1
1
Врачи предписывали Алексею Максимовичу возвращаться на зиму в Сорренто. Он делает это несколько лет подряд, потом решительно отказывается.
Он не может жить вдали от Родины, где кипят большие дела, где строительство социализма каждый день дает новые итоги, где его непосредственное участие в делах вызывает множество запросов, корреспонденции и встреч.
Весной 1933 года он приезжает морем через Константинополь и Одессу и живет уже безвыездно в Советском Союзе.
Ему находят на южном берегу Крыма, около Фороса (Тессели), подходящее место по зимнему климату. Он поселяется там и пишет, среди прочих дел и встреч, «Самгина», стремясь возможно скорее окончить его.
В «Жизни Клима Самгина» Горький поднял огромные пласты нового материала, нашел для себя новые формы повествования, и эта эпопея остается изумительным памятником его неувядающих сил.
В ней дан крепкий узел исторических событий, показаны судьбы людей на протяжении многих лет их жизни.
Обширное количество персонажей проходит перед читателем, — капиталисты всех калибров, интеллигенты всех толков, крестьяне, рабочие, люди «всех состояний».
Еще к лету 1926 года у Горького сложился перспективный план романа в три тома.
Работа над последним томом (с осени 1928 года) протекала несколько медленнее, чем над двумя перовыми томами: по приезде в 1928 году в Советский Союз Алексей Максимович принял на себя очень большую организационную и редакторскую работу в области советской культуры; в это же время начался новый период ею литературной деятельности, выросла до громадных размеров его публицистика, не говоря уже о художественной работе в области очерков и рассказов, а также в области драматургии.
В 1931 году Алексей Максимович решает опубликовать следующую часть «Жизни Клима Самгина», не дожидаясь окончания всей повести. В этой части, получившей название третьего тома, развернута широкая картина Московского восстания в декабре 1905 года и последующие события.
Посылая эту книгу Ромену Роллану, Алексей Максимович в письме к нему называет ее первой частью третьего тома, сообщая, что остается еще листов десять.
А 21 декабря 1932 года Алексей Максимович писал автору этих строк:
«Над «Самгиным» — работаю. Между нами — это очень трудное дело, давит материал. Гейзеры материала!»62.
Таким образом, десять листов выросли до размеров большой рукописи, которая в посмертном издании составила четвертый том повести.
Рукопись обрывается на картинах Февральской революции, обрывается, можно сказать, на полуслове, — смерть помешала докончить Горькому его произведение, которым он творчески жил более десяти лет.
Последний том остался в черновом виде, неоконченный и частью недоработанный, со встречающимися повторениями отдельных сцен в разных вариантах. Но изучение рукописи позволило в большинстве случаев точно прочесть и связать текст, а также определить места многочисленных вставок на отдельных листах.
Поток событий, смена персонажей, эволюция характеров и конечные судьбы людей — все это очерчено в полную силу горьковского мастерства.
В одном из писем последнего периода Алексей Максимович сообщает, что, вспоминая о прошлом, о датах и хронологии, он замечает, что его «перегруженная память» начинает «пошаливать».
Но «зрительная память, — пишет он, — на фигуры, лица, на пейзаж», все так же сильна. «И она позволяет мне корректировать ошибки памяти разума»63.
Исторический романист создает свои вещи на основе изучения материала и на основе творческого воображения. Эпопея Горького создана силой воображения и памяти.
И какой огромный творческий труд, какое феноменальное напряжение памяти нужно было для создания этого произведения, воплотившего в живых образах сотни людей, — образах, социально значительных, исторически точных и данных с такой силой выразительности, что каждый из этих людей не забывается.
Но вместе с тем повесть Горького не может считаться чем-то вроде «исторической хроники», бесстрастного рассказа о прошлом.
Последний творческий труд Горького — в то же время последний боевой вклад в его борьбу за счастье великого народа, против гнетущих сил и пережитков прошлого.
