24. С возвращеньицем!

24. С возвращеньицем!

После воссоздания независимой центральной Республики Австрия, согласно договору, часть наших войск покидала Вену. В одном из эшелонов отправляли и меня. Перед отправкой на вокзал во дворе особняка, где размещалось руководство СМЕРШа, я увидел группу людей в штатском. На одном из них сразу признал свой серый костюм и желтые ботинки, а на другом мой светлый летний плащ и шляпу. Видимо, офицеры СМЕРШа вживались в новые роли в качестве «гражданских лиц». Они оставались в независимой Австрийской Республике... Но почему-то в чужой одежде... Мне же предстояло катить на Родину налегке, в казенном телячьем вагоне, разделенном на три примерно равные части легкими перегородками из колючей проволоки; два загона скотских для людей, посредине пространство для двоих конвоиров. Оба загона уже были переполнены. Люди размещались полулежа, по принципу спортивной фигуры «ромашка» — ногами к центру загона, спинами упираясь в стенки. Количество людей значительно превышало отведенную площадь. Это особенно ощущалось в центре, где ногам не хватало места — из обутых ступней образовалась целая пирамида. Тому, чьи ноги были внизу, не то чтобы выбраться, даже переменить позу было невозможно. А путь предстоял долгий. В полу вагона имелось квадратное отверстие размером примерно 10 х 10 сантиметров... уж извините, для оправления естественных надобностей. Я понимаю — читать трудно!.. Но оправляться в такую форточку еще труднее, особенно на полном ходу поезда!! А вот пробраться к этому опрокинутому оконцу было практически невозможно.

Моими ближайшими соседями оказались кубанские казаки Александр и Алексей. Первый был денщиком генерала Шкуро, второй — состоял в личной охране премьер-министра Италии Бономи. Немного поодаль дремал их земляк, родной брат атамана казачьей колонии в Италии — Даманов, было несколько советских офицеров, побывавших в немецком плену. Здесь же был и офицер штаба подразделения власовской армии, дислоцированной на западе Германии. В противоположной стороне загона находились иностранцы, в том числе один швейцарский коммерсант. Кто были остальные, не знаю. Разговоры в загонах, особенно на нерусском языке, пресекались конвоирами довольно резко. Да и не до разговоров было. Невыносимая духота (август месяц), постоянная жажда. Воду давали два раза в день, по ведру на загон. Кружек не было, пили из ведра. Вскоре началась повальная дизентерия. Оправлялись уже под себя. И, конечно, тучи мух. Они облепляли лицо... Я вспомнил, как это было под Харьковом, возле раненых. Здесь их было еще больше, и они, как зараза, висели в воздухе и нажужживали смерть... Первым умер швейцарский коммерсант. Потом еще несколько человек. Через неделю стало чуть посвободнее. Эшелон часто останавливался на полустанках. Умерших выносили на плащ-палатках и тут же закапывали в общей яме. Когда конвойные, разморенные духотой, дремали, мы негромко разговаривали между собой. Сашка, денщик Шкуро, рассказывал:

— Немцы назначили Шкуро инспектором казачьих войск. Но побаивались, что он повернет казаков против них самих. Они, как могли, препятствовали его общению с войском. Привозили только на парадные смотры, чтоб он произнес заранее написанную речь. Всегда старались сначала накачать его вином. А генерал, что? Он, генерал, и не противился. Сколько мы с ним вина выпили, и не измерить.

Алексей рассказывал, что охрана итальянского премьера Бономи в основном состояла из наших казаков. Видно, не очень-то доверял своим карабинерам. Даманов рассказывал: «Всю нашу казачью колонию англичане целехонько передали смершевцам, и когда нас под строгим конвоем вели по мосту, люди вырывались и прыгали вниз, а их влет расстреливали из автоматов. Вот это была стрельба — союзнический тир!».

