10

10

Трудно вообразить что-нибудь более беспорядочное и сумбурное, чем разговор давно не видавшихся друзей, которые, и ежедневно видясь, не успевали наговориться досыта. А представьте-ка еще, что в их беседе участвует целая компания, шумная и бесцеремонная! Логика такой беседы – чисто ассоциативная; важные признания роняются мимоходом, зато пустячная сплетня может вдруг стать предметом страстного обсуждения; собеседники засыпают друг друга вопросами и в то же время не дают друг другу слова сказать...

Именно это и происходит одним из августовских вечеров 1934 года на окраине города Сантандера, в кафе, лишь неширокой полосой песка отделенном от Бискайского залива – недвижного, остекленевшего до самого горизонта. Сдвинуты чуть ли не все столики; за столиками – труппа «Ла Барраки», только что прибывшая в Сантандер, Хорхе Гильен, оказавшийся здесь проездом вместе с Педро Салинасом, да еще несколько местных поэтов и театралов. Галдеж стоит такой, что мальчишки, заглядывающие в окна с улицы, сгорают от нетерпения – когда же, наконец, дело дойдет до поножовщины?

Вот уж кто-то размахивает руками перед носом соседа, заступившегося за нынешнее правительство, которое забирает вправо все круче. Ах, сосед считает, что правительство радикалов пришло к власти законным путем – в результате прошлогодних выборов, на которых потерпели поражение левые партии? Он делает вид, что не знает, с помощью каких подлогов, какого террора досталась правым победа на выборах? А ну-ка, сантандерцы, расскажите хоть вы ему о том, как запугивали женщин священники, как помещичьи сынки безнаказанно разгоняли митинги, созванные социалистами!

Сантандерцы, однако, хотели бы знать, почему так послушно приняли все это социалисты и чего они ждут теперь. Ждут, пока Хиль Роблес – испанский Муссолини – окончательно приберет страну к рукам?

– А социалисты не верят в угрозу фашизма! – восклицает не без ехидства Эдуарде Угарте. – Заявил ведь Бестейро не так давно, что фашизм опасен не более, чем мышиная возня в заброшенном доме...

– Ну, нет! – кричат с другого конца. – Социалисты не пошли за Бестейро, они заставили его уйти в отставку с поста председателя Всеобщего союза трудящихся. А Ларго Кабальеро, избранный на этот пост, публично объявил, что, если отъявленные реакционеры посмеют войти в правительство, социалистическая партия поднимет рабочих на вооруженное восстание!..

– А что говорит Фернандо де лос Риос, ведь он же поддерживает Ларго Кабальеро? Пусть Федерико расскажет!

– Нет, пусть Федерико лучше расскажет о своем путешествии в Аргентину – пятый месяц обещает!

– Нет, пусть скажет сначала, кто будет ставить «Иерму»!

Хорхе Гильен с присущей ему рассудительностью пытается внести хоть какой-то порядок в это столпотворение. В самом деле, Федерико должен прежде всего рассказать о полугодовом своем пребывании в Южной Америке – при всей триумфальности газетных отчетов друзья имеют основания не удовлетворяться ими. Вот Игнасио, например, так хотел послушать Федерико, что обязательно задержался бы в Сантандере, если б его не ждали в Ла-Корунье и в Мансанаресе...

Тут же он понимает, какую сделал ошибку. Имя Игнасио Санчеса Мехиаса, всего несколько дней назад выступавшего в этом городе, вызывает непредвиденный взрыв эмоций и тотчас уводит беседу в сторону от того русла, по которому она готова была устремиться. Каждому есть что сказать о прославленном матадоре, возвратившемся на арену. Как он работает с плащом! Как медленно пропускает быка мимо себя, почти вплотную, и как (это уже женщины) великолепен его костюм, голубой с золотом! Кое-кто, правда, считает, что присуждать ему хвост быка, как в последний раз, было излишне – хватило бы и ушей, но сантандерцы кричат, распалившись, что и этого мало – видано ли где в наши дни подобное искусство?

– Видано! – хлопает вдруг Федерико ладонью по столику, покосившись на обескураженного Хорхе. – Видано!