Чем так значительно изображение центрального персонажа повести — Клима Самгина?
Тем, что этот герой, самым тесным образом связанный с условиями социальной среды и исторического времени, биография которого так мастерски вплетена автором в биографию эпохи, этот персонаж перерастает отведенные ему рамки и по силе художественного обобщения становится в ряду типов мировой литературы.
«О мещанстве мы писали и пишем много, — говорил Алексей Максимович на съезде советских писателей, — но воплощения мещанства в одном лице, в одном образе — не дано. А его необходимо изобразить именно в одном лице и так крупно, как сделаны типы Фауста, Гамлета и др.» (27, 327).
Историческая точность изображения Самгина подтверждается рядом документов, начиная со времени его молодости.
В молодых годах Алексей Максимович наблюдал молодого мещанина, прикрывавшегося различными философскими теориями.
Лучшие люди того времени с тревогой обращали внимание на этих представителей буржуазного благополучия, называя их «восьмидесятниками».
Вот, например, лидер демократической интеллигенции второй половины 1880-х годов, Н. В. Шелгунов, в одной из статей дает такую характеристику современной ему буржуазной молодежи:
«Восьмидесятники — люди практические в обыденном смысле этого слова. Они слишком холодны и рассудочны, чтобы чем-нибудь увлекаться, и слишком любят себя и свое тело, чтобы в каком бы то ни было случае забыть о себе»64.
Это довольно точная характеристика людей типа Самгина. И нужно признать, что Горький создал этот образ, выхватив его из самых недр исторической обстановки, в то же время обобщая его до высоты мирового типа.
В 900-х годах, в период нарастания первой революции, «люди этого типа», любя больше всего «себя и свое тело», усиленно маскировались под ее сторонников, но больше всего и всеми силами жаждали приближения отлива, который дал бы им, наконец, устойчивое и спокойное место на интеллектуальных верхах буржуазного общества.
Несомненно, что Горький издавна и пристально всматривался в этих людей, замаскированных мещан, изображая их в «Мещанах», «Дачниках». Это были своего рода «спутники» его. Недаром в своей эпопее изображает он Самгина в день 9 января 1905 года, передающего ему, Горькому, бумаги.
«Вошел высокий, скуластый человек, с рыжеватыми усами, в странном пиджаке без пуговиц, застегнутом на левом боку крючками; на ногах — высокие сапоги; несмотря на длинные, прямые волосы, человек этот казался переодетым солдатом. Протирая пальцами глаза, он пошел к двери налево, Самгин сунул ему бумаги Туробоева, он мельком, воспаленными глазами взглянул в лицо Самгина, на бумаги и молча скрылся вместе с Морозовым за дверями» (20, 542).
Имея в виду Самгина, Алексей Максимович писал:
«У меня после 1905–1906 гг. сложилось весьма отрицательное отношение к людям этого типа. Было недоверие к нему и раньше, «от юности моея»65.
Как раз к этому времени — после первой революции пятого-шестого года — и относится замысел Горького: обобщить этот тип людей в одном образе.
Махровым цветом расцвели Самгины в эпоху реакции.
Мистика, эстетство, эротика заполонили литературу, являясь различными проявлениями страха перед повторением революции. В то же время вожди буржуазной интеллигенции призывали к преданности самодержавию, охраняющему ее, как они говорили в сборнике «Вехи», штыками от «ярости народной».
«…Десятилетие 1907–1917 вполне заслуживает имени самого позорного и бесстыдного десятилетия в истории русской интеллигенции», — говорил Горь-. кий на съезде советских писателей (27, 316). Изображению этого мутного времени посвящена значительная часть четвертого тома повести.
И нужно сказать, что это — одно из наиболее блестящих проявлений горьковской сатиры. Замечательно показано и нарастание в этой среде тревоги перед новым подъемом демократических масс. Время от времени сюда доносятся отзвуки работы боевых работников пролетариата во главе с крепкой, веселой, обаятельной фигурой большевика Кутузова.