Власовский офицер, оборонявший атлантический вал во время высадки союзников, подтвердил, что на их участке действительно был высажен ложный десант и что по «парашютистам» и грузовым планерам открыли ураганный огонь, а потом оказалось, что это была бутафория — отвлечение от главного направления высадки союзных десантов.

В нашем вагоне каждый день кто-нибудь умирал от дизентерии. Умерли почти все иностранцы — с непривычки к таким скотским условиям. Наши оказались куда устойчивее даже к повальной дизентерии и всем другим заразам.

Но никто не знал, что ждет каждого из нас впереди, что уготовила нам любвеобильная Родина? Когда пересекли границу, сразу ощутили, что движемся по нашей территории. Сравнительно плавный ход вагона сменился тряской и болтанкой — путь пошел шаткий и толчками. Вот так мы и прибыли в Одессу.

Стали вызывать по фамилиям. По одному. Из нашего вагона вызвали только меня. За недели в пути мы разучились ходить. Старшина, который вызывал нас по списку, помог мне выбраться из вагона. Нас, человек двенадцать, собрали на привокзальной площади. Никто нас не охранял. Старшина объявил:

— Товарищи! (Для начала и это уже было неплохо.) Вы ни в чем не виновны. Извините, что пришлось вам помучиться в дороге. (Извинились перед живыми — покойники были непритязательны, а их была одна треть.) Скоро пойдете по домам, а пока вы зачислены в трудбатальон. (Час от часу не легче!..) Стране нужен уголь. Поработаем на восстановлении шахт Донбасса!

Такая вот радость ожидала нас на пороге дома. Вот так просто, открыто и без затей, перед оставшимися в живых извинились и сообщили им о новых неотложных нуждах Матери-Родины. Так состоялась моя первая реабилитация.

Батальон, куда мы прибыли, размещался в бараках недалеко от шахтерского города Макеевки, среди насыпных сопок-терриконов. Меня закрепили за шахтой Пролетарская-Крутая. Многие шахты были полностью выведены из строя: штреки заполнены водой, деревянная крепь прогнила и жалобно стонала, кровля во многих местах обрушилась или еле держалась. Образовались завалы. Вентиляция работала с перебоями либо полностью отсутствовала. В некоторых выработках гасли шахтерские лампы от избытка углекислого газа, в других, наоборот, пламя в лампе резко подскакивало вверх, сигнализируя о взрывоопасном скоплении шахтного газа — метана.

Работа под землей на глубине нескольких сотен метров была особо тяжела и рискованна. В шахту шли, как в разведку на фронте. Опасность подстерегала на каждом шагу.

Мне, как и моим товарищам, пришлось осваивать горняцкие специальности: забойщик, крепильщик, бурильщик, навалоотбойщик. Пришлось знакомиться также и с работой скрепериста и даже маркшейдера. Работали без выходных по десять—двенадцать часов в сутки при очень скудном питании. Жили в бараках, кишащих клопами. Такое огромное количество этих паразитов трудно даже представить. Они были здесь полными хозяевами, а мы временными, бесправными поселенцами, предназначенными к их пропитанию и утехам. Клопов не смущал даже яркий электрический свет. С наступлением ночи выбеленные известью потолки становились коричневыми от их готовых к сражению полчищ... Заснуть удавалось только через ночь: одну ночь вконец изматывался в борьбе, а другую — уже проваливался в сон, как в бессознание. Не каждый из нас мог выдержать изнурительный рабочий день после бессонной ночи. Конца этой пытке не было, — это был наш «второй фронт!» .

Только к концу лета удалось достать серу. Ее насыпали на лист жести посреди барака и подожгли. Она медленно тлела, обволакивая помещение желтым дымом с отвратительным кисловатым запахом. Потом мы подметали пол, усыпанный трупиками зловредных насекомых. Запах серы долю не выветривался, но зато спать теперь можно было каждую ночь. Мы постепенно начали возвращаться к жизни, к мысли и воспарению духа. В сравнении с пережитым в годы войны, наше теперешнее положение, несмотря на тяготы и лишения, уже было более или менее сносным.

