мазатенандо?
— Нет, — и больше ни слова. Когда поезд тронулся, он пересел подальше от меня.
В Демократии я сообщил соседу, что еду в Закапу. Он ничего не сказал. Я поинтересовался, часто ли ходит поезд в Закапу. Он ничего не сказал. Я подумал, что он, наверное, немой. Но все же спросил:
— Трудно попасть в Закапу?
— Да, — проронил он и снова погрузился в молчание.
Он курил сигарету. Почти все пассажиры не выпускали изо рта сигареты. Как будто это была страна заядлых курильщиков. Один английский путешественник заметил: «В Гватемале есть обычаи, о которых нельзя не упомянуть: прежде всего, это привычка курить у обоих полов». Это было написано в 1828 году. Путешественник — его звали Генри Данн — подсчитал, что мужчины выкуривают за день по двадцать сигар, а женщины — по пятьдесят. В моем поезде сигары никто не курил, но я уже говорил о том, что его пассажиры являлись представителями беднейших слоев общества.
Очень полезно путешествовать поездом, если тебе действительно хочется понять, как живут люди в стране. Правда, это знание не всегда приятно, зато приближает нас к истине. Для подавляющего большинства туристов Гватемала запомнилась как краткий четырехдневный маршрут со всякими диковинами и руинами: толпы прихожан в церквях, день на благоуханных пляжах Антигуа, еще один — на живописном рынке в Чичи-кастенанго, пикник на развалинах дворца майя в Тикале. Такой маршрут принес бы мне гораздо больше удовольствий и меньше неудобств, чем самостоятельный вояж от мексиканской границы через прибрежные районы. Однако поезд, хотя и трясся и скрипел так жалобно, как будто был готов развалиться на ходу, соблюдал расписание, и в 3:20 мы прибыли в Санта-Марию, и, поглощая свой пятый банан за этот день, я смотрел, как дорога взбирается к Эскуинтле и еще выше, к самой Гватемале.
Теперь, куда ни кинь взгляд, нас окружали вулканы или остатки вулканов весьма своеобразной формы, которые в Мексике называют «маленькими печками». Стало заметно прохладнее, а солнце порозовело, и гребни гор поднимались ему навстречу. С другой стороны утесы круто обрывались в Тихий океан. Надвигающаяся тьма окрасила горный пейзаж в причудливые полутона, на которых светлыми пятнами выделялись соломенные шляпы и рубахи рубщиков тростника, тянувшихся с полей. Но это уже не были обычные сумерки в джунглях, когда скопившуюся под широкими блестящими листьями тьму пронизывают огни очагов и слышен визг свиней и блеяние коз. Далеко на горизонте небо полыхало алым, и, когда мы подъехали ближе, стало ясно, что это горит стерня на убранных полях, уступами спускающихся с гор. Подбрюшье нависших над ними клубов дыма играло оранжевым и красным, они уплывали все дальше, теряя свою окраску и превращаясь в обычные белые облака, пока ночь не поглотила их совсем. В какой-то момент этот дым накрыл и железную дорогу, и мы как будто попали в Азию, где поезда все еще тянут древние паровозы — хотя этот дым пах не углем, а жженым сахаром.
Последний кусок пейзажа, который я смог разглядеть в угасающем свете дня, был украшен цепочкой вулканов, как будто ребенок нарисовал на горизонте горы с одинаковыми отвесными склонами. На подъезде к городу Гватемала не осталось ни одного сколько-нибудь примечательного пейзажа. Одни поля сахарного тростника, да еще фары машин на дорогах и редкие прожекторы на колокольнях деревенских церквушек в горах. Город располагался на высокогорном плато, и воздух стал довольно прохладным. За окном мелькали предместья, дома становились все выше, появились уличные фонари. Мы пересекли центральную улицу по мосту. Пассажиры, приехавшие сюда с побережья, уставились на толпу под мостом с выражением, весьма напоминавшим тревогу.
