Глава XXVIII. «БОЛЬШЕВИК» И ДРУГИЕ КАРТИНЫ

Глава XXVIII. «БОЛЬШЕВИК» И ДРУГИЕ КАРТИНЫ

Вновь наступила холодная и голодная зима. Опять, как и в прошлую зиму, Юлия Евстафьевна, иногда с детьми, а большей частью одна, занята тяжелой работой по заготовке дров. Вся нежность Бориса Михайловича к жене, вся его благодарность выразились в написанном в то время небольшом, но пленительном портрете. На нем будто бы и нет следа тяжелой жизни, которую приходится вести этой стойкой женщине. В нарядном синем платье, в темной, с серебристыми разводами, шали на плечах, она сидит на диване на фоне ярко-красного ковра. И лишь глаза, если присмотреться, выдают ее печаль и усталость.

В один из холодных зимних дней в квартире художника появились два любителя искусств, два поклонника его творчества — профессор петроградского института Г. А. Кук и его приятель А. Б. Шимановский. Оба они коллекционируй ют живопись, а Шимановский и сам художник, учился в Мюнхене в студии Штука.

Их приглашают в мастерскую. Два больших окна в ней выходят на заснеженную площадь. Сверху видно, что в скверике за чугунной решеткой осталось совсем мало деревьев. Очевидно, остальные вырублены на дрова.

Предоставим слово одному из посетителей, Г. А. Куку: «Борис Михайлович сидит в кресле спиной к окнам… Полное, очень русское, простое лицо. Светлые волосы, светлые глаза… За пазухой у него маленькие теплые комочки — котята. Рядом — диван с обивкой крупного узора. Здесь расположились мы — гости художника, а с нами его милая, заботливая жена — Юлия Евстафьевна. Тут же свернулась и спит черная такса Пегги…

Лицо Юлии Евстафьевны серьезно. Она не жалуется, хотя глубоко озабочена: нужно, чтоб в квартире было тепло. Работать в холодной мастерской Борис Михайлович не может: теплой тужурки недостаточно, зябнут руки. А это нелегкая задача. В мастерской стоит круглая печурка из кровельного железа. От нее к дымоходу отходит длинная черная труба. Печурка нагревает мастерскую быстро, но тепло держится недолго — пока в ней огонь…»[437]

Разговор о творчестве художника постепенно переходит, как обычно бывает с коллекционерами, на тему, нельзя ли приобрести что-либо из работ мастера. Затем Шимановский, набравшись храбрости, высказывает просьбу: не может ли Борис Михайлович написать портрет его жены? Кустодиев, бросив изучающий взгляд на коллекционера, прикидывает: ему лет сорок пять. Небрежно спрашивает: «Она ваша ровесница?» — «О нет, — живо откликается Шимановский. — Ольга Ивановна моложе. Ей всего восемнадцать». Угадав смысл колебаний художника, коллекционер проворно лезет в карман: «Взгляните, вот ее фотография».

Кустодиев внимательно рассматривает фотоснимок молодой женщины. Миловидное, улыбчивое лицо, полнотела, темные волосы. Если бы не чересчур короткая, должно быть, по нынешней моде, прическа, — образцовая модель для очередной «купчихи». Такие ему нравятся, и он дает согласие написать портрет.

Он пишет Шимановскую на фоне летнего пейзажа, с бегущей за ее спиной небольшой речкой. На полуобнаженные плечи накинута фиолетовая шаль.

В это время Кустодиев продолжал работу над серией акварелей «Русские типы». Была задумана акварель «В бане», тут же возник вопрос: где найти подходящую натурщицу? Очень подошла бы Ольга Ивановна. Но согласится ли она (требуется, разумеется, и согласие мужа) позировать обнаженной? Сетования на свои проблемы, восхваление модели Шимановской) и мягкие уговоры помогли достичь взаимопонимания. В знак благодарности за содействие супруги получили от автора, на радость коллекционера, рисунок натуры с надписью: «Милой Ольге Ивановне».

