Галина В.Рэмтон «Одинокая гончая» об Эмили Дикинсон Из цикла «Безумства гениев»

Галина В.Рэмтон

«Одинокая гончая» об Эмили Дикинсон

Из цикла «Безумства гениев»

Впервые я услышала её имя давным-давно — в песне модных тогда Саймона с Гарфункелем:

«And you read your Emily Dickinson, and I — my Robert Frost…»

И сразу же стало интересно. Роберт-то Фрост — это ясно, почти хрестоматийно:

The woods are lovely, dark and deep,

But I have promises to keep,

And miles to go before I sleep,

And miles to go before I sleep.

А вот кто такая Эмили Дикинсон? Имя смутно навеивало образы пожелтевших кружев, тёмных аллей и заглохшего пруда… В общем, — что-то замшелое.

Только ведь если её читает подружка Саймона или Гарфункеля, — подумала я, — значит это зачем-то нужно?

Любопытство, как известно, погубило кошку. Интерес к лирике Эмили Д. с тех пор и дальше — по жизни — не раз заводил меня в тупик. Вот, секунду назад, казалось, что ты поняла стихотворение… а потом до тебя доходит, что нет, до понимания — ещё мили и мили пути… Но, когда я впервые добралась до её текстов, то остолбенела, прочтя:

I`m nobody. Who are you?

Are you nobody too?

Then there`s a pair of us.

Don`t tell — they`d banish us, you know.

How dreary to be somebody,

How public — like a frog —

To tell your name the livelong June

To an admiring bog.

Я — никто. А Вы- кто здесь?

Ах, и Вы — никто?

Вот — уже и пара есть.

Тише! — Надо ведь и честь иметь!

Как же гадко кем-то быть,

Социальной жабой слыть, —

Представляться, как вас звать,

В восхитительную гать.

«И я: тоже — никто, Эмили», — автоматически выдохнула я, вроде бы уже вышедши из подросткового возраста, но ещё далеко не из его комплексов.

А дальше было вот так:

To make a prairie

It takes a clover and one bee,

One clover, and a bee,

And revery.

The revery alone will do,

If bees are few.

Для прерии нужна

пчелинка и трава,

травинка и пчела,

и — чтоб мечта была.

Но: хватит и одной мечты,

Раз пчёлы не видны.

И — так:

Rememberance has a rear and front, —

`T is something like a house;

It has a garret also

For refuse and the mouse,

Besides, the deepest cellar

That ever mason hewed;

Look to it, by its fathoms

Ourselves be not pursued.

.

Есть к памяти парадный вход,

И — чёрный, будто в дом.

Вверху — чердак, а в нём живёт

Мышь — и металлолом.

Имеется в ней и подвал,

Бездонный и глухой.

Никто таких глубин не знал,

Они — всегда с тобой.

Её стихи удивляли и завораживали. У них не было заглавий. Зато — с заглавной буквы написаны многие ключевые слова. Необычной была и пунктуация: бесчисленные тире, заменявшие запятые, а иногда — и точки. Так мисс Д. обозначала ритмические и смысловые паузы.

Эти стихи походили на краткие философские притчи — о природе, о Боге, о смерти и — о любви. Несомненно — оригинальные и новаторские, — и не то, чтобы опередившие своё время, как отмечают все её биографы, а — вневременные.

Да наконец, — я просто подсела тогда на них. А как объяснишь любовь с первого взгляда?

Их авторша, похоже, прожила бурную жизнь. Во всяком случае, ей было что вспомнить. И страсти ей были не чужды…

.

Wild nights! Wild nights!

Were I with thee,

Wild nights should be

Our luxury!

.

Futile the winds

To a heart in port, —

Done with the compass,

Done with the chart

.

Rowing in Eden!

Ah! The sea!

Might I but moor

To-night in thee!

.

Дикая ночь!

раз я с тобой,

ты стать должна

роскошной тьмой!

.

Сквозь бурь тщету

в сердечный порт

надёжный компас

приведёт.

.

В Эдем — на шлюпке!

Океан!

Когда б ты мне

причалом стал!

.

Но я зря воображала её эдакой Джэнис Джоплин середины — конца 19-го века.

Всё было совсем по-другому.

Вернее, как оно было на самом деле, неизвестно никому. Даже — авторам бесчисленных монографий, эссе и диссертаций об Эмили Элизабет Дикинсон (1830–1886 гг.)

