Глава 9. Местный поезд до Кутуко
Глава 9. Местный поезд до Кутуко
Даже сальвадорцы, несмотря на свойственный всем гражданам маленьких государств горячий патриотизм и не менее горячий национализм, признают Кутуко дырой. Это трудно отрицать, особенно при виде границы с Никарагуа и того неоспоримого факта, что здесь железная дорога кончается. Поезд, привезший меня из Бостона, достиг своей конечной станции — Кутуко. Дальше, куда бы ни лежал мой путь, мне придется воспользоваться паромом, на котором за восемь иди одиннадцать часов (зависит от силы прилива) я пересеку залив Фонсека, чтобы попасть в Никарагуа. Если там не случится восстания индейцев, или крестьянского бунта, или гражданской войны, то при удачном стечении обстоятельств я смогу пересечь Никарагуа на поезде. Это стоит сделать хотя бы ради того, чтобы убедиться своими глазами, насколько преувеличено всеобщее мнение об этой стране как о самом отвратительном месте в мире: самом жарком и бедном, с самым диким правительством, с самыми жуткими пейзажами, средневековыми законами и отвратительной пищей. Я питал горячую надежду проверить все это на собственном опыте. Столь негостеприимная страна гораздо лучше жуткой поездки на поезде прибавит героизма в историю моего путешествия. И хотя у меня уже было несколько памятных моментов на отрезке пути от «Саус-Стейшн» до Сан-Сальвадора, по большей части это было скорее благополучное плавание. Зато Никарагуа могло подкинуть настоящие проблемы.
Я с большой тревогой размышлял о Никарагуа еще за несколько месяцев до отправления из Бостона, когда прочел в газетах, что партизанская война (частично связанная с восстанием индейцев) распространилась от Манагуа на многие окрестности. Помнится, тогда я безуспешно задавался вопросом: с какой стати все эти окрестности оказались аккурат на пути моего предполагаемого маршрута через эту страну? Обычно я составляю маршрут путешествия, не пользуясь подсказками газет. Вооружившись как можно более подробными картами, путеводителями и железнодорожными расписаниями, я изучаю предстоящий маршрут и прикидываю, каким образом лучше всего делать пересадки с поезда на поезд. Я никогда не стараюсь выяснить, какие там отели и есть ли они вообще. Для меня главным является то, что любой город, если он удостоен обозначения на карте, достоин и того, чтоб в нем побывать. Хотя и здесь меня подстерегают необъяснимые странности: Закапа на карте есть, а Санта-Аны — нет, но такие маленькие открытия только придают прелесть путешествию. Мне приходилось слышать, что Никарагуа является центральноамериканским эквивалентом Афганистану, но, кроме этого туманного суждения да исторического факта, что с 1855 по 1857 год в Никарагуа правил полутораметровый выскочка из Теннесси, которого звали Уильям Уокер (он успел сделать английский государственным языком, узаконил рабовладение и уже совсем собирался присоединить Никарагуа к американскому Югу, да только этого коротышку подстрелили в 1860 году), я практически ничего не знал об этой стране. Ею по-варварски распоряжалось семейство Сомосы на протяжении почти сорока лет — это известно всем. Но эта партизанская война? Разные газеты, на которые мне предстояло ориентироваться, расходились во мнении, насколько она серьезна.
На всем пути через Мексику, Гватемалу и Сальвадор я покупал эти газеты в надежде разобраться в том, что происходит в Никарагуа. Новости были день ото дня хуже, и, судя по всему, приходилось ждать еще худшего. Заголовок на первой полосе: «Партизаны напали на полицейский участок» — сменялся на следующий день заголовком: «Сомоса установил комендантский час». За этим появилось: «Партизаны ограбили банк» — я всегда с особенным вниманием перевожу заголовки — и: «Сомоса правит твердой рукой». В Санта-Ане я прочитал: «Партизаны застрелили десять человек». В Сан-Сальвадоре — «Сомоса арестовал 200 мятежников, индейцы взялись за оружие». Позднее я прочитал: «В Никарагуа перемирие», но как раз перед отъездом из Сан-Сальвадора в газете La Prensa в колонке новостей появилось сообщение: «Партизаны закупили у Штатов оружие на 5 млн. долларов». При этом президент Картер хранит безукоризненный нейтралитет к событиям в Никарагуа, хотя никто в США не скрывает надежды, что рано или поздно Сомосу наконец-то скинут. Это, конечно, была благочестивая надежда, однако мне от нее не было ни тепло ни холодно. К концу февраля долгожданная революция так и оставалась долгожданной, там все еще повторялись случаи массовой резни, а Сомоса пребывал у власти. Судя по всему, он собирался благополучно просидеть на своем месте по меньшей мере еще лет сорок или же, на худой конец, передать бразды правления (в случае Никарагуа это были в основном орудия пытки) своему сыну. Перспектива оказаться в Никарагуа стала волновать меня не на шутку. Я решил, что отправлюсь на границу и проведу разведку. Потолкую с людьми. Если новости окажутся плохими, то воспользуюсь окружным путем, не въезжая в эту страну. И вот я сел на поезд до Кутуко, чтобы разузнать, что творится в Никарагуа. Это напоминало мне поход к стоматологу: когда ты плетешься туда, горячо уповая на то, что кабинет вдруг окажется закрытым по случаю острого прострела у бедняги врача. Увы, моя надежда насчет стоматолога так и не сбылась ни разу в жизни в отличие от Никарагуа.
