Глава 2. «Одинокая звезда»
Глава 2. «Одинокая звезда»
Для меня нет удовольствия большего, чем сесть поздно вечером на поезд и закрыть дверь купе, отсекая себя от заледеневшего города и зная наверняка, что утром я окажусь совсем в иной обстановке. Я готов был пожертвовать чем угодно ради того, чтобы отправиться спать в вагоне, стремящемся на юг.
И было совершенно невозможно оказаться на «Одинокой звезде», отправлявшейся из Чикаго, чтобы пересечь границы целых шести штатов, и не услышать громоподобные раскаты всех песен, которыми город традиционно провожает этот поезд. Действительно, половина джазовых мелодий — музыка больших дорог, и даже движение и перестук колес на рельсах сами по себе создают джазовый ритм. Чему тут удивляться, ведь эпоха джаза совпадает с эпохой железных дорог. Музыканты либо ехали на поезде, либо не ехали вообще, и в их песнях не могли не звучать ритмичный шум поезда и одинокие свистки паровоза. То же самое можно сказать и о станциях, лежавших у меня на пути: разве «Джоплину» или «Канзас-Сити» подходят какие-то иные мелодии? Мы стремительно мчались от «Юнион-Стейшн» к «Джольет», и это очаровательное сочетание уединения и движения — и басовитых нот, издаваемых колесами, — породило мелодию, а вместе с ней пришли слова. Колеса напевали: «У папаши есть сигара, больше нет такой».
Я повесил пальто, распаковал чемодан, налил себе джина и стал любоваться последними розовыми отблесками заката, игравшего на снегу «Джольета».
Мне плевать, что ты богатый, пьяный и крутой, —
У папаши есть сигара, больше нет такой.
Он курит и поет
И на всех плюет…
Мне плевать, что ты гуляешь, сытый и хмельной, —
У папаши есть сигара, больше нет такой.
Он затянуться дал,
Но я был слишком мал…
Очень неплохое начало. Главное — сразу взять верную ноту, не ошибиться. А вот и контролер, пришел проверить билеты.
— Здесь очень хорошее обслуживание, — сказал он, привычным жестом продырявив мой билет. — Если что нужно — только скажите.
— А в этом купе будет кто-то еще? — спросил я.
— Нет. Оно полностью в вашем распоряжении.
— Что там с прогнозом погоды?
— Кошмар, — сказал он. — Я уже пятьдесят лет работаю на этом поезде и никогда не видел такой суровой зимы. Десять градусов мороза в Чикаго, ветер сто километров в час. И все это движется в сторону Кливленда. Приятной поездки!
С непогодой всегда так: ее стараются описать при помощи цифр. Температура, скорость ветра, степень обледенения — они всегда разные, но не сулят ничего хорошего. Но даже если бы прогноз не оказался таким суровым, я все равно страстно желал покинуть эту зимнюю сказку в ближайшие день-два. С той минуты, как я выехал из Бостона, мне не попалось ни одного зеленого дерева, ни одной незамерзшей реки. Но у меня все еще оставалась надежда: ведь я ехал на юг, гораздо дальше на юг, чем мог себе представить любой из пассажиров этого поезда, шедшего в южном направлении. Где-то там, в самом низу карты, теплый ветер овевает кроны пальм. С другой стороны, мы только успели проехать Стритор, штат Иллинойс.
Стритор был погружен во тьму, и все, что мне удалось разглядеть в Гейлсбурге, — это освещенная квадратная площадь под снегом, указатель «ПАРКОВКА», убогий навес и полузасыпанная снегом машина — картина, совершенно неподходящая для обложки журнала «Ньюйоркер». Все это я успел разглядеть из окна вагона-ресторана, на минуту отвлекшись от своего палтуса и шабли. Теперь перед моими глазами стоял прислоненный к бутылке «Худой человек» Дэшила Хэммета. Я по диагонали просмотрел Фолкнера и оставил его в Чикаго, в ящике ободранного стола в комнате «Холидей Инн» вместе с Библией.