Жизнь её потому и открыта для всяческих спекуляций, легенд и мифов, что о ней так мало известно.

Обширная личная переписка Эмили была уничтожена по её просьбе младшей сестрой и преданной подругой — Лавинией.

На двух сохранившихся дагерротипах — Эмили всего лишь семнадцать: живые, тёмные глаза, большой рот… Она была маленькая, как птичка. И сама сравнила свои глаза с недопитым шерри в стакане, оставленном гостем…

Её 1800 коротких стихотворений без названий лишь выборочно помечены датами и почти не публиковались при её жизни. Она не искала ни известности, ни, тем более, — славы:

Glory is that bright tragic thing,

That for an instant

Means Dominion,

Warms some poor name

That never felt the sun,

Gently replacing

In Oblivion

Слава — это большая трагедия,

Она на мгновение

значит: довление.

Согреет кому-то несчастное имя,

Не знавшее солнца, —

и мягко уводит:

в забвение.

То есть, как раз туда, куда не ушло имя Эмили Дикинсон. Ведь славы при жизни она не знала.

Зато потом её имя стало слишком public.

В просвещённом двадцатом веке её объявляли лесбиянкой, «дурочкой с чердака», «красоткой в белом» и даже крипто-феминисткой.

Но никем таким она не была, как не была и провинциальной простушкой, хотя родилась и прожила всю жизнь в заштатном по тем временам массачусеттском городке Амхерст. Городок этот был примечателен своими учебными заведениями, равно как и тем фактом, что во второй половине 19 века на душу населения там приходилось больше священников, чем где-либо в Соединённых Штатах.

Отец Эмили — видный адвокат, удачливый предприниматель и конгрессмен — был кальвинистом старого образца, хранителем суровых духовных ценностей пуритан, основавших свою колонию в Массачусеттсе в середине семнадцатого века. При всей любви к отцу, Эмили как-то заметила, что «сердце у него pure and terrible — чистое и ужасное». Но он дал своим детям первоклассное образование. Эмили закончила Амхерстскую Академию (нынешний колледж), где изучала историю и античные языки, а также — женскую семинарию. В юные годы она была застенчива, скромна, аккуратно одевалась и в качестве обязательного аксессуара всегда имела при себе цветы — в волосах, на платье или просто в руках.

Про неё известно, что, несмотря на духовные поиски, скепсис и сомнения, Эмили, имевшей прочный кальвинистский бэкграунд, были свойственны сильные религиозные чувства.

Однако экстатически-слепо набожной барышней она вряд ли была.

Faith is a fine invention

For gentlemen who see;

But microscopes are prudent

In an emergency!

Вера — изящный и модный предмет.

Для господ, видящих без очков.

Но микроскопы — всё же нужней

В периоды катастроф!

И вместе с тем… Вот что писала об Эмили её племянница, Марта Дикинсон Бианки: «Она жила с Богом, в которого мы не верим и верила в бессмертие, которого мы не заслуживаем, в тот век откровений, когда Долг преобладал над Удовольствием, и до того, как Пуританин превратился в лицемера. Её понимание божественного было глубоко личным, уникальным, особенным и не тронутым точильным камнем современной ей теологии».

Известно также, что, закончив обучение, Эмили вскоре ограничила круг общения своими домашними. Тогда же она и начала писать стихи.

Но даже гению нужно время для кристаллизации мысли. Она добровольно обрекла себя на одиночество. Однако её одиночество не было праздным.

Её поэтический голос обрёл чистоту лишь к началу шестидесятых годов, когда ей было уже за тридцать.

Она писала о жизни по мере того, как познавала её, — шаг за шагом, делая открытие за открытием, постигая истину за истиной.

Её собственная философия, тесно смыкавшаяся с движением трансцендентализма, которое набирало силы в тогдашней Америке, научила её тому, что Всё есть во Всём. Ничто не было для неё мелким и тривиальным, — каждая травинка заключала в себе Вселенную. Для неё «зрелище мёртвой мухи было не менее волнующим, чем для её соседей — поездка в Бостон, — писала о Дикинсон её племянница, — и если искусство, согласно Мериме, является преувеличением, сделанным мимоходом (exageration apropos), то она была несравненным художником жизни»,

Кстати, американские трансценденталисты середины 19 века, среди которых главными фигурами считаются Р. Эмерсон и Г. Торо, провозгласили в своём манифесте, что: «природа — есть символ духа». Это противоречило кальвинистской концепции о первичной греховности человека, о непререкаемой власти Бога. Дикинсон, как и трансцеденталисты, верила в первоначальную доброту человека, рассматривая его, как часть природы, а значит, — и носителя божественной искры.