Город Гватемала — чрезвычайно горизонтальное место, как будто этот город опрокинули на спину. Он откровенно некрасив и даже мрачен (землетрясения покрыли зловещими трещинами фасады его низких неуклюжих домов), причем самые уродливые улицы находятся там, где за последними строениями торчат синеватые конусы вулканов. Эти же вулканы я мог видеть из окна моей комнаты в отеле. Я попал на третий этаж — он же самый верхний. Вулканы выглядели очень высокими и способными залить лавой все плато. Невозможно было не залюбоваться их красотой, однако это была красота ведьмы. Грохот, доносившийся из их жерл, заставлял город замирать от страха.
Первая столица была смыта с лица земли селевыми потоками. После чего в середине XVI века ее перенесли на три мили в сторону Антигуа. В 1773 году очередное землетрясение сделало Антигуа совсем плоской равниной, и было выбрано это относительно безопасное место (по крайней мере, в удалении от самых больших вулканов) в долине Эрмитажа, на месте бывшей индейской деревни. Первым делом, как это принято у испанцев, было построено около десятка церквей с характерными острыми колокольнями, портиками и шпилями. Земля содрогалась — не очень сильно, но достаточно, чтобы разрушить их. Толчки оставили трещины и на стеклянных витражах, отчего пастыри оказались отделены от своего стада, святые — от золоченых посохов, а мученики — от своих гонителей. Изображения Христа отделились от своих крестов, пострадала также и анатомия скульптур Святых Дев, украшавших храм: фарфоровая глазурь на лицах потрескалась, пальцы обломались и продолжали крошиться буквально на глазах удрученных прихожан. Окна, статуи, кладка стен — все покрывали трещины, и даже алтарь был скреплен толстыми золочеными полосами металла. Каким-то чудом сами церкви еще стоят, однако землетрясения происходят здесь постоянно. Это неизбежное неудобство в Гватемале. А в 1917 году толчки были столь сильными, что на улицы высыпало все население города — и из храмов, и из домов, и из борделей. Погибли тысячи людей, и удар жестокой стихии был воспринят как божья кара. Многие горожане бежали в страхе на Карибское побережье, где в то время обитали одни дикари.
Гватемальцы, замкнутые по своей природе, демонстрируют странное смирение — едва ли не чувство вины, — когда речь заходит о землетрясениях. Чарльз Дарвин чрезвычайно талантливо описал панику и ужас, испытываемые человеком во время подземных толчков. Его самого некогда застало землетрясение на борту «Бигля», стоявшего на якоре возле побережья Чили. «Сильное землетрясение, — писал Дарвин, — сразу разрушает наиболее привычные наши ассоциации; земля — самый символ незыблемости — движется у нас под ногами подобно тонкой корке на жидкости, и этот миг порождает в нашем сознании какое-то необычное ощущение неуверенности, которого не могли бы вызвать целые часы размышлений»[20].
И если гватемалец заговорит о землетрясении, то, скорее всего, в его речи будет содержаться скрытый намек на то, что это заслуженная кара. Это Божий суд, и он был предсказан в шестой главе Откровения святого Иоанна, посвященной Шестой печати: «Я взглянул, и вот, произошло великое землетрясение, и солнце стало мрачно, как власяница, и луна сделалась как кровь. И звезды небесные пали на землю, как смоковница, потрясаемая сильным ветром, роняет незрелые смоквы свои. И небо скрылось, свившись как свиток; и всякая гора и остров двинулись с мест своих. И цари земные, и вельможи, и богатые, и тысяченачальники, и сильные, и всякий раб, и всякий свободный скрылись в пещеры и в ущелья гор».
Землетрясения в Гватемале развиваются примерно по этому предреченному сценарию.