Однако заказы, подобные этому, были по-прежнему редкостью. Это скверно отражалось на семейном бюджете, но имело свою положительную сторону: можно было вволю работать «для себя», воплощать в творчестве темы, которые подсказывало воображение, и писать картины, которые одни критики называли «видениями», другие — «фантазиями быта». Яркий пример такого рода — написанный в 1920 году «Голубой домик». Раскрывая замысел отца, сын художника писал: «Картина должна была изображать целую жизнь человека — от рождения до смерти»[438].

И действительно, различные персонажи «Голубого домика» воссоздают безмятежную жизнь русской провинции. Вот молодая мать с младенцем на руках стоит возле дома на деревянном тротуаре. Рядом, на лужке, трех-четырехлетние мальчишки играют с игрушечной лошадкой и с ними весело резвится рыжий щенок. На крыше подросток гоняет голубей.

Барышня «на выданье», сидя на подоконнике открытого окна, любезничает с облокотившимся о палисадник и не сводящим с нее влюбленных глаз ухажером. В другом окне дома — одинокая фигура женщины в платочке, постарше. На балкончике мансарды супружеская чета средних лет чаевничает у большого самовара.

В левой части полотна, на улице, пожилой мужчина, сидя на табуретке, играет в шашки с расположившимся против него усатым городовым. За их игрой наблюдают: с одной стороны, вероятно, местный учитель в белом костюме и соломенной шляпе, с другой — мастер-гробовщик, он в рабочем фартуке, с газетой в руках сидит на фоне вывески, рекламирующей его услуги.

Картина полна весьма характерных деталей: цветущая герань в среднем окне дома, подсолнухи в палисаднике, ящики с цветами на полу балкончика, где чаевничает супружеская чета, силуэт церкви, проглядывающий из-за зелени окружающих дом деревьев. На картине представлена будто ушедшая с революцией в прошлое размеренная жизнь, где все происходит в надлежащее время, — рождение человека, любовь, смерть, — в этом полотне есть свой покой, своя внутренняя гармония.

По поводу сидящего на крыше дома мальчишки (для его фигуры позировал Кирилл) Кустодиев говорил сыну: «Без него пусто, он завершает композицию. Да и я в детстве страшно любил гонять голубей, у нас с братом хорошие голуби были»[439].

Для девицы, любезничающей с ухажером, позировала сестра Мити Шостаковича Мария. А ее кавалера художник писал с друга семьи, соседа по дому студента-архитектора П. И. Сидорова.

Захвативший художника сюжет был воплощен на полотне довольно быстро — за пятнадцать дней. Безусловно, подобные картины Кустодиева, живописующие купеческий и провинциальный быт дореволюционной России, на фоне идущей в стране Гражданской войны должны были восприниматься одними как образ «потерянного рая», другими — как дерзкий вызов ломающей все старое и якобы отжившее революционной действительности.

Однако одновременно с «Голубым домиком» Кустодиев пишет совсем иное по духу и настроению полотно, запечатлевшее в своей грозной символике ту силу, которая все в России сокрушила и перевернула вверх дном. Картина эта называется «Большевик», и предварительные наброски к ней Борис Михайлович сделал еще год назад, в 1919-м.

В центре полотна — размашисто шагающий по городу (архитектура подсказывает, что это Москва) гигант с огромным красным знаменем в руках. Он в рабочем ватнике, в шапке и сапогах. И смотрит прямо перед собой «горящим» взглядом фанатика. Люди, заполонившие улицы города между его ног, малы и ничтожны, будто муравьи. Можно рассмотреть несколько всадников, солдат в папахах, вооруженных матросов. Безликая толпа сгрудилась вокруг подъехавшего автомобиля.

Прямо по ходу движения гиганта — маленькая церквушка. И это — чисто «кустодиевская» деталь. Вс. Воинов как-то записал высказывание художника: «Церковь на моей картине — моя подпись»[440]. Действительно, церкви на картинах Кустодиева придают пейзажу чисто русскую окраску, они уютны и одновременно величественны.