Преступления в «Худом человеке» были описаны не менее увлекательно, чем пьянство. В этой книге пили все поголовно: видимо, в мире Хэммета всегда было время пить коктейль. Фолкнер раздражал меня своей отвлеченностью пополам с комплексом южанина. Английский Хэммета был более прозрачен, но при этом становился понятен и весь сюжет, а трудная работа детектива представлялась лишь оправданием для повального пьянства.
Я обратил внимание на троицу, сидевшую за соседним столиком, из-за их тягучего акцента. Пожилая пара с большой радостью обнаружила, что их сосед тоже родом из Техаса. Он был одет в черное и все равно имел самый беспутный вид: ни дать ни взять порочный священник из дешевого романа. Было девять часов вечера, и мы подъезжали к станции «Форт-Мэдисон», штат Айова, на западном берегу Миссисипи.
— Да, это она, великая Мисс, — подтвердил мою догадку официант, когда я спросил его. Он взял мою опустевшую тарелку и повторил нараспев: — Миссисипи, Миссисипи, — для остальных пассажиров.
Священник, как и пожилая пара, — что еще сильнее их обрадовало — был из Сан-Тоуна. Все трое возвращались из Нью-Йорка. И теперь они наперебой стращали друг друга жуткими историями — картинами жестокости и пьянства, царящих на Востоке.
— Однажды ночью мы возвращались к себе в отель, и тут я увидел этого человека… — и все в таком духе.
И тут же его перебивают:
— И это еще не самое худшее! Вот один мой друг как-то заблудился в Центральном парке…
Но вскоре они перешли к воспоминаниям о Техасе. Потом начали хвастаться своими успехами. И внезапно эта похвальба приняла весьма странные формы. Они принялись перечислять всех жителей Техаса, которые носят оружие.
— Мой двоюродный брат таскает пушку с самого рождения…
— А Рон знает одного политика, который из дома шагу не ступит без револьвера…
— У моего дедули самый красивый револьвер!
— Каждый человек имеет оружие в наши дни, — заявил священник.
— Он отдал его моему папе, — сказала леди.
— А у моего папы целых два револьвера, — сказал священник. — Один здесь, а другой здесь, — и он похлопал себя по карманам.
Леди сказала, что однажды ее папа хотел пройти с револьвером в магазин в Далласе. Он был случайно проездом в этом городе, приехал туда из Сан-Тоуна. Утром встал и взял с собой револьвер, как всегда делал. И ничего в этом нет смешного. Он просто поступил так, как привык делать всю жизнь. И отправился себе в магазин. Он был рослым мужчиной, под два метра. А кассирша решила, что он собрался ее грабить, и подняла шум. Заревела сирена, и все такое, но папа ничуть не растерялся. Он вынул свой револьвер, а когда приехали полицейские, просто сказал: «О’кей, малыш, можешь его подержать!»
Муж этой леди уточнил, что в то время папуле было уже восемьдесят четыре года.
«О’кей, малыш, можешь его подержать!»
Судя по виду священника, его глубоко поразила эта история. Он на минуту задумался, а потом выдал:
— А у моего папы было восемь сердечных приступов!
Леди уставилась на него, не скрывая недоверия. А ее муж воскликнул:
— Вау!
— Тромбоз коронарных сосудов, — гордо продолжал священник. — И он выжил после всех восьми!
— Он что, тоже из Сан-Тоуна? — спросил мужчина.
— А то! — подтвердил священник.
— Крутой, видно, был парень, — заметила леди.
— Ни один янки такого бы не пережил, — заявил священник. — Только парни с доброго старого Запада могут пережить восемь сердечных приступов!
Это было встречено всеобщим одобрением. Мне стало интересно, на что становятся похожи парни с Запада после восьми сердечных приступов. Но я предпочел не вмешиваться.
— Этот чертов Восток… — снова завела леди.
Я понял, что пора отсюда уходить. Я вернулся к себе в купе, благополучно миновав обледеневшие тамбуры между вагонами. Я накрылся одеялом с головой и мысленно попрощался с Канзасом. Я дал себе клятву не выходить из купе до утра. И если завтра опять увижу снег, то вообще не вылезу из постели.