Город был отстроен заново. Его просто больше некуда было переносить. Повторные землетрясения оставили свои следы на столице Гватемалы, но эти морщины-трещины стали чертами ее лица и казались менее уродливыми, чем стиль архитектуры, пришедший на смену испанскому. Крытые террасы, оштукатуренные дома в псевдоколониальном стиле, двухэтажные блочные здания и появившиеся в последнее время многоэтажные «американские» отели (при виде которых невольно задаешься вопросом, как скоро они рухнут) создают облик города Гватемала сегодня. Лишь некоторые церкви были восстановлены в прежнем виде.
Хотя эти храмы показались мне довольно мрачными, через несколько дней они стали моим единственным развлечением. «Население Гватемалы, в отличие от других городов, проявляет полное отсутствие интереса к каким бы то ни было публичным увеселениям, — написал в 1847 году Роберт Данлоп. — Пожалуй, единственным развлечением для местных жителей стали религиозные шествия, когда проводится крестный ход со статуями святых… и это случается не реже двух-трех раз в месяц». По историческим, религиозным и сейсмическим причинам я выбрал церковь Милосердия. Это был день почитания Нашей Милосердной Девы, которой и посвящался сей храм. Хотя и здесь были налицо разрушения, полученные во время подземных толчков, они казались не столь катастрофичными, как в городском кафедральном соборе, где было попросту опасно находиться из-за треснувших арок и потолка. Церковь Милосердия тоже пострадала, но ее рекомендовал шевалье Артур Морель, которого переводчик его трудов охарактеризовал как «французского джентльмена неопределенных занятий и обширных научных познаний». В своих путевых заметках «Путешествия по Центральной Америке» (1871) он назвал ее «симпатичной церковью, ласкающей взгляд. С точки зрения художника, ее башни могут показаться слишком массивными, однако именно они придают храму его неповторимый вид».
На площади перед церковью Милосердия собралось несколько сот человек, ожидающих возможности войти внутрь. Толпа оказалась такой большой, что мне пришлось воспользоваться боковым входом. Внутри одновременно происходили три вещи: самая большая толпа теснилась в центре, где каждый старался протолкаться как можно ближе к священнику в парчовой рясе, сжимавшему в руках толстую свечу в массивном серебряном подсвечнике размером с добрый дробовик; вторая группа была не такой сплоченной — это были семьи, которых фотографировали люди с камерами-«поляроидами»; третья группа верующих собралась у большого стола под грандиозным распятием, и они распевали гимны по тексту и давали деньги человеку за столом — насколько я понял, это была лотерея. А в самых крайних приделах, у скромных алтарей, кто молился, кто ставил свечи, а кто просто болтал с друзьями. В боковом приделе находилась Дева из Чикуинигуира, черная мадонна с эбонитовым лицом. Чернокожие гватемальцы (их в стране очень много, есть даже отдельные поселения черных возле Ливингстона на берегу Карибского залива, где говорят по-английски) простирались в молитве перед негроизированной Девой Марией, по словам того же Мореля, «увешанной самыми яркими и дорогими украшениями, демонстрирующими силу веры африканской расы».
Путешественники, настроенные не так снисходительно, как Морель — скорее всего, принадлежавшие к когорте непримиримых протестантов, — считают гватемальскую разновидность католицизма варварством. Данлоп отзывается о праздниках святых в Гватемале, как о «поводе выпустить в небо несметное количество фейерверков». Дан, оскорбленный видом церковных скульптур, описывал их, как «самые заурядные поделки в грубых и даже вульгарных нарядах». Даже Олдос Хаксли, ставший приверженцем какой-то смешной и глупой модификации буддизма (свой устаревший трансцендентализм он изложил в своем глупом романе «Остров»), глумился над карнавалами в Гватемале, пока его не потянуло в Антигуа, где нашлись новые объекты для глумления.