Но в картине «Большевик» церковь умалена и унижена — из-за того, что зритель видит ее с верхней точки зрения, с Уровня головы возвышающегося над ней гиганта-рабочего. И еще одна деталь, зорко подмеченная Вс. Воиновым: «красный призрак» (выражение Воинова) движется на церковь. И эта деталь отнюдь не случайна. К моменту создания картины отношение новой власти к религии, к церкви было четко и недвусмысленно обозначено.

Впервые увидевший это полотно в мастерской художника Воинов записал в дневнике: «Картина производит огромное впечатление, и я совсем не согласен с отрицательными отзывами некоторых лиц. Здесь, по-моему, есть глубокое чувство художника к переживаемым им событиям, чисто чувственное, интуитивное»[441].

Сказано прозорливо! Но на это «интуитивное» понимание центрального образа картины подспудно наложились и ироническая реплика Кустодиева из письма Лужскому о «милом времени пролетарско-крестьянского-коммунистического рая», и упоминание из того же письма о соседке, профессорской жене, посаженной в тюрьму с целью получения выкупа, — как пример того, «во что выродились наши долгожданные свободы».

Мир добрых, живущих весело и счастливо людей, которых любил живописать Кустодиев, сменился в «Большевике» образом человека очень разгневанного, с душой, переполненной яростью, который не то что церковь, но и многое другое способен растоптать на своем пути.

По внутренней своей сути «Большевик» близок к некоторым стихотворениям М. Волошина из цикла «Неопалимая Купина». К таким, например, строчкам: «Русь! Встречай роковые годины: / Разверзаются снова пучины / Неизжитых тобою страстей…»[442]

Еще одним, визуальным, откликом на персональную выставку Кустодиева стала публикация сделанных на ней фотоснимков и портрета Ф. Нотгафта («Коллекционер») в первом номере вышедшего в конце года нового альманаха «Дом искусств». Борис Михайлович внимательно посмотрел присланный ему экземпляр. Что ж, редакция альманаха солидная, почти все имена знакомы — М. Горький, М. Добужинский, художественный критик Н. Радлов, литературный критик и автор детских стихов К. Чуковский… А вот кто такой Е. Замятин? Впрочем, и с ним можно познакомиться: в альманахе напечатаны его рассказ «Мамай» и статья «Я боюсь».

В целом впечатление от номера самое благоприятное. Солидно представлена поэзия: стихи Ахматовой, Гумилева, Мандельштама, Кузмина… Интересны статьи Н. Радлова «Новое искусство и его теории», А. Блока «“Король Лир” Шекспира», А. Левинсона «О “Петрушке” Бенуа»…

И все же с наибольшим интересом Кустодиев прочел статью Замятина «Я боюсь». Этот публицист очень умело, с изобретательной иронией бичевал тех юрких авторов, кто изо всех сил торопился воспеть и восславить новую власть: «Наиюрчайшими оказались футуристы: не медля ни минуты они объявили, что придворная школа — это, конечно, они. И в течение года мы ничего не слышали, кроме их желтых, зеленых и малиновых торжествующих кликов».

Однако, продолжал автор, желаемого эффекта достичь не удается: «Пролетарские писатели и поэты усердно пытается быть авиаторами, оседлав паровоз. Паровоз пыхтит искренне и старательно, но не похоже, чтобы он поднялся на воздух»[443].

Точно подмечено, с одобрением думает Кустодиев. Нечто подобное можно наблюдать и в современном изобразительном искусстве.

А дальше в статье мысли еще более актуальные, автор озабочен тем, что в нынешние времена человек творческий не может прокормить себя собственным трудом, а вынужден искать побочные заработки, лучше всего — «должность».