Но и дальше, в Понка-Сити, рассвет был по-зимнему бледной полоской света под небом цвета переваренной овсянки. Мы отъехали на восемьсот миль от Чикаго и приближались к Перри. Дорога шла по голой бесплодной равнине, но того количества снега (заносов в углублениях и трещинах земли, не более шкурки горностая), которое я увидел, оказалось недостаточно, чтобы помешать мне покинуть постель. Я не сразу понял, насколько холодно было здесь, в Оклахоме, пока не заметил белых овалов замерзших прудов и узких наледей на каменистых речных отмелях. Все остальное представляло собой семь оттенков бурого: редкие бурые стволы деревьев; небольшое стадо бурых коров, затерявшихся на этой необозримой равнине и пытавшихся щипать остатки бурой травы. Далеко в вышине серая овсянка поредела, неохотно уступая место аквамарину. Солнце прорубило алую горизонтальную прореху в серой массе облаков, сгустившихся на горизонте.
Еще около двадцати минут — и соответствующее число миль — земля оставалась абсолютно пустой: ни домов, ни людей, совсем мало снега, только этот унылый бурый цвет. Именно так выглядела эта земля, безо всяких прикрас, покрытая прошлогодней травой, поникшей от ветра, и ни одна корова не паслась на этих жалких редких стеблях.
Вот где приволье дикое: на этих
Лугах некошеных и безграничных,
В английском языке им нет названья, —
То прерии.
Уильям Каллен Брайант «Прерии».
Перевод Михаила Зенкевича
Мы прибыли в Перри. Дома в Перри ничуть не отличались от таковых в Массачусетсе или Огайо, и некоторые сооружения под толевой крышей с примитивными кондиционерами, уродующими окна, вообще трудно было разглядеть за огромными машинами, припаркованными на подъездных дорожках. Казалось, что эти машины едва ли не шире самих дорог. Но один дом в Перри был необычайно высоким и белым, и три его крыльца прикрывала ступенчатая крыша, а стены были обшиты досками, Он бы, наверное, совершенно естественно смотрелся посреди акра зеленой лужайки на Кейп-Код, но было загадкой, каким ветром его занесло в Перри с его мостовыми и бурой прерией. Тем не менее простота конструкции выглядела так по-американски, что я посчитал этот дом столь же важной чертой пейзажа, как увиденную мной накануне ночью в Гейлсбурге загадочную парковку (освещенный навес, вывеска, засыпанная снегом машина) или полный снега плавательный бассейн с нарисованными пальмами в Чикаго. И она бы не показалась мне такой красивой, если бы не была немного забавной. Но опять-таки это был настоящий американский юмор, недвусмысленный, свежий, наполовину банальный, наполовину гениальный, зримый и запоминающийся, как та минута, что мы провели в Нормане, штат Оклахома: местный кинотеатр на углу Мейн и Джонс-стрит, звездно-полосатые флаги на фронтонах магазинов, пятерка припаркованных машин, выстроившиеся в ряд самодовольные маленькие домики и уходящая от них идеально прямая Мейн-стрит, железнодорожная станция на краю города, где кончается улица и начинается безжизненная бурая прерия.
— Там же собачий холод, приятель! — сообщил мне проводник. Он убедил меня не высовываться из вагона. Оклахома-Сити и правда практически ничем не отличался от Перри. Склады, офисы и магазины были лишь ненамного больше, но имели те же очертания, и, как Перри, город казался каким-то временным и недостроенным, затерянным среди прерий.
Вообще эти города на Западе как будто не имеют возраста. Они были и остаются сугубо утилитарными постройками суровых баптистов, нуждавшихся, лишь в месте для работы и молитвы. Дома возводились исключительно по мере надобности, и никто не тратил время и силы на их украшение, кроме разве что государственных флагов. И так один город как две капли воды походил на другой, одну Мейн-стрит можно было спутать со следующей, на которой точно в том же месте стояли церковь и почта. Двухэтажные здания — в центре, одноэтажные — на окраинах. И пока взгляд не наткнется на какой-то необычный дом или на переулок с остатками закопченных бараков, ни за что не вспомнишь о том, какое старое это место, и не почувствуешь овевавшую его романтику.