Всем, кто находит церковные обряды в Гватемале чересчур приземленными и мирскими и предлагает с этим бороться, я бы порекомендовал посетить Норс-Энд в Бостоне в день Святого Антония и оценить степень мирского в толпе из тысяч ошалевших итальянцев, старающихся запихнуть свои долларовые купюры в копилку своего небесного покровителя, которого несут мимо жалких пиццерий и мафиозных притонов. Процессию эту возглавляет завывающий священник и шестеро не менее бесноватых служек. По сравнению с этим действом служба в церкви Милосердия могла считаться верхом благочестия. Священник со свечой в серебряном подсвечнике с видимым усилием проталкивался сквозь толпу прихожанок — почему-то в этой части церкви собрались одни женщины. По сути, он занимался в основном тем, что позволял как можно большему числу женщин прикоснуться к своей свече. Женщины ждали своей очереди, тянулись вперед, хватали обеими руками свечу и издавали радостные вопли. Священник выдергивал свечу из жадных рук, и тут же ее хватала следующая женщина. Священник продолжал свой путь по кругу, от обильного пота белая парча праздничной рясы давно стала серой.
Граждане с «поляроидами» действовали более организованно. У них имелись помощники, которые обрабатывали очередную семью, уговаривая ее сделать снимок, а потом расставляли объекты съемки возле статуй особо несчастных святых. Здесь царила суровая конкуренция. Я успел насчитать четырнадцать фотографов и еще больше помощников. Они оккупировали зону от входа в алтарную часть до купели со святой водой, а также в сторону алтаря. Статуя Святого Себастьяна (этот мученик особо почитается в Латинской Америке) эксплуатировалась сразу двумя фотографами. Их вспышки сверкали практически без перерыва, а кредитоспособные индейцы только охали при виде своих ошарашенных физиономий, во всем великолепии проявлявшихся прямо на глазах на квадратиках глянцевой бумаги. Это было сродни тому чуду, на которое они так надеялись, но и цена была велика — два доллара за снимок. В среднем это был их недельный заработок.
Лотерея оказалась гораздо дешевле. И поэтому толпа перед столом под распятием собралась такая большая, что мне пришлось ждать целых пятнадцать минут, прежде чем я смог разглядеть цену билетов и хотя бы часть призов. Совершенно очевидно, что это не была страна литераторов. Лишь единицы в этой толпе могли кое-как написать хотя бы свое имя. Остальные сообщали свои имена даме в черной шали. Она медленно выводила их по буквам вместе с адресом клиента. Затем за десять центов ему вручался клочок бумаги с номером. Больше всего здесь было индейских женщин с младенцами, примотанными шалью к спине, как живые рюкзаки. Я дождался, пока какой-то мужчина запишется в участники, получит номер и отойдет от стола, с довольной улыбкой разглядывая свой билет.
— Простите, — сказал я. — Но что вы надеетесь здесь выиграть?
— А вы разве не видели статую?
— Нет.
— Она же на столе, идемте, — он провел меня вокруг толпы и показал на стол. Леди в черной шали, моментально заметив, что к статуе проявил интерес какой-то иностранец, подняла ее так, чтобы было лучше видно.
— Она красивая, правда?
— Очень красивая, — сказал я.
— Наверняка стоит кучу денег.
— Не сомневаюсь.
Нас услышали в очереди. Индейские женщины дружно закивали и заулыбались — беззубыми ртами — и наперебой стали повторять, что она очень красивая, не забывая диктовать даме в шали свои имена, и платить деньги, и распевать гимны.
Действительно, призом в этой лотерее была не просто статуя, это была выдающаяся вещь. Фигура Иисуса высотой примерно в полметра была обращена к нам спиной. С золотой короной на голове, в алом плаще с золотой бахромой он стучал в дверь дома. Я готов был поспорить, что это была копия английского сельского дома — пластиковая модель каменного дома с толстыми балками, окнами с переплетом и дубовой дверью в окружении роз — красных и желтых. Это был не какой-нибудь изнеженный сорт «Морнинг глори» — у них даже были пластиковые шипы. Когда-то я посещал католическую школу, и мне были хорошо знакомы все канонические изображения Христа: распятый, в лодке, получающий удары кнута, за плотницкой работой, в молитвах, изгоняющий менял из храма и стоящий в воде в ожидании крещения. Но ни разу в жизни я не видел Христа, который стучится в двери английского сельского дома, хотя смутно припоминал какую-то картину со схожим сюжетом (пять месяцев спустя в Лондоне, в соборе Святого Павла, я наткнулся на картину Холмана Ханта «Свет над миром» и смог связать его с этим гватемальским произведением искусства).