— Вы не можете попасть в Никарагуа, — заверил меня сальвадорец, охранявший границу у будки паромной переправы. (Интересно, существует ли в мире более загаженное место и мрачный вид, чем залив Фонсека?) — Граница закрыта. Военные вышлют вас обратно.
Это было лучше, чем отмена смертной казни. С меня совершенно снималась ответственность за то, что я не пересеку Никарагуа. Я вернулся в Сан-Сальвадор. Я выбрал в отеле другую комнату, где уж точно не могли водиться крысы. Но я не мог сделать больше ничего, находясь в Сан-Сальвадоре. Я прочел лекцию на тему, родившуюся у меня в поезде до Тапачулы: «Малоизвестные произведения известных американских авторов — „Простофиля Вильсон“, „Дневник Сатаны“, „Дикие пальмы“». Я осмотрел университет (и никто не смог мне объяснить, откуда в университете в стране с диктатурой правого толка может взяться фреска с портретами Маркса, Энгельса и Ленина?). У меня оставался еще один день, и я решил еще раз съездить на поезде в Кутуко, чтобы принять окончательное решение.
По предыдущей поездке я уже знал, что задолго до Сан-Мигеля, то есть на протяжении трех четвертей пути до Кутуко, это будет на редкость неинтересное путешествие. Как и в прошлый раз, состав имел всего два вагона, в которых набралось от силы двадцать пять пассажиров. Пока мы ждали, когда подадут поезд и нас пустят на платформу, я попытался расспросить людей, куда они едут. Все сказали: в Сан-Винченте. Сегодня в Сан-Винченте ярмарка. А Сан-Винченте хорошее место? Да, очень. Тогда я решил сойти с поезда в Сан-Винченте.
На свете нет двух совершенно одинаковых поездов. Вот и сальвадорские поезда, хотя такие же изношенные, как гватемальские, совершенно друг на друга не похожи. Возможно, ими владеют одни и те же компании, но поезда абсолютно разные. Я убедился на собственном опыте: один поезд нельзя даже отдаленно сравнивать с другим. Да, поезд «Ярочо» нес на себе отпечаток компании «The Golden Blowpipe», но его неповторимость определяли не только страна и фамилия владельца, но еще и местность, по которой проложен маршрут. Уникальность местного поезда до Кутуко бросалась в глаза, как только я поднялся в вагон. На платформе меня встречал тот же мрачный низкорослый человек, который забрал у меня билет в день приезда. Он был все в тех же спортивных шортах, из кобуры торчал старый револьвер, и несколько патронов блестело в старом патронташе. Я искренне надеялся, что ему не вздумается стрелять из этого оружия, потому что не сомневался: револьвер взорвется у него под носом и он погибнет не от пули, а от осколков. Он проверил мой билет, состав остановился у платформы, и я поднялся в вагон. Там не нашлось ни одного целого сиденья. Отовсюду торчали пучки конского волоса, и откинуться на спинку кресла было настоящей пыткой.
— Да уж, удобными эти сиденья никак не назовешь, — извиняющимся тоном произнес сальвадорец по другую сторону прохода. Он пнул кресло напротив себя и добавил: — Но они все еще крепкие — взгляните, даже не шатаются. Хотя, конечно, все порванные и грязные. Следовало бы их починить.
— Так почему их не чинят? — спросил я.
— Потому что все ездят на автобусе.
— Если их починят, все будут ездить на поезде.
— Верно, — кивнул он. — Но тогда в поезде будет не протолкнуться.
Я предпочел согласиться с ним, и не потому, что он меня убедил, а потому, что давно устал читать нотации о необходимости содержать вещи в порядке. Центральная Америка страдала от повальной бесхозяйственности. Представьте себе, будто Новая Англия лежит в руинах и власть в таких местах, как Род-Айленд или Коннектикут, захватили генералы с замашками маньяков и продажные полицейские. Они установили жестокую тиранию и насаждают совершенно дикий национализм. Нет ничего удивительного в том, что такие магнаты, как Вандербильт, или корпорации с имперскими амбициями — та же «Юнайтед фрут компани» — воспринимают их как дегенерировавшие штаты и пытаются наложить на них свою лапу, чтобы править ими. К тому же сделать это довольно просто. Вот только ни от магнатов, ни от больших корпораций не приходится ждать соблюдения моральных принципов, проявления сочувствия или хотя бы соблюдения законности, чтобы жизнь в этих местах постепенно наладилась. Они действуют исключительно в интересах собственной выгоды, и они еще хуже, чем колонизаторы прежних лет, — они были рэкетирами и рэкетирами остались, только еще более жестокими и наглыми. Лишенные закона страны, измученные нищетой и неравенством, ожесточаются все сильнее. Тот же Сальвадор мог бы стать раем на земле, однако об этом не приходится и мечтать. Футбол — самый примитивный и грубый вид спорта — стал в этих странах доступным способом излить отчаяние, когда болельщики хотя бы ненадолго привлекают к себе внимание. И в ответ на все упреки они отвечают одно: мы и так живем, как собаки, так не мешайте нам развлекаться. В итоге футбол становится не футболом, церковь — не церковью, а этот поезд — не похож ни на что, виденное мной прежде. Задолго до того времени, как он пришел в столь ветхое состояние, любая уважающая себя компания десять раз собрала бы страховые деньги и вложила бы их в обновление дорог и подвижного состава, как это сделали в Индии. Но здесь был Сальвадор, а не Индия. И действительно, в Индии даже в самом глухом штате, где-нибудь в Западном Бенгале, пассажиры умерли бы со смеху, увидев эту жалкую пародию на поезд.