Пройдя через все испытания, я радовался тому, что вернулся, руки целы, ноги целы, вижу и слышу — дышу. Вроде бы начиналась другая жизнь, не менее трудная, но в моей стране, о которой я все это время помнил, и верил, что вернусь сюда. Теперь все мы, весь батальон, с нетерпением ждали, обещанного возвращения домой.

Переписка с домом шла регулярно. Мать и отец пережили войну. Отец по состоянию здоровья не был призван в армию. Работал на московском заводе в оборонной промышленности, а мама — в военном госпитале.

Многие из моих родственников и сверстников погибли. Под Смоленском в начале войны без вести пропала двоюродная сестра Надя. Она тогда добровольно ушла на фронт. Сгорел в танке в середине войны мой друг детства Юра Черных. В боях в Прибалтике погиб Миша Сергунов, товарищ школьных лет. Из одноклассников почти никто не вернулся. И только позже, спустя несколько лет после войны, вернулся из сибирских лагерей товарищ детства Петр Туев. На фронте он был летчиком. Его самолет подбили, и он не дотянул до своих. Попал в плен, а потом был осужден за то, что остался жив.

Дома с нетерпением ждали моего возвращения. От штабного писаря я узнал о готовящихся списках на демобилизацию. В них была и моя фамилия. Я поддерживал приятельские отношения с писарем, и он под большим секретом сообщил мне, что начальник спецчасти за взятки заменяет в этом списке одни фамилии на другие. Я дал телеграмму домой, что решается вопрос о демобилизации. Из Москвы прилетел отец. Начальник спецчасти подтвердил, что я в списке на демобилизацию и в ближайшие дни буду дома.

Прошло три дня ожиданий, и вот ночью стали вызывать по списку. Набралось сотни две, среди которых оказался и я. Думали, что едем домой. Нас привели на станцию, посадили снова в «телячьи» вагоны, но на этот раз без колючей проволоки, и, ничего не объясняя (тогда вообще не было принято объяснять), повезли неизвестно куда и неизвестно зачем. Только когда проехали не одну сотню километров, прошел слух, что едем в Кузбасс на строительство новых шахт и расширение существующих.

Нашего согласия, разумеется, никто не спрашивал. Мы еще считались военнослужащими, и обязаны были беспрекословно подчиняться. О том, что одновременно с закреплением за угольной промышленностью был подписан приказ о нашей демобилизации, мы не знали. Возвращение в Москву откладывалось на неопределенный срок. Поезд шел все дальше на Восток.

Наш вагон, лишенный каких бы то ни было амортизаторов (в отличие от пассажирских), нервно вздрагивал на стыках, и как бы издевательски приговаривал: «так и надо... так и надо...» Эта бесконечно повторяющаяся фраза растравляла душу укором. Конечно, так мне и надо! Отказался от серьезных предложений австрийских друзей! Кретин!.. Отказался от предложения Сашеньки Кронберг (махнуть с ней за океан). Не терпелось поскорее вернуться домой. Считал, что там меня встретят с распростертыми объятиями. А уж если будет очень плохо, сумею вернуться обратно. В крайнем случае — убегу. Мне же не привыкать... Теперь этот тряский вагон увозил меня все дальше от родного дома.