— А что делает Иисус? — спросил я у своего собеседника.
— Вы же видите, — ответил он. — Стучит в дверь. В испанском языке «стучать» является довольно грубым словом — скорее сродни дубасить или бить ногой. Иисус явно никогда себе такого не позволял.
— Почему он так делает?
— Он хочет войти, — рассмеялся мужчина. — Я думаю, он хочет войти в дом!
Леди в черной шали опустила статую на стол.
— Очень тяжелая, — сказала она.
— А этот дом, — показал я. — Он в Гватемале?
— Да, — сказал мужчина. Он приподнялся на цыпочки и еще раз взглянул на приз. — Не могу сказать точно.
— Этот дом что-то представляет?
— Маленький дом? Он представляет дом.
Разговор иссяк. Мужчина извинился и сказал, что хотел бы сфотографироваться.
Рядом с нами оказался священник.
— У меня возник вопрос, святой отец.
Он благодушно кивнул.
— Я видел статую Иисуса в лотерее.
— Это красивая статуя, — сказал он.
— Да, но что она представляет?
— Она представляет Иисуса, посетившего этот дом. А дом представляет дом. Вы ведь американец, верно? Сюда приезжает много американцев.
— Я еще никогда такого не видел.
— Это очень особенная лотерея. У нас праздник сегодня, — он поклонился, не скрывая, что хочет от меня отделаться.
— А это есть в Библии? Иисус и маленький дом?
— О, да. Иисус приходил в маленький дом. Он навещал людей, он молился о них и все такое.
Он говорил так, будто сам молился вместе с Иисусом.
— А где именно в Библии… — начал я.
— Простите, — он как можно решительнее подобрал подол рясы. — Добро пожаловать в Гватемалу.
Наверное, он подумал, что я над ним издеваюсь, но у меня и в мыслях такого не было, я всего лишь пытался получить информацию.
Если мой отель — не просто ночлежка, в которой заправляет невежественная ведьма, я найду популярное издание Библии у себя в номере, в ящике стола. Но у меня в номере не оказалось ни стола, ни Библии.
— У меня есть комната с ванной, — сказала ведьма, однако ванной оказалась облезлая душевая кабинка, где ржавый рожок был подвешен к потолку на куске провода. Двух дней в этом отеле было достаточно, чтобы я был готов уехать отсюда на любом поезде, даже гватемальском.
Немного позже мне удалось найти тот текст в Библии, который дал сюжет для этого лотерейного приза. Он был в «Апокалипсисе», недалеко от описания землетрясений («…произошло великое землетрясение, и солнце стало мрачно, как власяница…»). В главе третьей Христос говорит: «Кого Я люблю, тех обличаю и наказываю. Итак, будь ревностен и покайся. Се, стою у двери и стучу: если кто услышит голос Мой и отворит дверь, войду к нему и буду вечерять с ним, и он со Мною».