«Писатель, — с возрастающим одобрением мыслей автора читал Кустодиев, — который не может быть юрким, должен ходить на службу с портфелем, если он хочет жить. В наши дни — в театральный отдел с портфелем бегал бы Гоголь; Тургенев во “Всемирной литературе”, несомненно, переводил бы Бальзака и Флобера; Герцен читал бы лекции в Балтфлоте, Чехов служил бы в Комздраве. Иначе, чтобы жить — жить так, как пять лет назад жил студент на сорок рублей, Гоголю пришлось бы писать в месяц по четыре “Ревизора”, Тургеневу каждые два месяца — по три “Отцов и детей”, Чехову — в месяц по сотне рассказов…»[444]

Поневоле пришлось вспомнить собственную жизнь в последние три года, когда по той же причине — чтобы выжить вместе с семьей — пришлось работать с такой интенсивностью, как никогда он, пожалуй, не работал в то время, когда был еще вполне здоров.

Автор, Замятин, заканчивал свою статью задорным утверждением, которому хотелось поаплодировать: «Главное в том, что настоящая литература может быть только там, где ее делают не исполнительные и благонадежные чиновники, а безумцы, отшельники, еретики, мечтатели, бунтари, скептики»[445].

Той зимой Кустодиев возобновил работу над начатым еще осенью портретом Шаляпина. По взаимной договоренности было решено изобразить Федора Ивановича стоящим на заснеженном пригорке в полураспахнутой шубе на фоне праздничного гулянья на Масленицу в провинциальном городе. Ниже, рядом с афишей на столбе, извещающей о концерте артиста, изображены дочери певца — Марфа и Марина.

Шаляпин пожелал, чтобы на полотне, у его ног, был запечатлен и общий любимец — белый с черной отметиной бульдог. С бульдогом пришлось повозиться. Чтобы при позировании он стоял, подняв голову, на шкаф сажали кошку, привлекавшую внимание пса.

Однако особые трудности при работе над портретом представило для Кустодиева совсем иное. Знаменитого певца он решил изобразить в полный рост, и потому высота полотна превышала два метра. Будучи не в состоянии подняться с кресла и работать стоя, он вынужден был писать портрет, установив холст в наклонном положении; ряд подготовительных рисунков приходилось переносить на огромное полотно по клеткам. На потолке был укреплен блок пропущенная через него веревка с грузом позволяла Кустодиеву без посторонней помощи наклонять холст до необходимого положения и затем вновь отодвигать от себя.

На полотне с любовью выписано праздничное зимнее веселье, на фоне которого возвышается популярный в народе певец. Здесь и ярмарочные балаганы, и лихие катанья в нарядно разукрашенных санях, и карусель, и скоморохи. Виднеются на домах вывески — «Трактир», «Пряники»… Подобные живописные вывески с изображением на них калачей или баранок сохранялись в дореволюционной России лишь в провинции. В Петербурге же они были запрещены приказом градоначальника еще в 1914 году, о чем с сожалением писал в газете «Речь» критик и пропагандист творчества Кустодиева А. Ростиславов.

Выступления же в столице уличных певцов, артистов, акробатов, фокусников и иных затейников, развлекавших по праздникам народ, были запрещены еще раньше. И потому именно такой портрет певца — на фоне родной ему стихии народного гулянья и лавок с яркими вывесками — можно было создавать, лишь имея в виду провинциальный город.

Шаляпина, как известно, писали и другие русские художники — В. Серов, К. Коровин, но портрет работы Кустодиева сам певец ценил особенно высоко. Помимо портрета, Федор Иванович приобрел и выполненные художником эскизы декораций к «Вражьей силе», а на память о знакомстве и совместной работе над постановкой оперы подарил художнику автопортрет и еще несколько своих рисунков.

В написанных во Франции воспоминаниях несколько проникновенных страниц Федор Иванович уделил и Кустодиеву, назвав его «бессмертным». В них были такие слова об уже покойном в то время художнике: «Много я знал в жизни интересных, талантливых и хороших людей, но если я когда-либо видел в человеке действительно высокий дух, так это в Кустодиеве. Все культурные русские люди знают, какой это был замечательный художник. Всем известна его живительная яркая Россия…» И далее, упомянув о тяжелой болезни Кустодиева: «Нельзя без волнения думать о величии нравственной силы, которая жила в этом человеке и которую иначе нельзя назвать, как героической и доблестной»[446].