— Хотите, напугаю? — спросил мужчина, явившийся завтракать в вагон-ресторан. — На наш поезд только что сели сорок пять тысяч школьников!
Все еще недовольно бурча, он уселся и уткнулся носом в меню.
Я не спеша допил кофе и по пути в свой вагон понял, что он имел в виду. Конечно, о стольких тысячах речи не шло — их было не более двух-трех сотен, этих женщин и детей, причем у каждого на груди болталась табличка с именем: Рики, Салли, Трейси, Ким, Кейти… Кейти произвела на меня неотразимое впечатление: она громко болтала с Марлин, не менее сногсшибательной особой. Обе не отходили от своих пухленьких дочек.
— Наш папуля ужасно простудился, — сообщила Кейти, посматривая на дочь сверху вниз. — Мне пришлось сразу уложить его в постель.
— А наш папуля, как всегда, торчит в офисе, — сказала Марлин.
В их разговор включилась еще одна женщина с таким же сюсюкающим говором, как у шоколадно-пряничной мамаши из телешоу:
— А где же наш папуля, детка? Скажи им, где наш папуля? — Однако ее дочурка упорно не поднимала глаз от пола и сосала пальчик. — Наш папуля уехал по делам! А когда он вернется, мы ему расскажем, что тоже уехали! На поезде!
Я был уверен, что все они старательно пародируют сами себя. Разодетые в пух и прах, вырвавшиеся из своих кухонь на однодневную экскурсию в Форт-Уорт, они без конца хлопотали над своими крошками. Им кружил головы воздух свободы, но этого явно было недостаточно: ведь не далее, чем завтра, они опять погрузятся в домашнюю рутину, проклиная бесконечную готовку и игры в папулю-мамулю. У них был до отвращения лощеный вид идеальных домохозяек, рекламирующих по телевизору мыло и антиперспиранты. Если бы в этом поезде их скопилось не более двух десятков, это не повлияло бы на их настроение. Но сотни мамаш, невольно превратившихся в гувернанток и с тонким сарказмом обсуждающих своих «папуль», представляли собой впечатляющую картину загубленных талантов. Это было, по меньшей мере, несправедливо, что в стране с самыми передовыми общественными взглядами собралась в вагоне целая толпа женщин, которые ведут себя самым идиотским образом. Если не считать меня — а я в любом случае лишь проходил через их вагоны, — здесь не было ни одной взрослой особи мужского пола, и царивший здесь дух средневекового гарема вверг бы в уныние не только феминисток, но и самых ярых их противников. Не исключено, что среди этих дам случайно затесалось несколько образованных особ, но тогда тем более было непонятно, что заставляет их вести себя как женщины из племени динка, обитающего в южных областях Судана.
Я вернулся к себе в купе и погрузился в мрачные раздумья. Наконец, я заметил где-то вдалеке нефтяной насос и запоздало сообразил, что вижу их уже на протяжении нескольких часов. Они разбросаны по всей Оклахоме: мрачные вышки с непрерывно качающимся вверх-вниз рычагом. Иногда они собирались в кучку, но чаше всего это были совершенно одинокие сооружения, затерянные в бескрайних равнинах.