Но права и другая ходячая истина: только из окна самого ужасного поезда можно увидеть самые прекрасные в мире пейзажи. Самые скоростные поезда — поезда-пули в Японии, «Голубой поезд» от Парижа до Канн, «Летучий шотландец» — все это игрушки, забава для скучающих горожан, и не более, — ведь такая скорость неизбежно вытесняет удовольствие от самого путешествия. Зато местный поезд до Кутуко пусть с трудом, но преодолевает несравненные ландшафты. Если вас не пугает проводник с допотопным револьвером на поясе, грязные вагоны и колючие сиденья, в награду вы получите самые великолепные виды, какие только существуют к югу от Массачусетса. А по тому, что поезд тащится еле-еле, можно легко вообразить себе, будто Сальвадор ничуть не меньше Техаса. И все это благодаря изношенному локомотиву и постоянным остановкам: до Сан-Винченте всего сорок миль, но на них у нас ушло три с половиной часа.
Однако и здесь необходимо терпение, чтобы дождаться начала спектакля.
На первый взгляд Сальвадор произвел на меня впечатление ухоженной, плодородной и процветающей страны, по крайней мере, его западная часть. Но стоило мне оказаться к востоку от столицы, на другом конце страны, и снова передо мной открылась картина разрухи и запустения. Ее граница пролегала между территорией железнодорожного вокзала и трущобой на восточной окраине Сан-Сальвадора. На протяжении целого часа мы пересекали это скопление тесных уродливых лачуг: глина и бамбук, картон и рейки, жесть и кирпичи, и крыши, заваленные чем попало, лишь бы потяжелее — ведь ни в картон, ни в глину не вгонишь гвозди. И уж какой только хлам не был использован на сооружение этих крыш! Например, на одной лачуге я разглядел: ржавую швейную машинку, чугунную печку в разобранном виде, шесть покрышек от колес, кирпичи, тазики, камни. А на соседней красовались старый ободранный диван, толстый древесный сук и большие камни. Лачуги жались одна к другой, ступенями спускаясь со склона горы, и подступали к самой железной дороге. Ни о каких украшениях здесь не могло быть и речи — разве что где-то взгляд натыкался на икону. Вместо ярких красок тут и там висели лохмотья, повешенные на просушку. Эта страна — крупнейший экспортер кофе. Кофе всегда стоил очень дорого. Но эти люди жили в буквальном смысле слова как собаки, а их собакам пришлось спуститься на ступеньку ниже, стать совершенно прибитыми тварями, не способными даже залаять и лишь униженно молящими подачку, которую можно утащить в пыльные кусты к своим тощим щенкам. Чтобы выжить, собакам пришлось стать трупоедами и могильщиками, самыми паршивыми и презираемыми созданиями в этом кошмаре. В это время поезд так замедлил ход и в нем было так мало пассажиров, что дети из лачуг свободно забирались в вагоны и с визгом носились по проходу, прыгая с сиденья на сиденье, чтобы вывалиться гурьбой обратно наружу на следующем повороте.
Если бы эти дети трущоб задержались в вагоне всего на десять минут, то попали бы в поля, где растут деревья, благоухают цветы и поют птицы. Но их совершенно не интересовала сельская идиллия. То ли им строго-настрого запретили туда соваться, то ли они подчинялись какому-то пещерному инстинкту и считали свои трущобы единственно безопасным местом, не рискуя пересекать его границы. Собственно, так оно и было, и за пределами трущоб их мог обидеть каждый: полисмен, землевладелец, налоговый инспектор. Лохмотья были их отличительной чертой, по которой любой желающий мог распознать в них жертву и унизить. Итак, трущобы в Центральной Америке весьма многолюдны и активны в дневное время и обязательно имеют четко обозначенную границу либо в виде ручья или реки, либо в виде автомобильной или железной дороги. Ровно за этой физической границей трущобы кончаются и уступают место джунглям или сельскохозяйственным угодьям. В данном случае трущобы граничили с кофейной плантацией, и логично было предположить, что увиденные мной только что бесправные люди были сборщиками кофе. Как мне удалось узнать позднее, расценки за их труд не имеют ничего общего с колебаниями цен на кофе.
