IV

IV

Старый друг семьи Давида, которого Луи почитал за родственника и любил больше родных дядей, — Мишель Жан Седен — устроил юноше квартирку в Лувре. Молодому живописцу получить помещение во дворце было бы невозможно без помощи влиятельного покровителя; Луи радовался безмерно, ему наскучило жить то у Бюрона, то у Демезона. А здесь полная независимость, рядом живет милый Седен, умнейший человек и верный друг, вокруг мастерские художников — лучшего и желать нельзя!

Удивительным человеком был Седен: он начал с работы каменщиком у Бюрона, таскал и обтесывал тяжелые глыбы, потом учился, читал запоем, начал сочинять. Писал стихи, пьесы, либретто для опер, стал литератором. Последняя его пьеса «Философ, сам того не зная» восхитила Дидро, знаменитый автор «Энциклопедии» гонялся за Седеном по всему Парижу, чтобы его поздравить. Теперь Седен — известнейший писатель и к тому же непременный секретарь Королевской академии архитектуры. Сколько он знал! И как умел рассказывать! Давиду, знавшему не слишком много, разговор с Седеном заменял коллеж; да и в каком коллеже можно было услышать такой остроумный и увлекательный рассказ о жизни? Образованный широко и отнюдь не схоластически, Седен учил юношу трезво и прозорливо смотреть на мир, видеть значение и смысл происходящего. Слушая своего наставника, Луи начинал догадываться, что жизнь устроена далеко не совершенно, что несправедливость и невежество мешают людям быть счастливыми. Седен показывал Давиду огромные тома «Энциклопедии», читал ему статьи, рассказывающие о природе и началах философии. Все это помогало молодому художнику не мерять жизнь только собственными заботами.

Особенно поддерживал Седен Давида в печальные месяцы, наступившие вслед за конкурсом, который Луи упорно продолжал считать провалом. Седен водил Давида по театрам, беседовал с ним об искусстве, о книгах, о музыке. Обида проходила, но Римская премия по-прежнему терзала воображение Давида.

В конце лета 1772 года начинался новый конкурс на Римскую премию. Давид решил принять в нем участие.

В день, когда объявляли тему конкурсных эскизов, он был полон розовых надежд и счастливой уверенности в своих силах. Он твердо решил победить.

«Дети Ниобы, пронзаемые стрелами Дианы и Аполлона». Тема ему понравилась. Сразу вспомнилась рассказанная Овидием страшная история гибели четырнадцати детей гордой Ниобы. Его товарищи еще сидели в раздумье, устремив глаза в пространство, а Давид уже принялся за работу. Композиция появилась на бумаге с неожиданной легкостью.

— Превосходно, — сказал Вьен, взглянув на оконченный рисунок. — Если картина будет так же хороша, как эскиз, можете заказывать место в римском дилижансе, — пошутил он.

Дома Давид разыскал запыленный том овидиевских «Метаморфоз», не раскрывавшийся со времен коллежа. Он не совсем забыл латынь, целые строчки читал без словаря. Вот и история Ниобы; тут пришлось извлечь латинский лексикон и всерьез взяться за перевод. Подумать только, все в эскизе соответствовало звучным строкам Овидия. Добрый знак!

Давид с шумом захлопнул пухлый лексикон и торжественно продекламировал:

О, как Ниоба теперь отличалась от прежней Ниобы,

Что от латониных жертв недавно народ отвращала

Или по городу шла, по улице главной, надменна

Всем на зависть своим! А теперь ее враг пожалел бы.

Печальные строки звучали праздничной одой. Еще бы: трагедия Ниобы принесет ему славу!

Он начал работать с легким сердцем, стараясь возможно больше приблизиться к Овидию; в «Метаморфозах» была чарующая стройность повествования, действие разворачивалось с такой логической наглядностью, что Давид все время чувствовал — ему недостает классической ясности. Ничто более не омрачало настроения художника; работа близилась к концу. Луи рассчитал, что успеет спокойно кончить ее в срок. Он писал и переписывал, но однажды заметил, что живопись слегка потемнела; через несколько дней с полной очевидностью убедился: краски сильно потускнели. Вьен не раз предостерегал от работы по непросохшему красочному слою. Пренебрежение этим простейшим законом дало себя знать. Но, впрочем, рисунок и компоновка удовлетворили Давида. Товарищи и профессора его хвалили. Картину покрыли лаком, оправили в красивую раму и выставили для публичного обозрения. Даже соперники не сомневались в победе Луи.

В день, когда члены жюри снова собрались перед работами конкурентов, к Давиду, нервно расхаживавшему по коридору, подошел его товарищ Жонбер. Он рассказал, что все, кажется, решено: присуждаются сразу две первые премии — Давиду и ему, Жонберу.

В исключительных случаях дозволялось присуждение двух Больших Римских премий. Вьен подтвердил: да, дело обстоит именно так — осталось ждать только окончательного голосования, а это формальность.

Через два часа были оглашены имена двух победителей: Жонбер и Лемонье.

Это было настолько неожиданно и странно, настолько нелепо, что Луи подумал: «Секретарь перепутал фамилии…» Сознание отказывалось воспринимать столь явную и чудовищную несправедливость. Разговоры и сочувственные взгляды товарищей убедили его в реальности происходящего.