Познавательное значение последней, четвертой части, так же как и первых частей романа, огромно. Но эта последняя часть отличается еще большей высотой художественного мастерства, большей сжатостью стиля, большей плотностью материала и какой-то великолепной, еще небывалой мощностью повествования.
Вся она дана в такой органической взаимосвязи, что почти невозможно демонстрировать ее цитатами. Можно только назвать сцены, которые станут в ряду вершин русской прозы. Самоубийство Лютова, Безбедов в тюрьме на допросе перед Тагильским и Самгиным, убийство Тагильского, Самгин в гостях у кулаков, — такой сатиры, как в последней сцене, не было у нас со времен Щедрина. Великолепна фигура Дронова, Санчо Панса Самгина, мещанина-демократа, ставшего во время войны спекулянтом; на его долю приходится, как он выразился, «первая пощечина революции».
В этой сумятице мнений, в этом потоке событий, мелких и трагических, значительных и смешных, проходит скрытый, немногоречивый, осторожный соглядатай великих событий — Клим Самгин.
«Время шло с поразительной быстротой. Обнаруживая свою невещественность, оно бесследно исчезало в потоках горячих речей, в дыме слов, не оставляя по себе ни пепла, ни золы. Клим Иванович Самгин много слышал и пребывал самим собою, как бы взвешенный в воздухе, над широким течением событий. Факты проходили перед ним и сквозь него, задевали, оскорбляли, иногда — устрашали. Но — все проходило, а он непоколебимо оставался зрителем жизни. Он замечал, что чувство уважения к своей стойкости, сознание независимости все более крепнет в нем. Он не мог бы назвать себя человеком равнодушным, ибо все, что непосредственно касалось его личности, очень волновало его» (22, 438–439).
Кто же такой Клим Самгин? Это — мещанин под маской «аристократа духа». Этот мещанин, живущий в эпоху нарастания пролетарской революции, устрашенный грохотом истории, предан всем своим существом старому миру.
Это — самодовольный умник, претендующий на право духовного господства над массами. Это воплощение уклончивости, лжи и лицемерия, это — трус, избегающий всякого прямого столкновения с противником и больше всего жаждущий материального довольства, личного покоя и душевного бездействия.
В погоне за этим идеалом личного быта он откупается от жизни двойною игрой — здесь рождается профессиональное предательство.
С большим мастерством показано в романе, как к «честному» Самгину отовсюду как бы самопроизвольно тянутся липкие нити откровенной продажности.
Самгин гордится своей «независимостью» и «стойкостью», позволяющей ему обороняться «от насилий действительности», как он говорит. Но на самом деле он обороняется от растущего сознания масс: ему сродни мир собственников, обещающий уютный и теплый быт. Капитализму Самгин — верный слуга.
Когда капиталист Бердников предлагает ему совершить мошенническую проделку, «независимый» Самгин кричит: «Вы с ума сошли!» Бердников, прижав его к стене, нагло заявляет: «А ты — умен! На кой чорт нужен твой ум? Какую твоим умом дыру заткнуть можно?»
Самгину действительно только затыкать своим умом дыры капитализма. Под маской высокого интеллекта здесь прямая агентура буржуазии в эпоху решающей и смертельной для нее схватки с пролетарской революцией.
Горький ставит Самгина все время как бы в поединок с революцией. События 1905 года показаны через восприятие Самгина, но от этого они не теряли своей значительности, а, наоборот, кипели еще ярче.