Мы пересекли несколько невысоких хребтов и повернули вдоль одного из них. Я посмотрел на открывшееся сбоку ущелье и увидел озеро — озеро Илопанго — и вулкан — Чинчонтепек. По сравнению с видом из Сан-Винченте, расположенного гораздо ниже, с этой высоты и озеро, и вулкан казались больше и великолепно контрастировали друг с другом по цвету в низких лучах восходящего за ними солнца. Пейзаж захватил меня с первой минуты, однако озеро все разрасталось, а вулкан становился все выше, и с каждой милей они выглядели все более величественно. Поверхность озера отливала синим, потом серым, пока не почернела, когда поезд оказался на границе между озером и вулканом и двинулся в объезд. Посреди озера был остров. Он поднялся над водой в 1880 году, когда озеро внезапно обмелело, и с тех пор стоял, как застывший после бури старый корабль посреди темных загадочных вод. От железной дороги к озеру плавными ступенями уходили вниз зеленые террасы. Ближе к поезду сплошной зеленый ковер распадался на бамбуковые и апельсиновые рощи и золотистые посадки бананов. Листья на тех растениях, что были ближе к дороге, были желтоватыми и пыльными, но чем дальше, тем более сочной и яркой становилась их зелень.
Теперь поверхность воды напоминала жидкое серебро, и только рябь отливала то синим, то белым, то розовым цветом. А ближе к берегам вода становилась зеленой, вобрав оттенки подступавших вплотную деревьев. При виде этой божественной красоты нетрудно было понять, почему для местных индейцев озеро никогда не было просто водоемом хозяйственного значения, из которого они пили, в котором купались и ловили рыбу. Путеводители и здесь не упустили возможности произвести впечатление на доверчивых туристов, на все лады повторяя самые невероятные версии якобы существовавших здесь обычаев. В одном путеводителе я прочел, что до испанской конкисты индейцы ублажали бога урожая, каждый год кидая в озеро четырех девственниц. Не знаю, правда это или нет, кроме того, что такая байка породила глупую шутку: дескать, в наши дни жертвы прекратились, потому как перевелись девственницы. Однако на самом деле людей приносили в жертву этому озеру не далее как в XIX веке, и это не имело никакого отношения к богам урожая. Это был весьма сложный и целенаправленный процесс.
И ему был свидетель. Его звали дон Камилло Гальвар. Он был генерал-инспектором в Сан-Сальвадоре в 1860-х годах. В 1880 году он подробно описал все, что ему удалось выяснить по поводу якобы кровавых ритуалов индейцев, живущих по берегам озера Илопанго. «В этой области живут племена пуэбло: коютепеки, тексакуанго и тепецонте, — писал он. — Они верят, что когда из озера приходит землетрясение, о котором они узнают по исчезновению рыбы, это значит, что чудовищный хозяин этих земель, который живет в бездне вод, съел всю рыбу».
Никакой не бог урожая, но просто прожорливое чудище, и индейцы боятся, что, если это чудище не ублажить более нежной и сочной пищей, «достойной его могущества и аппетита», оно пожрет всю рыбу и рыбаки останутся без улова. Индейцы хорошо знали его вкусы: чудище жрет рыбу точно так же, «как человек ест фрукты, чтобы освежиться и приглушить голод». Озеро и вулкан содрогаются, и рыба начинает исчезать, индейцы «ужасно пугаются мора рыбы… и собираются по приказу своих вождей». Шаманы выступают вперед в своих ритуальных нарядах и уборах из перьев и сообщают, что нужно сделать: бросить в озеро как можно больше цветов и фруктов. Иногда это срабатывает: колебания земли прекращаются. Но если они продолжаются, то снова собираются все племена, и тогда людям приказывают принести в жертву животных, лучше всего сурков, енотов, броненосцев и еще каких-то тварей под названием taltusas. Причем животные должны попасть в воду живыми и брыкающимися. Индеец, принесший в жертву дохлого зверька, несет жестокую кару: его вешают на лиане, поскольку их чудовищный владыка терпеть не может мертвую плоть.
Затем следует перерыв на несколько дней, чтобы следить за уровнем воды в озере, количеством рыбы и новыми толчками. И если признаки остаются столь же зловещими, за дело берутся шаманы. Они выбирают девочку от шести до девяти лет от роду, украшают ее цветами, и «в полночь шаманы отвозят девочку на середину озера и бросают в воду связанную по рукам и ногам, с камнем на шее. Если на следующий день труп девочки всплывает, а толчки не прекращаются, то в озеро бросают еще одну жертву с теми же церемониями».
«Это были годы 1861-й и 1862-й, — продолжает дон Камилло, — когда я побывал в этих деревнях, и мне рассказали, что здесь все еще придерживаются этих варварских обычаев, чтобы в озере не убывала рыба». То есть индейцы преследовали вполне практическую цель и нисколько не ужасались своей жестокости. Конечно, дон Камилло добавляет в заключение, что индейцы говорили с ним с «исключительным почтением».