Миновав Парселл, в девятистах милях от Чикаго мы окончательно вырвались из снежного плена. Ручьи катили свои темные воды, совершенно свободные от наледи, да и снег почти не попадался на глаза и мало походил на снег, скорее на обрывки запутавшейся в траве грязной бумаги. Весь город состоял из двух улиц с одноэтажными домишками, склада пиломатериалов, овощной лавки, американского флага и — парой мгновений спустя — прерии. Я долго и старательно пытался высмотреть какие-то особенные детали и после часа этой бесплодной работы несказанно радовался всякий раз, когда замечал хотя бы одинокое дерево или очередную качалку на нефтяной вышке, нарушавшие унылый пейзаж. Я попытался представить, каково это родиться в таком месте, где глаз останавливается лишь на переднем плане: крыльцо, фасад магазина, главная улица. А все остальное занимает пустота. А может, мне так кажется оттого, что я чужой в этих местах и разглядываю их из окна вагона? Однако у меня не было ни малейшего желания здесь задержаться. Патриоты Оклахомы и Техаса могут сколько угодно восхвалять свою свободу и осуждать ограниченность ньюйоркцев, но эти города ограничивали мое восприятие окружающего до полного удушья. Они казались мне пятачками земли, скованными страхом и ощетинившимися против всего мира. Пятачками, ограниченными кругом из составленных вплотную фургонов. И эти их убогие домишки действительно напоминали мне фургоны. Фургоны без колес, поставленные здесь только потому, что кто-то уже поселился в этом месте. И среди этих необозримых пространств дома все равно стояли тесно, вплотную, щурясь друг на друга через узенькие улочки и демонстрируя глухие задние стены бескрайней прерии.
В десяти милях от Эрдмоура, когда мы пересекали границу между Техасом и Оклахомой, пожилой господин сказал:
— Джин Отри.
Пока я расспрашивал его, что это значит, мы успели проскочить еще один поселок. Он был столь мал, что «Одинокая звезда» даже не замедлила хода на станции.
— Может, он родился здесь, — сказал старик. — А может, похоронен.
Границу с Техасом отмечала череда пологих сухих холмов, чередовавшихся с серо-зелеными равнинами. Ни льда, ни снега: судя по всему, стало значительно теплее. Сопровождаемый какими-то черными птицами, фермер пахал на тракторе поле, оставляя за собой шесть борозд земли. Я с облегчением отметил, что на нем нет рукавиц. Значит, погода и правда изменилась. Весна пришла в эти места в первые недели февраля, и если я продолжу свой путь на поезде, то уже через несколько дней попаду в лето. Пассажир самолета может перенестись в любую климатическую зону в мгновение ока, и только на поезде, идущем на юг, вы можете получить удовольствие от вида того, как меняется погода, и следить за этими изменениями час за часом, отмечая даже самые мелкие подробности. В окрестностях Гейнсвилля вовсю пахали и уже начинали сеять, а кое-где поля даже зеленели молодыми всходами. Здесь вокруг домов росли деревья, и все выглядело намного веселее, чем в поселках Оклахомы. Это были уже настоящие усадьбы с колодцами, ветряками и какими-то зарослями, скорее всего являвшимися фруктовыми садами.
Здесь, где краснокожий прежде собирал лишь травы и коренья,
Теперь заморские яблони роняют свои мертвые плоды.
Фредерик Годдард Такерман
Путь, по которому двигалась сейчас «Одинокая звезда», — что можно было проследить по любой исторической карте, — в точности совпадал с маршрутом, по которому когда-то гнали на север стада скота: тропой Крисхольма. В самом начале, в 1860-х годах, скот перегоняли по этим равнинам, которые называли тогда Индейской территорией Оклахомы, к железнодорожной станции в Эбилен в Канзасе. Да и остальные великие города: Додж-Сити, Уичита (который мы проехали в шесть утра), Шайенн — процветали благодаря тому, что сюда сгоняли огромные стада скота, чтобы погрузить на поезда, идущие в Чикаго. На огромном пространстве до самой реки Рио-Гранде господствовал мексиканский стиль, и американские ковбои унаследовали многие свои обычаи — в том числе и клеймение стад, и в особенности профессиональный жаргон, — у мексиканских пастухов. Тропа Крисхольма была лишь одной из многих. Ковбои из Седалии гнали свой скот через Арканзас и Миссури, а тропа Гуднайт-Лавинг ведет по берегам реки Пекос. Железная дорога повторяла маршруты этих ковбойских троп. Источники воды, которыми славилась тропа Крисхольма, были не менее важны и для паровых локомотивов. И только намного позднее пассажирские перевозки заменили скот в качестве основного источника прибыли.