«Казалось, что движение событий с каждым днем усиливается и все они куда-то стремительно летят, оставляя в памяти только свистящие и как бы светящиеся соединения слов, только фразы, краткие, как заголовки газетных статей. Газеты кричали оглушительно, дерзко свистели сатирические журналы, кричали продавцы их, кричал обыватель — и каждый день озаглавливал себя: «Восстание матросов!» — восклицал один, а следующий торжественно объявлял: «Борьба за восьмичасовой рабочий день». Раньше чем Самгин успевал объединить и осмыслить эти два факта, он уже слышал: «Петербургским Советом рабочих депутатов борьба за восьмичасовой день прекращена, объявлена забастовка протеста против казни кронштадтских матросов, восстал Черноморский флот». И ежедневно кто-нибудь с чувством ужаса или удовольствия кричал о разгромах крестьянством помещичьих хозяйств. Ночами перед Самгиным развертывалась картина зимней, пуховой земли, сплошь раскрашенной по белому огромными кострами пожаров; огненные вихри вырывались точно из глубины земной, и всюду, по ослепительно белым полям, от вулкана к вулкану двигались, яростно шумя, потоки черной лавы — толпы восставших крестьян» (21, 34–35).
Когда Москва ощетинилась баррикадами, дом, где жил Самгин, оказался между двумя баррикадами. Стычка с солдатами, быт защитников баррикады, убийство агента охранного отделения и страх Самгина перед революцией — все это изумительно описано Горьким.
Когда прибыла из Петербурга царская гвардия, Семеновский полк с тяжелыми орудиями, защитники ушли на Пресню, отстаивать революцию.
Самгин вздохнул с облегчением, но с тревогой подумал: «Косвенное… и невольное мое участие в этом безумии будет истолковано как прямое» (21, 83).
Через несколько дней он смотрел в окно на пожарных, разрушавших баррикаду.
«Самгин видел, как отскакивали куски льда, обнажая остов баррикады, как двое пожарных, отломив спинку дивана, начали вырывать из нее мочальную набивку, бросая комки ее третьему, а он, стоя на коленях, зажигал спички о рукав куртки; спички гасли, но вот одна из них расцвела, пожарный сунул ее в мочало, и быстро, кудряво побежали во все стороны хитренькие огоньки, исчезли и вдруг собрались в красный султан; тогда один пожарный поднял над огнем бочку, вытряхнул из нее солому, щепки; густо заклубился серый дым, — пожарный поставил в него бочку, дым стал еще более густ, и затем из бочки взметнулось густо-красное пламя…
— Красиво, — тихо отметил Самгин…
Он чувствовал себя растроганным, он, как будто, жалел баррикаду и, в то же время, был благодарен кому-то за что-то» (21, 92–93).
Так «эстетически» переживал Самгин конец восстания в Москве. Он даже нашел, что пожарные похожи на римских легионеров.
Из боязни, что его сочтут строителем баррикад, Самгин уезжает из Москвы.
Вернувшись через два года в дом, где он жил, Самгин внезапно встречает дворника Николая, защитника баррикады, уехавшего в деревню после восстания.
«— Снова в городе? — спросил Самгин.
— Да вот — вернулся. В деревне, Клим Иваныч, тяжело стало жить, да и боязно.
— Почему же?
— Начальство очень обозлилось за пятый год. Тревожит мужиков. Брата двоюродного моего в каторгу на четыре года послали, а шабра — умнейший, спокойный мужик был, — так его и вовсе повесили. С баб и то взыскивают, за старое-то, да! Разыгралось начальство прямо… до бесстыдства!» (22, 229).
Самгин думал: «Или шпион, или считает меня… своим человеком», — и оба случая были для него опасны. Он снова уезжает из Москвы, но память о Московском восстании преследует его.
В 1914 году он, приехав в Новгородскую губернию по юридическим делам с кулаками Денисовым и Фроленковым, наткнулся на мужичонку Максима Ловцова, который смело предъявляет свои требования от имени общества крестьян.
«— Все пятый год нагрешил… Москва насорила, — хмуро вставил Денисов.
— Верно! — согласился Фроленков. — Много виновата Москва пред нами, пред Россией… ей-богу, право!.. н-да, Москва. В шестом году прибыл сюда слободской здешний мужик Постников Сергей, три года жил в Москве в дворниках, а до того, — тихой был работник, мягкой… И такие начал он тут дела развертывать, что схватили его, увезли в Новгород да там и повесили. Поспешно было сделано: в час дня осудили, а наутро — казнь» (22, 387–388).