Озеро переливалось все более глубокими оттенками синевы, над ним плыли сероватые облачка тумана, а поезд карабкался все выше. Внизу я разглядел уже не одно, а несколько десятков ущелий, между которыми торчали зеленые вершины. Отсюда трудно было поверить, что эти вершины далеко внизу на самом деле — огромные высокие горы, но поезд пересекал пропасть по мосту на такой высоте, что получалась удобная шкала, по которой можно было прикинуть реальную высоту этих гор относительно высоты вулкана Чинчонтепек. Мы подбирались к нему все ближе, и он все продолжал, расти над нами и отсюда уже выглядел черным, огромным и неприступным.
Однако до него все еще оставалось немало миль, и мы оказались в другой климатической зоне. На этом хребте было сухо и жарко, и в вагоны полетела пыль. Я поднялся с места и прошелся по вагонам, чтобы размять ноги, а когда вернулся, узнал свое сиденье по цвету: те, что не были заняты, покрывал толстый слой бурой пыли. В вагонах не было ни дверей, ни стекол в окнах — они были открыты всем ветрам и пыли, так досаждавшей проводникам и кондукторам, что они удрали от нее на крышу. Они либо сидели, держась за выступы на крыше, либо стояли, балансируя над серединой вагона. Поезд до Закапы тоже был пыльным, но в долине Мотагуа воздух оставался совершенно неподвижным. Здесь мы были на такой высоте, что движения поезда и постоянно дующих в горах ветров было более чем достаточно, чтобы временами мы вообще не могли разглядеть окрестностей сквозь облако пыли. Пассажиры скорчились и старались укрыть лица подолами рубашек. Перестук колес стал особенно резким и громким, горное эхо лупило по ушам, и все это вместе с пылью, из-за которой было трудно дышать, создавало неприятное ощущение, будто мы едем по какому-то бесконечному зловещему туннелю.
Миновав поселок Мичапа, поезд пополз по песчаным откосам. К стене одного из откосов прижалась совсем маленькая девочка, не старше восьми лет. Она прижимала к себе тощего маленького козленка, чтобы он с перепугу не попал под поезд, и, судя по застывшей страдальческой мине на ее лице, она с трудом выносила весь этот грохот и пыль.
Наконец пыльное облако осталось позади, и над головой снова засинел небесный простор, а грохот поезда поглотило открытое пространство — как будто мы парили на огромном планере, спускающемся с головокружительной высоты к лежащим внизу ущельям. Это был классический обман зрения, возможный благодаря тому, что поезд балансировал на узкой колее, тянувшейся по самому гребню водораздела и оттого не видной из вагонов. И хотя до сих пор состав едва тащился вперед, на спуске он развил весьма приличную скорость. При желании даже можно было вообразить, будто эти ветхие вагоны с паровозом внезапно воспарили и теперь со свистом рассекают воздух, возвращаясь на землю. Поверьте, нечасто случается такое, чтобы одного вида из окна было достаточно, чтобы позабыть и о пыли, и о духоте, и о колючих сиденьях — настолько захватывающим оказывается облик удаленных отрогов гор и ближних вершин, покрытых плантациями кофе и зарослями бамбука.
Пейзаж изменился, однако вид человеческих поселений остался прежним. Вам непременно подумалось бы на моем месте, что вы были здесь прежде. Деревушки были совсем крохотными и носили имена святых. Вокзалом служил навес, открытый с трех сторон, в обрамлении кучек апельсиновой кожуры, вскрытых кокосовых орехов с их мохнатой скорлупой, обрывков бумаги и пустых бутылок. Мутный ручеек тухлой воды сочится в поросший тиной пруд, и рядом женщина с корзиной на голове, и бананы в корзине, и мухи, облепившие эти бананы, и темные чугунные колеи, уходящие вдаль, и скопление нефтяных цистерн, и выцветшая до бледно-розового цвета реклама кока-колы. С десяток грязных и тощих детей, и девочка немного постарше, но уже с младенцем на спине, мальчишка с хрипатым радио размером не меньше обувной коробки, пыльные бананы, четыре хижины, хромая собака, визжащая свинья, дремлющий мужчина в шляпе с оборванными полями, бессильно свесивший голову к левому плечу. И вы действительно уже были здесь, потому что вы видели эту пыльную дорогу, и дым, и солнце вровень с верхушками деревьев, остов машины на ободах от колес, цыплят, пытающихся что-то найти в жидкой тени, лицо за грязной занавеской в окне хижины, начальника вокзала в спортивной рубашке и темных брюках, с важным видом торчащего на самом солнцепеке, и листву на деревьях, покрытую таким толстым слоем пыли, что она кажется сухой и мертвой. Все это убожество кажется настолько знакомым, что невольно начинаешь думать о том, уж не возят ли тебя кругами по одному и тому же месту. Каждое утро ваш поезд отходит, чтобы к каждому полудню, в самую жару, вернуться в одну и ту же деревню с ее свиньями, и ее жителями, и ее полумертвыми деревьями. И эта картина запустения и упадка повторяется раз за разом, как будто перед вами крутят в кинотеатре одну и ту же сцену, так что ее поразительная повторяемость становится предметом черного юмора. А вдруг вы действительно за все эти недели, проведенные в пути с того момента, как покинули дом, никуда не удалялись от этого мрачного места? Нет, хотя вы уже и видели не одну сотню таких же деревень, как эта, на долгом пути от Рио-Гранде, именно здесь вам прежде бывать не приходилось.