Я видел стада скота, и летящих уток, и круживших совсем высоко больших черных птиц — скорее всего хищников, — но даже здесь, почти в тысяче миль от Чикаго, деревья все еще оставались голыми. На протяжении целых четырех дней пути я не увидел ни одного зеленого дерева. Я не отрывался от окна, но мимо нас мелькали лишь крылатые силуэты хищников, да ветряные мельницы, да пасущиеся лошади. Дома попадались довольно часто, но я не увидел ни одного их скопления, которое можно было назвать хотя бы поселком. Все деревья казались мертвыми, однако упрямо тянули свои ветви к небу, как позабытые кем-то вешалки вдоль берегов ручьев. Позади одиноких построек под широкой ржавой крышей, между изгородью из колючей проволоки и трактором я увидел давно ожидаемую картину: коровье кладбище. Выбеленные ветром позвонки, узловатые бедренные кости, проломленные черепа с пустыми глазницами.
Воплощенную гордость Техаса, дружелюбную, но навязчивую простоту представлял во плоти невероятно толстый мужчина в ковбойской шляпе, оказавшийся в феврале в салуне «Серебряный доллар» в Форт-Уорте. Скорее всего, это было демонстрацией стойкости: день выдался мрачным и холодным, а в баре было темно, как в могиле (единственным источником тусклого света служил аквариум, каким-то чудом затесавшийся на полке среди бутылок виски). Я заскочил туда в надежде согреться и без помех почитать местную газету. Подождав, пока мои глаз; привыкнут к темноте, я уселся возле аквариума и развернул газету. Кроме того, мне предстояло решить: оставаться ли на ночь в Форт-Уорте или через пару часов сесть на поезд до Ларедо. Свой чемодан я оставил в камере хранения на вокзале. Вид Форт-Уорта не внушил мне доверия.
Правда, мне описывали его как более дружелюбное и симпатичное место, чем Даллас, но в этот февральский полдень он казался уныло серым и продрогшим. Злобный ветер налетал из пустыни и безо всякого почтения к этой гордости Техаса швырял измазанные кетчупом упаковки от хот-догов в лица мужчинам, с трудом удерживавшим на голове свои смешные шляпы. Все публичные места были похожи двумя неприятными особенностями. Во-первых, на лицах у всех явственно читалось нечто вроде «Не обязательно быть ненормальным, чтобы здесь работать, но так вам будет легче!» А во-вторых, там висели объявления:
«Эта собственность может находиться под охраной вооруженных полицейских. Если вам прикажут остановиться — пожалуйста, выполните приказ!»
Управление полиции города Форт-Уорт
Видимо, это как раз и подтверждало дружелюбие жителей данного города, которым требовалось напоминание о том, что человек с оружием занимается делом, а не вырядился полицейским ради праздника.
Это объявление преследовало меня и в банках, и в магазинах, торговавших ковбойскими нарядами, — их оказалось немало в Форт-Уорте, специализировавшемся на двух видах развлечений: вы могли взять кредит или вырядиться в ковбойский костюм буквально на каждом углу. Такое объявление имелось и в приемной донорского центра (по пятьдесят долларов за пинту крови, и двое бомжей в ожидании, когда им вскроют вены), и в ломбарде (обещавшем обслуживание двадцать четыре часа в сутки), и в забегаловках, торговавших хот-догами. Оно красовалось также и в «Серебряном долларе», но к тому времени, как я туда попал, так успело примелькаться, что уже утратило свой гипнотизирующий эффект.
В неверном свете аквариума я прочел местную газету. Заголовки были посвящены исключительно местным проблемам. Я пролистал ее до новостей спорта. Здесь главной новостью являлся бесспорный триумф парней из юго-западных штатов на родео Фэт-Сток-шоу. Никаких упоминаний о бейсболе или футболе, или хоккее — исключительно американский эквивалент травли медведей. Но разве родео вообще можно считать спортом? Однако отчет о нем занимал всю спортивную страницу и еще добрый кусок следующей («Скачки на быках», «Клеймение скота»). Да, эти ребята явно не шутили.