В этом смысле Дикинсон была бунтаркой против своей (пуританской среды). Тихой бунтаркой.

Больше всего стихов она написала в годы гражданской войны (1861–1865), хотя и не все они были о войне. Вернее, о войне, как таковой, их было немного.

Она писала стихи, — примерно — по одному в день, — и сама сшивала их в книжки. А в свободное от этих занятий время — гуляла в саду в неизменно белом платье или пекла кексы.

Так прошла вся её жизнь.

Или — почти так.

Дикинсон вела интенсивную переписку с известными журналистами, писателями и издателями своего времени, но личных контактов избегала.

Своим творческим ментором она избрала окололитературного деятеля и пастора по имени Томас Хиггинсон. В первом своём послании к Хиггинсону Эмили робко спрашивала: «Вы не слишком заняты, чтобы сказать мне, имеют ли ми стихи право на жизнь?» Тот признал в ней поэтические способности, но отсоветовал Эмили печататься, а после её смерти парадоксальным образом стал первым публикатором её стихов. Они виделись только однажды, после чего Хиггинсон писал: «Я никогда не встречал человека с такой способностью поглощать чужую нервную энергию. Рад, что мы с ней не живём под одной крышей.»

Собственно, этой своей способностью — действительной или плодом воображения Хиггинсона, — Эмили не обременяла окружающих. После смерти родителей практически единственным человеком, составлявшим ей компанию, была сестра Лавиния. Два так называемых любовных романа Эмили — с известным священником, преподобным Чарльзом Вордсвортом и с другом её отца — судьёй Отисом Лордом, — произошли исключительно в письмах. Да и были ли они? Об этом почти ничего не известно. Скорее, эти романы можно считать виртуальными.

Но вот племянница Дикинсон категорически отвергала ставшее стереотипным представление о своей тётушке, как о странном существе, заключённом в плен своих фантазий и неудовлетворённых страстей.

В её детских воспоминаниях сохранился совсем другой образ: живой, остроумной женщины, тёплой и великодушной.

Вероятно, Эмили страдала агорафобией. Но это тоже — спекуляция. В Амхерсте её считали, мягко говоря, эксцентричной дамой.

С конца шестидесятых годов Эмили больше не покидала пределов семейного имения. С немногими посетителями она общалась через прикрытую дверь. Иногда из окна своей спальни на втором этаже Эмили спускала на бельевой верёвке корзинку со сладостями для амхерстских детишек. Они видели только её руки — лицо своё она никому не показывала.

… И всё больше писала о смерти…

Because I could not stop for Death,

He kindly stopped for me;

The carriage held but just ourselves

And Immortality.

Раз замереть я не смогла,

Смерть тормозить пришлось;

Карета, кроме нас, везла

Неумираемость.

Она умерла или, как начертано на её могильной плите, «была отозвана» в возрасте пятидесяти пяти лет от так называемой «болезни Брайта», которая вовсе и не болезнь, а набор разных болячек, связанных с повышенным кровяным давлением.

Первая её книга вышла в 1890 году. И тут же разошлась. В последующие шесть месяцев скромный томик «Стихи Эмили Дикинсон» — переиздавался шесть раз…

Потом начались бесчисленные издания и переиздания её книг.

Одно из собраний стихов Дикинсон было названо издателями «The Single Hound» — «Одинокая гончая».

Появились армии культопочитателей, исследователей, интерпретаторов. И просто — многочисленные поклонники её творчества. Те, кто понимают её стихи, и те, кто не понимают, но любят. Даже так называемые литературные агностики или, проще говоря, люди, не (по)читающие книг, делают для неё исключение.

Иногда её называют поэтом для непоэтических натур.

В чём секрет феномена Эмили Дикинсон? Я — не знаю. Но ведь даже она сама не знала, как объяснить кроту музыку жаворонка.

* * *

Норфолк, декабрь 2004 г.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.