И когда раздается свисток локомотива и поезд трогается, эта деревня моментально забывается, как десятки таких же, виденных прежде. Состав поднимает облако пыли, в котором навсегда скрываются ее убогие хижины. Но где-то в глубине подсознания эти деревни скапливаются в нечто единое и неизменное, пока у вас не возникает желание увидеть наконец-то что-то другое — отчаянный порыв дать надежду этим несчастным. То, что я увидел нищету этой страны, вовсе не означает, что я увидел ее сердце, но как же больно быть свидетелем такой нищеты!
Мы перевалили через очередной водораздел, и мое внимание привлекло ущелье к югу от дороги. Его склоны покрывали искривленные деревья, полускрытые толстыми лианами, — словно это была граница джунглей. Эта местность была слишком крутой и обрывистой для земледелия, здесь нельзя было ни построить дом, ни проложить дорогу. Дикий, безлюдный пейзаж оживляли лишь птицы, но и тем не хватало отваги, чтобы перелететь на другой край ущелья. Они сердито свистели на наш поезд. Я высунулся из окна, чтобы получше рассмотреть их, но внезапно все потемнело.
Мы въехали в туннель. Пассажиры завизжали. Жители Центральной Америки всегда громко визжат в туннелях, но я так и не смог понять, делают они это от ужаса или от восторга. Поскольку освещение в вагонах предусмотрено не было, мы оказались в полной темноте, да вдобавок в окна влетела очередная порция пыли. Я буквально чувствовал, как пыль оседает на моем лице и волосах, как будто попал под душ из пыли. Я повторил действия пассажиров, виденные мною ранее: спрятал лицо в подол рубашки и стал дышать через ткань. Прошло не меньше пяти минут, пока мы миновали туннель, — более чем достаточно, если вам приходится задыхаться от пыли и глохнуть от пронзительного визга десятков глоток. Правда, как выяснилось, визжали не все пассажиры. Напротив меня сидела одна пожилая леди, которая везла на продажу в Сан-Винченте ящик апельсинов. Она заснула примерно за час до того, как мы попали в туннель. И когда мы выехали из туннеля, она все еще спала. Ее голова запрокинулась назад, а рот широко распахнулся, и она оставалась совершенно неподвижной.
Наконец поезд вырвался из туннеля, и его грохот рассредоточился по открытому пространству. Мы взбирались вверх по склону горы, и натужное пыхтенье паровоза, приглушенное разреженным горным воздухом, не прекращалось на протяжении всего пути через ущелье Джибуа-Велли, которое началось у конца туннеля и лежало у самого подножия вулкана. Вулкан казался более темным на фоне светло-зеленых окрестностей и напоминал лежащего льва из-за причудливой игры света и теней, создававших подобие могучих плеч и небрежно раскинутых мускулистых лап. Вот только головы у этого льва не хватало, и по мере того, как мы проезжали мимо, он все более напоминал обезглавленного сфинкса с застывшим навеки в неподвижности зеленым львиным телом. Глядя на такие чудеса, нетрудно было понять, отчего местные индейцы верят в чудовищных владетелей этой земли. Мало того, что горы сами по себе могли своими очертаниями показаться гигантскими чудовищами и демонами с острыми клыками и длинными когтями, их постоянное содрогание и низкий подземный гул, сотрясавший убогие хижины дикарей, их выбросы лавы и пепла, способные заживо похоронить десятки людей и смести с лица земли целые деревни, постоянно служили источником неизбывного ужаса.
На протяжении следующих сорока минут мы спускались вниз, в направлении вулкана. И хотя мы двигались еле-еле, вид на вулкан менялся с поразительной скоростью: он по-прежнему напоминал лежащего льва, только теперь мы объезжали его мощный корпус, и легко можно было представить, как этот гигант вот-вот встанет, потянется и зарычит, но вдруг он попросту исчез за очередным водоразделом. Теперь я мог видеть лишь окончания его двух передних лап. Мы подъезжали к Сан-Винченте, городу в тени вулкана, лежащему между передних львиных лап.
Почти все пассажиры вышли и побрели на ту сторону железнодорожных путей. Никто не собирал у нас билеты. Кондуктор предпочитал наблюдать за нами издали, из прохладной тени деревьев. Засвистел паровоз, и поезд тронулся дальше к Кутуко. На нас опустилось очередное облако пыли, а вместе с ним сонная неподвижность маленького городка в самый жаркий послеполуденный час.