Давид повернулся и пошел прочь. К горлу подступали мальчишеские слезы, в голове крутилась одна мысль: «Все кончено». Вспомнилась строчка из «Метаморфоз»: «О, как Ниоба теперь отличалась от прежней Ниобы… А теперь ее враг пожалел бы…» Думал ли он, что слова Овидия будут так приложимы к нему? Это была последняя вспышка иронии в душе Жака Луи Давида. Он погрузился в беспросветное, отчаяние. Откуда можно ждать справедливости? Больше он не даст им возможности унижать его. Над ним достаточно посмеялись всякие бездарности вроде надутого аристократишки Сюве или совершенно незначительного Лемонье. Давид твердо решил не выдавать своих мыслей: придет час, когда они все узнают. Но будет поздно!

Он зашел к Седену и довольно спокойно рассказал о своей неудаче. У Седена сидел Бюрон.

— Слушай, мальчик, — сказал он своим скрипучим голосом, — ты, наверное, чертовски огорчен. Сегодня вечером я еду в наш деревенский домик. Поедем со мной. К ужину есть паштет из гусиной печенки и отличный байонский окорок, а в погребе найдется бургундское времен регентства. Ты разгонишь свою печаль, как подобает мужчине!

— Спасибо, дядя, — ответил Луи, как ему показалось, совершенно бесстрастно. — Я поужинаю дома. Если разрешите, я приеду к вам в другой раз.

Войдя в свою комнату, он запер дверь двумя поворотами ключа. Стащил парик, бросил его на камин. Как был в парадном кафтане, вытянулся на кровати, закрыл глаза. На что надеяться? Лучше сразу положить конец страданиям. Он так и будет лежать один, никто не узнает о его страшном замысле, ничье сердце не сожмется от жалости! С этой минуты он не станет ничего есть и тихо угаснет от голода и горя.

Есть Луи не хотелось, решение показалось легковыполнимым, он заснул.

Утром Давид не стал завтракать. Чтобы не вызывать подозрений, заглянул к Седену, поговорил с ним о каких-то пустяках. К вечеру снова уединился. За весь день ничего не ел.

Потом он перестал выходить, лежал на кровати полуодетый. В голове вяло шевелились приятные, грустные мысли. Скоро конец. Тогда задумаются о том, каким живописцем мог стать Давид: Глаза медленно блуждали по комнате: кипы рисунков — сколько труда пропало зря, скрипка — он так и не выучил эту очаровательную сонату Леклера… Под ложечкой посасывало, есть хотелось мучительно.

Второй день голодовки шел к концу.

На третий день Луи проснулся совершенно разбитый. Рот пересох, голова кружилась. Он не поднимался с постели. Стены комнаты лениво плыли перед глазами, кровать качалась. Мыслями Давида владела байонская ветчина; как опрометчиво он от нее отказался! Потом воображение нарисовало ему жареного зайца. Еще через час он стал думать о предметах более примитивных, например о рогаликах, которым^ торговал неопрятный разносчик у Нового моста. Нелегко умирать!

К полудню ему стало по-настоящему худо. В мозгу звенело, есть уже не хотелось. Иногда сознание прояснялось, он начинал себя жалеть и думать о своей жизни, такой короткой и такой несчастливой. Наконец им овладело спокойное оцепенение. Наверное, приближается его последний час. В дверь сильно стучали.

— Луи, ты сошел с ума, почему ты не отвечаешь?

Это был голос Седена.

— Мне сказали — ты уже два дня не выходишь. Что ты задумал?

В ответ Луи жалобно вздохнул. Его опять мучил голод. Но он стойко молчал. Седен постучал еще раз, пробормотал что-то под нос и ушел.

Прошло примерно три четверти часа, и в дверь снова постучали. Луи услышал голос Седена:

— Слушай ты, юный безумец! Я привел с собою моего друга м-сье Дуайена (это был живописец, один из членов жюри), и если ты решил уморить себя до смерти, то по крайней мере узнай сначала, что думают о тебе умные люди. Будет что вспоминать на том свете!

— Мой милый Давид, — Дуайен, видимо, был действительно взволнован, в голосе его звучало неподдельное сочувствие, — что с вами? Седен рассказал мне о вашем намерении, в нем нет никакого смысла, мой друг. Когда напишешь такую картину, следует почитать себя счастливей тех, кто одержал над вами верх. Они охотно поменялись бы с вами.

Давид очень проголодался: ему было плохо, тоскливо и страшно. Услышав слова Дуайена, он безумно захотел выйти из этой ужасной комнаты. Ну, конечно же, он сумасшедший! Надо немедленно встать… Давид сполз с кровати и сел на пол. Идти он не мог. И тогда он пополз на четвереньках, задыхаясь и шмыгая носом, думая только о том, как бы не потерять сознания.

Когда дверь открылась, Седен и Дуайен увидели сидящего на полу живописца Давида, истерзанного и бледного. Его усадили на стул. И два знаменитых господина — что делает простая человеческая жалость с сердцами академиков! — стали приводить его в пристойный вид. Седен натягивал Давиду чулки, Дуайен придерживал его за плечи. Потом его отвели в комнату Седена и накормили ужином. Там не было ни байонской ветчины, ни рогаликов с Нового моста, но Давиду было все равно. И никогда в жизни, даже вкушая самые утонченные яства в императорском дворце, Луи не ел с таким аппетитом.