Наконец первая длительная остановка с баней и ночевкой. Но даже баня — обычно расслабляет и умиротворяет, — тут и она не смогла погасить раздражение и обиду людей, прошедших войну... Когда из барака, куда нас разместили на ночь, ушли сопровождающие, и мы остались одни, накопленное в пути раздражение стало выплескиваться наружу. Начались выяснения отношений. Очень скоро они перешли в зверское сведение счетов. Обнаружился стукач, с которым не успели расправиться еще в батальоне. Его выволокли на середину барака, окружили плотным кольцом. Посыпались обвинения и угрозы. Потом перешли к делу. Сильным ударом его сбили с ног. Он даже не попытался подняться — унижено каялся, подползал то к одному, то к другому, заискивал, приподнимал голову, молил о прощении, о пощаде. Это еще больше распалило мстителей — его стали бить ногами. Кто-то выломал кусок толстой половой доски. Удар ребром по голове прекратил его вопли. Но еще с десяток людей подходили и по очереди били этой доской уже неподвижное тело. Потом вытащили из-под нар еще одного стукача. Этот тоже во всем признался и просил прощения, но его постигла та же участь. Людей охватила неуемная злоба и ненависть, она требовала новых жертв, лишала разума. В круг, где уже лежали двое, втолкнули третьего. Это был батальонный экспедитор. В отличие от первых двоих, с этим я был немного знаком и знал его, как расторопного, ловкого парня, умевшего провернуть любое дело. Он имел деловые контакты в Макеевке и умел ладить с начальством. Не думаю, чтобы он был настоящим стукачом. Хоть и это не было полностью исключено. Скорее всего, здесь разгулялась обыкновенная неприязнь к нему и, может быть, зависть. Но ведь и попал он в нашу компанию неспроста — видимо, чем-то не угодил начальнику спецчасти.

Повел он себя на самосуде неожиданно вызывающе и даже атакующе. Он не стал унижаться и сразу заявил:

— Каяться мне перед нами не в чем!.. И не буду!

Наверное, это и спасло его — суд раскололся на несколько фракций, и они чуть было не поколотили друг друга... Потом появилось начальство. Начали вызывать по одному и допрашивать. Но тут... после такого урока — черта лысого! — все держались как на Шевардинском редуте! — ни один не дрогнул — уж больно раскочегарились мужики, да и стало яснее ясного: стукачам не будет пощады. Расследование прекратили.

Я не имел прямого отношения к этому судилищу, массовому психозу и углубленному уроку нравственности. В разговоре с моим соседом по вагону высказал свое неодобрение жестокости, с которой расправлялись правдолюбцы. На что тот ответил: — «Ничего, зато другим неповадно будет. И наглядно».

Может быть. Может быть, он был прав... Ведь надо было уметь создать такие условия, в которых порой более или менее нормальный человек становится гадом, доносчиком или изувером-мстителем. (Справедливости ради следует заметить, что после этой ночи мы стали чуть больше доверять один другому, чуть откровеннее разговаривать, меньше оглядываться по сторонам.)

Дальше ехали без происшествий. Миновали Урал — тяжелые горы, свидетели вечности... Начиналась Сибирь — без конца и без края.

По чьему-то приказу наш маршрут неожиданно изменился, и нас повезли в обратном направлении, а затем поезд повернул на север. Заснеженная равнина сменилась невысокими холмами, покрытыми редким лесом. Движение сильно замедлилось. Сутками поезд простаивал на полустанках.

Ночью проехали город Губаху. В отдалении появились мириады огненных искр, разрывающих ночное небо. Знатоки объяснили — это разгрузка коксовых печей, и кругом многочисленные газовые факелы. Вся эта феерия источала копоть и чад, словно в аду или после бомбежки. Смрадный воздух, зачерпнутый по пути вагоном, еще долго сохранялся, оставляя во рту давно знакомый кисловатый привкус. Першило в горле. Вокруг Губахи стояли мертвые лесные массивы, не вынесшие ядовитого смрада. Голые высохшие стволы падали от порывов ветра, словно солдаты, сраженные в атаке. Вскоре поезд остановился на станции Половинка. Пермская область (тогда область называлась Молотовской). Это был конечный пункт нашего долгого пути. Название «Половинка» имело две соперничающие версии. Согласно одной, здесь оставили половину партии каторжан, которые не смогли идти дальше по этапу. По другой версии, потому Половинка — что на полпути между Губахой и Кизелом.