Я спросил у мальчишки, как пройти к рынку. Он ответил мне очень просто: иди по дороге. Он явно удивился, что кому-то понадобилось спросить дорогу в этом месте. Однако вокзал оказался не в центре городка: от него надо было еще пол мил и идти по дороге до площади. Вдоль этой дороги выстроились практически все дома в Сан-Винченте. Дорога представляла собой пыльную колею, которая поворачивала, после чего оказывалась мощенной булыжником, а потом и вовсе была залита бетоном до самой площади. Рынок, которым, как было сказано, я заинтересовался, походил на восточный базар — скопление полотняных навесов вокруг открытого пространства. Под каждым навесом громоздились горы овощей и фруктов, или там были развешаны туши животных, или стояли коробки с карандашами и карманными расческами. Все продавцы в какой-то одной секции торговали одним и тем же: там были секции фруктов, секции овощей, одна секция мяса или домашних принадлежностей, а немного в стороне имелась секция с тухлой рыбой. Я купил бутылку содовой воды и обратил внимание на то, что никто ничего не пытался покупать. Продавцы дружески беседовали, собравшись в кучки — там мужчины, тут женщины, — и не обращали внимания на свои прилавки.
На границе рынка начиналась площадь, а на ее дальнем конце стояла церковь Сан-Винченте. Это была самая древняя церковь в Центральной Америке, и она имела собственное название — El Pilar («Колонна»), Возведенная испанцами в этой удаленной местности, она не подвергалась реставрации: реставрация здесь не требовалась. Она строилась с расчетом на то, чтобы пережить атаки дикарей и землетрясения. И она пережила все это и, кроме нескольких разбитых окон, не несла других признаков разрушения. Ее стены были в толщину не менее метра, и неохватные колонны надежно подпирали своды портика и нефа. Но «Колонна» была не просто храмом, она напоминала по форме мавзолеи, которые мне приходилось видеть в самых глухих районах Гватемалы: белая и округлая, со сводами, как у мечети, и квадратными арабесками, которыми испанцы привыкли украшать свои храмы в сельской глубинке. Однако белая штукатурка не могла скрыть ее воинственного вида, так же как и витражи в окнах с толстыми решетками. Она все равно выдавала свое истинное предназначение: быть крепостью.
В начале XIX века эту часть Центральной Америки постоянно раздирали восстания индейских племен. Благодаря превосходству в численности и дикой жестокости индейцам иногда удавалось полностью освободиться от власти испанцев и даже создавать свои государства на территории колоний. Из этих центров сопротивления они совершали свои кровавые набеги на города, держа их население в постоянном страхе. Война продолжалась до 1830-х годов, и самой большой армией индейцев командовал известный вождь Агустино Акуинас — крещеный индеец, начавший свой путь здесь, в церкви «Колонна» в Сан-Винченте. Он сорвал венец со статуи Святого Иосифа и короновал им себя, провозгласив вечную войну испанцам. Затем он ушел в горы и удерживал под своей властью довольно обширную территорию, продолжая партизанские вылазки.
Думаю, храм не мог сильно измениться с тех пор, как его подверг осквернению Акуинас. Все также тяжело нависали над головой арки колоннады, да дерево на иконостасе стало еще темнее от времени, отчего внутренность храма стала похожа на склеп. Безусловно, это было самое святое здание в городе и одновременно самое непоколебимое. И я нисколько не сомневался, что в свое время оно выполняло роль укрепленного форта.
У алтаря преклонили колени и молились одиннадцать пожилых леди. Не торопясь покинуть ее приятную прохладу, я сел на заднюю скамью и постарался высмотреть статую Святого Иосифа. От одиннадцати закутанных в черные покрывала голов шло невнятное молитвенное бормотание, подчинявшееся своему монотонному ритму, как похлебка, булькающая в котелке на очаге у сальвадорцев. Они напомнили мне призраков: ряд темных силуэтов, издававших глухие звуки в полумраке церкви. Столбы солнечного света, проникавшие сквозь светлые островки в мозаике, казалось, пробивают насквозь древние стены. Воздух был пропитан стойким запахом ладана и воска, и язычки свечей трепетали, как голоса молящихся женщин. Здесь, в стенах «Колонны», все оставалось точно таким же, как было в 1831 году, когда жены и матери испанских солдат молились об избавлении от ужаса индейских набегов.
С колокольни раздался дребезжащий звон. Я принял строгую почтительную позу — непроизвольным привычным движением. Это сработало на уровне рефлекса: так же, как я не мог войти в храм, не окунув пальцы в купель со святой водой. Шелестя рясой, к алтарю прошел священник в сопровождении двух служек. Он воздел руки и, потрясая старательно причесанными длинными волосами, принял позу массовика-затейника из ночных клубов. Да, он молился, но выглядело это уж очень театрально, и молитва звучала не на латыни, а на испанском. Вот он простер руку куда-то в сторону, в тот угол храма, который я не мог увидеть со своего места. Повелительный жест — и зазвучала музыка.
Она совершенно не походила на церковные гимны. Играли на двух электрогитарах и ударной установке. Я не усидел на месте и передвинулся так, чтобы видеть музыкантов. Это был тот же варварский набор звуков, от которого я стремился удрать на протяжении последних недель: впервые я услыхал его на речном берегу в Ларедо на границе с Мексикой. И с тех пор я старательно избегал этого испытания для слуха. Как его можно описать? Непрерывное завывание гитары с периодическим грохотом, как будто посудная полка обрушилась на пол. Парень и девушка трясут погремушками и поют — некие кошачьи крики в попытке слиться в гармонию, но так и остающиеся не более чем истерическим любовным воплем.