Я использовал время, проведенное в Гватемале, для восстановления сил после нелегкого пути от Веракруса. Мне хорошо помогли пешие прогулки и пара ночей нормального сна. Еще я позвонил домой. Жена скучала без меня, и я сказал, что люблю ее. Дети рассказали, как они лепили снеговика. Этот телефонный звонок обошелся мне в сто четырнадцать долларов. Я попробовал посетить местные бары в надежде услышать какие-то интересные истории от гватемальцев, но встретил только разочарованных туристов. Я бродил по городу из конца в конец, из одного района в другой, через барахолку (рубашки с вышивкой, корзины, керамика — аляповатые изделия местных индейцев) и продуктовый рынок (свиные головы, кровяные колбасы и как будто явившиеся из средних веков дети, предлагающие букеты цветов, с исколотыми в кровь пальцами и орущими на них уродливыми старухами). Большой город, в котором не чувствовалось гостеприимства. Еще он славился своими карманными ворами, однако я не ощутил в нем какой-то особой угрозы, скорее утомительную суету и мрачность. Я пожаловался ведьме в отеле, что здесь негде развлечься.
— Вы еще не были на рынке в Чичикасетенанго, — сказала она. — Туда все ходят.
И я подумал, что именно поэтому я там не побывал. Но сказал вслух:
— Я собираюсь поехать в Закапу.
Она расхохоталась. До сих пор не видел, как она смеется. Это было душераздирающее зрелище.
— Вы приехали сюда, чтобы попасть в Закапу?
— Да, это так.
— А вы знаете, как жарко в этой Закапе?
— Я ни разу там не был.
— Послушайте, — сказала она. — В этой Закапе нет ничего. Ничего, ничего.
— Но есть поезд до Закапы, — сказал я. — И дальше другой поезд до Сан-Сальвадора.
Это вызвало новый приступ жуткого хохота.
— Вы бы видели этот поезд!
Мне это уже надоело. Возникло желание высказать все, что я думаю по поводу ее отеля. А она сказала:
— Когда я была маленькой, у моего отца была ферма в Мазатенанго. Мне все время приходилось ездить к нему на поезде. На это уходил целый день! Но мне нравилось, потому что я тогда была маленькой. Но я уже давно выросла (против этого трудно было возразить) и с тех пор больше не езжу на поезде. Вам лучше поехать на автобусе. И не думайте про Закапу, поезжайте в Тикаль, посмотрите Антигуа, купите там на рынке сувениры, но не ездите в Закапу.
Я отправился на вокзал. Над двумя кассовыми окошками висел плакат: «Дешевле всего ездить на поезде!» Над одним окошком красовалась табличка: «К Тихому океану». Над другим: «К Атлантическому океану». Я заплатил доллар и купил билет до Закапы, станции на полпути до Атлантики.
Поезд уходил в семь часов на следующее утро, и я отправился на свою последнюю долгую прогулку по Гватемале. Это привело меня в Четвертый квартал и к церкви, какую я не ожидал найти не только в Гватемале, но и вообще во всем Западном полушарии. Меньше всего эта часовня напоминала русскую церковь, хотя у нее имелись вполне православные луковки на крыше. Это было какое-то безумное сооружение. На стенах красовались розовые прямоугольники, раскрашенные под кирпичную кладку. Колокольню украшали четыре конуса в виде мороженого, а сама колокольня опиралась на четырнадцать пестрых колонн, разукрашенных, как индейские шесты для скальпов. Еще там имелись балконы и крылечки, и цепочки лепных венков по краю крыши. Все четверо часов показывали неверное время. По одному из конусов карабкались горгульи и адские псы. С фасада смотрели лики четырех евангелистов, а из окон — двенадцати апостолов, и еще три Христа и двуглавый орел. Преобладало два цвета: красный и черный вперемежку со ржавым железом и лепниной. Панели на дубовых дверях покрывала резьба. На левой была изображена Гватемала в руинах, на правой — памятники на могилах, а надпись поверху гласила: «Часовня Госпожи нашей Великомученицы», с посвящением дону Педро де Альварадо-и-Месия. На щите дона Педро была изображена армия конкистадоров, двигавшаяся под сенью трех вулканов, один из которых извергался.