– Где? – поворачиваются все к нему.

– В Буэнос-Айресе!

Общее удивление. В Аргентине? Где и коррид-то не бывает? Кто ж там отважился?..

– Не отважился, а отважились, – поправляет Федерико спокойно. – Выступали двое – аль алимон.

Удивление возрастает. «Topeo аль алимон» – довольно редкая разновидность боя: на быка выходят два матадора под одним плащом. Откуда знать ее аргентинцам?

– Почему аргентинцам? Первый матадор был чилийским поэтом. А второй, – Федерико приподнимается, театрально раскланивается, – ваш покорный слуга.

– А... бык? – еще допытывается какой-то тугодум под общий хохот. – Хорош ли был бык?

– Превосходен! – убежденно отвечает Федерико. – Самое избранное общество Буэнос-Айреса!

И, не давая прервать себя, принимается рассказывать, как вдвоем с чилийцем Пабло Нерудой – вы еще не слыхали о нем? Погодите, скоро услышите! – они по всем правилам тавромахии подчинили фешенебельную публику своей воле, заставив ее вместо ожидаемых стихов выслушать кое-что другое. Импровизируя поочередно, да так, что порою один начинал фразу, а второй заканчивал, они произнесли целую речь о великом поэте Америки и Испании, посвятившем столько прекрасных стихов Аргентине и незаслуженно ею забытом. Имя этого поэта – Рубен...

– ...Дарио, – продолжает Федерико незнакомым голосом, звучащим протяжно и жалобно, и лицо его делается печальным, сонным, лукавым. – Ибо, дамы...

...и господа, – становится он на миг самим собою, чтобы тут же опять уступить место Пабло Неруде:

– ...где у вас, в Буэнос-Айресе, площадь Рубена Дарио?

– Где памятник Рубену Дарио?

– Он любил парки, – жалуется Неруда. – А где же парк Рубена Дарио?

– Где хотя бы цветочная лавка имени Рубена Дарио? – усмехается Федерико.

Теперь уже все глядят на него, не отрываясь, готовые растерзать любого, кто откроет рот. Не закрывает рта один Федерико – изображая в лицах свое путешествие, он рассказывает об успехе «Кровавой свадьбы», выдержавшей более ста представлений в Буэнос-Айресе, и о том, как Лола Мембривес, решив ковать железо, пока горячо, поставила также «Чудесную башмачницу» и «Мариану Пинеду», и как в «Башмачнице» ему снова пришлось каждый вечер снимать перед публикой зеленый цилиндр, из которого вылетала голубка;

и о поездке в Монтевидео, где он увиделся с проживающим там старым другом – закоулочником Пепе Морой;

и о том, как в аргентинском Национальном театре была показана «Дурочка» Лопе де Вега в обработке Федерико Гарсиа Лорки;

и о коллекции тропических бабочек, которую привез он из Рио-де-Жанейро, куда заходил пароход на обратном пути;

и о том, как получив – впервые в жизни – солидный гонорар за свои выступления, он прямо из Буэнос-Айреса отправил почти всю эту сумму в Гранаду, отцу: пусть, наконец, убедится, что и поэзией можно зарабатывать деньги!

Изображение предполагаемой реакции дона Федерико – отец, на секунду остолбенев, немедленно приходит в себя и восклицает с апломбом, что никогда не сомневался в мальчике! – вызывает новый взрыв смеха, прерываемый появлением посыльного из гостиницы. Срочная телеграмма из Мансанареса для Хорхе Гильена.

Вскрыв телеграмму и пробежав ее глазами, Хорхе сообщает лишенным выражения голосом, что сегодня, в пятом часу пополудни, Игнасио Санчес Мехиас был ранен быком, рог разорвал бедренную артерию и повредил внутренние органы, положение безнадежно.

Последнего он мог бы не говорить – все знают, что значит такое ранение. Оглушительно тикают часы – ручные, карманные, всякие. Огромная пустота наваливается на Федерико. «В пятом часу пополудни, – повторяет он про себя, вцепившись руками в край стола, – в пятом часу пополудни...»