Безусловно, они пели церковный гимн. В месте, где Иисус имел облик мускулистого голубоглазого латинянина с прилизанными волосами — до невозможности слащавого и привлекательного, — религия тоже стала разновидностью влюбленности. В некоторых формах католичества, и особенно в Латинской Америке, молитва превратилась в выражение плотской любви к Иисусу. Он не мог быть жестоким богом, богом-разрушителем или холодным и расчетливым аскетом; он был похож на принца из сказок и имел тело настоящего крутого мачо. И обращенный к нему гимн был любовной песней, но сообразно всем песням в Латинской Америке он насквозь пропитался вполне плотской страстью, и слово сердце повторялось в нем в каждой строке. А еще он был чрезвычайно громким. Я понимал, что это объясняется религиозным рвением певцов, вот только гимн в старой церкви практически не отличался от той музыки, которую можно услышать из музыкального автомата в «Эль-бар-американо». Судя по всему, здесь церковь пошла навстречу народу: она уже не стремилась привить прихожанам набожность, и они лишь пользовались ей как предлогом сохранить видимость святости и не слишком скучать во время службы. Ведь вечерняя месса предназначена для того, чтобы сосредоточиться на молитве, но такая музыка могла только отвлечь от любой молитвы.
Музыка со столь надежным оглушающим спецэффектом крайне важна для Латинской Америки, потому что напрочь отшибает мыслительные способности. Местные громилы с транзистором в поезде, деревенские мальчишки, собравшиеся около включенного на полную катушку музыкального центра, мужчина в Санта-Ане, прихвативший с собой на завтрак свой кассетник и не сводивший с него заторможенного взгляда… Все их подергивания коленями, прищелкивания пальцами и цоканье языком имеют одну общую цель: само произвольное введение в ступор для тех граждан, которым не по карману алкоголь, а наркотики вне закона. Это были оглушение и амнезия, воспевание исключительно утраченной красоты и разбитых сердец. У такой музыки не бывает внятной запоминающейся мелодии, она похожа на звон битого стекла, смываемого в унитаз, — весь этот грохот ударных и вскрики певцов. Все, с кем мне приходилось встречаться на этом пути, в один голос клялись, что обожают музыку. Не ту попсу, что привозят из Соединенных Штатов, но вот эту их музыку. И я понимал, что они имели в виду.
Тем временем священник опустился на скамью подле алтаря, чрезвычайно довольный своей персоной. И у него было для этого основание: музыка достигла нужного эффекта. Как только раздались первые аккорды, публика в храме стала прибывать: школьники в форме с толстыми портфелями, совсем маленькие дети — босоногие бродяжки, тощие создания с редкими курчавыми волосенками, клянчившие милостыню на площади; недовольно что-то бурчащие пожилые мужчины с мачете и парочка рабочих с фермы с прижатыми к груди соломенными шляпами, и женщина с тазом отжатого белья, и шайка уличных мальчишек, и забитая собака. Собака уселась в самом центре прохода и неистово завиляла хвостом, подметая мозаичный пол. Музыка играла так громко, что была слышна далеко по улице и на рынке, судя по присутствию трех женщин в пышных юбках с пустыми корзинами и кошелками. Кто-то уселся на скамью, кто-то просто стоял в задних рядах. Им не было дела до молитвы, все они следили за музыкантами и довольно улыбались. Да-да, разве не это является целью любой религии — нести людям облегчение, улыбки, счастье и уверенность, что Господь всегда с ними: а ну-ка, прищелкнем пальцами! Он искупил наши грехи. И еще два оглушительных всплеска ударных.
Музыка замолкла. Священник встал. Началась молитва.
Все, кто успел набиться в церковь во время пения гимнов, стали просачиваться наружу через задние двери. Одиннадцать старушек на передних скамьях не двинулись с места, и только они оставались до конца. Священник расхаживал взад-вперед перед кафедрой. Его молитва была весьма краткой: Бог любит вас, и вам следует научиться любить Его. В современном мире все труднее найти время для веры, повсюду нас подстерегают искушения, и все они имеют признаки смертных грехов. А нам надо трудиться и посвящать всякий свой труд славе Господа. Аминь.
И снова повелительный жест рукой, и снова музыка. На этот раз она была еще громче, а значит, и привлекла еще больше людей с площади, желающих ее послушать. Песня была той же самой: вой, гром, сердце-сердце-сердце, вой, треск, дуби-ду, гром, треск, треск. И ни малейших сомнений у публики в конце песни. Как только затих последний треск, публика испарилась. Но ненадолго. Две минуты спустя (ровно столько понадобилось на две молитвы, одну медитацию, возню с курильницей ладана и проповедь) группа снова начала играть, и слушатели вернулись. Такая суета продолжалась примерно час, и она не думала прекращаться, когда я покинул храм: во время песни, а не молитвы. Мне надо было успеть на поезд.
Закат на небе полыхал пурпурными и розовыми красками, по ущельям расползались зловещие щупальца рыжей пыли, и озеро было полно жидкого огня, как будто это колыхалась раскаленная лава.