В церкви я обнаружил трех старушек, распевавших гимны в честь Девы Марии. «Марр-и-и-я, — самозабвенно тянули они, — Марр-и-и-я!» Еще в церкви затерялись дама с маленькой собачкой и пятеро индейцев. Эти набожные люди были подавлены — и разве можно их в этом винить? — дикой смесью мавританской кладки и испанской росписи на алтаре с огромным поверженным Христом под кружевным покровом и оплакивающей его Марией с семью серебряными кинжалами в груди. Все статуи были разряжены в пух и прах, а вазы наполнены живыми цветами. Стены украшали фрески самого устрашающего вида и грубая резьба: деревья, свечи, солнце с исходящими лучами, адское пламя. Обстановка подействовала угнетающе даже на маленькую собачку. И подумать только, именно эта церковь, изнемогающая от вызывающей роскоши, почти не пострадала от бесконечных землетрясений!
Но оказалось, что Политехнический институт далее по авенида Реформа также отличается завидной сохранностью. Выходило, что чем безобразнее здание, тем меньше на него воздействовали подземные толчки. Комплекс Политехнического института представлял собой театральную модель крепости, растянувшуюся на целых два квартала, с декоративными сторожевыми башнями и вышками и жалким подобием орудийных лафетов. Все было выкрашено в унылый серый цвет, а на центральной башне красовался девиз: «Добродетель — Наука — Сила». Вдоль широкой тенистой улицы, на которой находился институт, располагалась шеренга статуй: огромный бронзовый бык (его и без того немалый член казался еще больше, так как был выкрашен в алый цвет), пантера, олень, еще один бык (точнее, вол), лев, побивающий крокодила, два сцепившихся в поединке больших диких вепря (один рвет клыками брюхо другому). На пересечении этой улицы с главной улицей города тоже красовались статуи: львы, гирлянды, девы и группы героических патриотов на бронзовых постаментах. Тут же обнаружился канализационный колодец: широкий и глубокий, как преисподняя.
Улица была пуста, никто больше не гулял по ней. И пока я шел в полном одиночестве, мне все больше казалось, что все это: дурацкая церковь, бутафорский дворец и жуткие скульптуры — выжило после землетрясений не просто так. Это было еще одно доказательство тому, что дураки живучее всех. Я продолжал шагать вперед и уже в полной темноте набрел на вегетарианский ресторан. В общем зале сидели всего трое посетителей, один из которых — судя по тюрбану, длинной бороде и серебряному браслету, исповедовавший религию сикхов — был молодым калифорнийцем. Он признался, что давно собирается отказаться от сикхизма, но ему лень бриться, а тюрбан внушает чувство уверенности. Все трое были архитекторами, проектирующими дома для тех, кто остался без крова после землетрясения в 1976-м.
— Вы занимаетесь исключительно проектированием домов? — спросил я. — Или вы и строите их тоже?
— Проектирование, штамповка кирпичей, планировка поселков, строительство домов — от начала и до конца, — сказал человек в тюрбане.
Я заметил, что такой вид идеализма может привести к неисправимым последствиям. Ведь это не они, а правительство должно заботиться о том, чтобы у его граждан была крыша над головой. В конце концов, если им не хватает денег, можно было бы продать на вес одну из этих статуй.
— А мы и работаем на правительство, — сказал один из его товарищей.
— Но разве не было бы лучше научить людей строить и предоставить им самим заботиться о себе? — удивился я.
— А мы так и делаем, — сказал человек в тюрбане. — Строим три стены. Если человек хочет свой дом, ему придется закончить его: сложить четвертую стену и возвести крышу.
Я всемерно одобрил такое начинание. Оно показалось мне идеальным решением, уравновешивающим идеалистический подход со здравомыслием. Я признался, что до сих пор обстановка в Гватемале казалась мне весьма мрачной и даже безнадежной. А что они могли сказать по этому поводу?
— Отвечай ты, — сказал один из товарищей человека в тюрбане. — Ты провел здесь уже целый год.
— Это тяжелые люди, — сказал он, задумчиво оглаживая бороду. — Но у них есть на это причины.