И в последующее время Самгин не может отделаться от этих воспоминаний. «Невольные знакомцы», защитники баррикады, дают о себе знать.
Самгин встречает «товарища Якова» на фронте, где-то работает Поярков, приезжающий к Дронову за деньгами, ученика медника встречает среди обучающихся солдат, Дунаев, приятель Дронова, работает метранпажем, Лаврушку, ставшего пролетарским поэтом, встречает среди посетителей квартиры Леонида Андреева.
И все годы, до 1917, Самгин чувствовал за собой движение московских событий.
Большевистские газеты возмущали Самгина «иронией, насмешкой, грубостью языка, прямолинейностью мысли». Но досадно было, что «их материал освещался социальной философией, которую он не в силах был оспорить».
Самгин лихорадочно рвется к тому, чтобы создать себе влиятельное положение в буржуазном обществе, но у него не хватило дарования и энергии ни для того, чтобы стать писателем, ни для того, чтобы стать лидером политической партии или министром Временного правительства. Он, как можно догадываться по черновым наброскам, был после Февральской революции послан на фронт уговаривать солдат и во время стихийного отступления раздавлен артиллерийской повозкой.
В самом конце романа, в Таврическом дворце, в первый день Февральской революции среди гвалта, гомона, толкотни и беспорядка сидел на полу солдат и починял пулемет.
Он не обращал ни на что внимания, а усердно возился с пулеметом, держа его между ног.
Как предвестие боев за Октябрьскую социалистическую революцию здесь в третий раз дан солдат. Он сосредоточен в себе, занятый пулеметом.
Апофеоз романа, как можно судить по черновым записям, был в сценах приезда Ленина в Петроград.
Сохранились отдельные записи этой сцены: Самгин, придя на площадь у Финляндского вокзала посмотреть на приезд Ленина, стоял в толпе рабочих.
А там, вокруг броневика, тесная, как единое тело…
— Да здравствует социалистическая революция! Негромко, но так, что слышно было на всей площади.
Покачнулись.
— Ага? Слышал?
— Товарищ Ленин, мы готовы. Мы понимаем, товарищ, — верно?
— Ильич! — Просто, — подошел и говорит: — Здорово, Ильич! А?
Он как-то врос в толпу, исчез, растаял в ней, но толпа стала еще более грозной и как бы выросла.
Все, что он говорил, было очень просто и убедительно — тем более не хотелось соглашаться с ним.
Ощущение: Ленин — личный враг.
Было странно и очень досадно вспомнить, что имя этого человека гремит, что к словам его прислушиваются тысячи людей (22, 550–551).
Роман был не кончен. Огромная работа Горького, которую он взял на себя с 1928 года, отодвинула «Клима Самгина», и только иногда, говоря о своей загруженности, он вспоминал, как в письме к С. П. Подъячеву: «У меня не кончен «Самгин».
Здоровье его между тем становилось все хуже: иногда ему приготовляли до трехсот кислородных подушек в день. Тогда он упорно взялся за роман. Осенью 1935 года он писал автору этих строк: «Пишу «Самгина». Думаю зимой кончить». И в следующем письме: «Пишу как бешеный».
22 марта 1936 года он, словно предчувствуя свою гибель, пишет Ромену Роллану:
«Много работаю, ничего не успеваю сделать, дьявольски устаю, и — к довершению всех приятностей бытия — сегодня у меня обильное кровохарканье. Это, разумеется, не опасно, однако — как всегда — очень противно, и особенно потому противно, что окружающие делают испуганные глаза, а некоторые даже утешают: не бойся! А я боюсь только одного: остановится сердце раньше, чем я успею кончить роман» (30, 435).
Так и случилось: роман не был кончен.
18 июня 1936 года Горького не стало.