Казалось, поезд остановился в безлюдной степи. Кроме покосившегося барака, именуемого «вокзалом», да огромных сугробов, вблизи ничего не было видно. Нас построили в походную колонну, и мы двинулись по запорошенной дороге. Слева за сугробами открылся поселок — несколько почерневших бараков, цепочка утонувших в снегу балков[19] да три кирпичных здания: райком партии с райисполкомом, клуб с колоннами, именуемый, как обычно, «Дворцом культуры», и трехэтажный жилой дом для работников горкома партии и райисполкома.

Поселок остался в стороне, а мы шли все дальше и дальше. И вот наконец еще через час пути подошли к небольшому поселку, точнее, к нескольким щитовым баракам с маленькими окнами.

Создавалось впечатление, что здесь, в этом крае, кроме лагерей да унылых шахтерских поселков, с такими же ветхими, скособоченными бараками, ничего другого нет. Немногим отличались и селения, мимо которых проследовал наш эшелон. В большинстве из них не было даже электричества. Окна избушек слабо мерцали светом керосиновых ламп. Каким резким контрастом это светлое будущее, обещанное двадцать девять лет назад, выглядело по сравнению с уже виденным мною в Чехословакии и даже в Польше, не говоря уже о Германии и Австрии. А ведь этот край разрушения войны не коснулись. Все это угнетало и наводило на тяжкие размышления. Место, куда нас привели, раньше тоже было лагерем заключенных. Об этом свидетельствовали сторожевые вышки и колючая проволока. Теперь это жалкое подобие жилья будет нашим домом.

Прежде чем распустить строй, нам объявили о демобилизации из армии и о закреплении за угольной промышленностью. Предупредили, что самовольный уход из отрасли будет считаться дезертирством по еще действующему указу военного времени. Зачитали список распределения по шахтам и в бригаду по заготовке крепежного леса и строительству жилья. Похоже, что приписали нас сюда надолго. А некоторых и вовсе вызвали в спецкомендатуру и объявили под расписку, что они являются спецпоселенцами сроком на шесть лет. Меня вроде бы Бог миловал. Я попал в бригаду по заготовке леса. Пилить деревья вручную, суровой зимой, в старом изношенном обмундировании было еще тяжелее, чем работать в шахте.

Назначили бригадиров. Всем на руки выдали продуктовые талоны. Каждое утро бригадиры собирали талоны и передавали их заведующему пищеблоком. Питание привозили из города в больших кюбелях на повозке, запряженной лошадью. На месте еду только разогревали. Несколько дней мы были заняты заготовкой дров в тайге и ремонтом бараков. Часть окон из-за отсутствия стекла пришлось забить досками. Решили: лучше без света, зато в тепле.

Тайга начиналась сразу за бараками. Кругом было много сухих деревьев, отравленных ядовитым газом коксохимзавода, тянущимся от Губахи.

Не прошло и недели, как у нас случилось ЧП. Пришли бригады с работы, а есть нечего. Кюбеля пустые, за обедом никто не ездил. Завпищеблоком куда-то исчез. Искали его все. Безрезультатно. Так и легли спать, голодные и злые. Потом обнаружилось, что исчез и дневальный по пищеблоку (он же по совместительству хлеборез). Кто-то видел, как они вдвоем днем играли в карты,..

Заведующего нашли только на следующий день на чердаке барака... в петле... Сам повесился или помогли — так мы и не узнали. А дневальный вообще исчез. Строили разные догадки, но большинство считали, что заведующий талоны проиграл и, боясь расплаты, — повесился. Дневальный сбежал с талонами. В ту послевоенную голодную пору талоны можно было выгодно продать.

В бараках нельзя было не думать о тех людях, которые здесь жили и умирали до нас. Их дух, казалось, продолжал обитать в этих стенах и звал не то к отмщению, не то к каким-то запредельным рубежам понимания бытия... Порой казалось, что вот-вот услышу и разберу то, что они силятся мне прошептать...

Бесконечно долгой показалась мне эта зима.