— Не то, чтобы совсем отвратительно давно, — сообщил толстяк в ковбойской шляпе, составляя предложения доселе незнакомым мне способом и усиливая эффект медлительностью своей речи, как бы ставившей точку после каждого слова, — здесь парни сочиняли революцию, если не могли узнать счет на родео. Так теперь хорошо, что мы его знаем.
Но новости родео представляли собой не более чем перечень парней, получивших призы за особо удачное издевательство над быками. Я никак не могу взять в толк, почему это считается победой и награждается совершенно неприличной суммой в две тысячи долларов. Во всей статье я не нашел ни единого упоминания о технике этой неоспоримой победы — если это вообще можно было считать победой. Но даже если позабыть о варварской подоплеке этого, с позволения сказать, состязания, я впервые в жизни видел спортивную страницу, где ни одна цифра счета в соревнованиях не сопровождалась бы определенным долларовым эквивалентом.
В отчаянной надежде найти более легкое чтение я обратился к письмам в редакцию. В конце концов, если я собираюсь остаться здесь на ночь, следует познакомиться хотя бы с характером местных жителей. Первое письмо начиналось со слов: «Широко известно, что в средних школах преподают теорию эволюции в свете…» Засим следовали довольно неуклюжие попытки уличить преподавателей теории эволюции в муниципальных школах в бессовестном попирании «моральных устоев общества», явно ведущие к тому, что очень скоро в Форт-Уорте главной новостью дня вместо родео станет вторая серия Обезьяньего процесса[6]. Письмо второе: «Черт побери, верните нам Панамский канал!» Письмо третье грозило некоему Цезарю Чейвзу: «Пусть только сунется в Техас!» Насколько я понял, этот Чейвз вызвал неудовольствие читателя своими попытками организовать сезонных рабочих, пожелавших защитить свои права. Письмо кончалось так: «Профсоюзы твердо намерены разрушить нашу экономику, нагнетая атмосферу нетерпимости и провоцируя рост безработицы».
Профсоюзы, канал, Библия. Нетленные ценности Форт-Уорта. Они никогда не сойдут с первой полосы здешней газеты. Я не был силен ни в общественной морали, ни в работе профсоюзов, а потому подарил газету мистеру Толстяку и покинул «Серебряный доллар», направляясь мимо рекламных щитов («Слушайте радио „Реднек“!») обратно к вокзалу.
Мне не сразу удалось уехать отсюда, зато я познакомился с невероятно счастливым человеком. Он приехал в Форт-Уорт недавно, но шести месяцев, проведенных в городе, было достаточно, чтобы убедиться: имеющиеся здесь неограниченные возможности разнообразить свой досуг позволят мне не заметить, как пролетит время.
— Теннис, гольф, боулинг, — с восторгом перечислял он, — плавание…
— Все это можно получить и в Кливленде, — слабо сопротивлялся я.
— Но только здесь вы можете делать что угодно.
Что угодно?
И я спросил с подозрением:
— Так вы англичанин?
Да, я не ошибся, он приехал из Лондона. Он был полицейским в каких-то трущобах на юге Лондона, но ему надоели налоги, и туман над головой, и знаменитый британский сплин. Он переехал в Форт-Уорт:
— Больше всего ради детей.
В Лондоне он был нелепым бобби в дурацком шлеме, вооруженным лишь жезлом и свистком, над которым издевались все кому не лень. А ведь он всю жизнь так мечтал играть в гольф. Но полицейские в Лондоне не могут позволить себе играть в гольф. Он любил плавание. Но разве можно стать хорошим пловцом в муниципальном бассейне в Тутинге? Он едва сводил концы с концами и занимал одну из самых низкооплачиваемых ступенек на общественной лестнице. Зато в этом городе ковбоев, укротителей быков и поборников моральных устоев его южнолондонский акцент сделал его особой голубых кровей и столпом местной церковной общины.
— Я останусь здесь навсегда! — заявил он.
— Вы бы могли и здесь стать полицейским, — предположил я.
— Они и так отлично справляются, — сказал он.
Я пожелал ему удачи и, по-прежнему вынужденный следовать ковбойским маршрутом — точнее, тропой Крисхольма, унаследованной железной дорогой, — сел на поезд до Ларедо.