9

9

«Мигелю Эрнандесу. Ориуэла, провинция Аликанте.

Дорогой мой поэт, я не забыл тебя. Но жизнь захлестывает меня, и перо, которым я пишу письма, выскальзывает из пальцев»...

«Жизнь захлестывает меня...» Не зачеркнуть ли? Мигель, читая, представит себе, наверное, премьеры, литературные сражения, застольные беседы с друзьями-поэтами – все то, о чем он тоскует в своей глуши.

Что ж, так оно и есть. «Кровавая свадьба» идет с неослабевающим успехом. В апреле состоялась еще одна премьера: Клуб друзей театральной культуры показал «Любовь дона Перлимплина – историю про счастье, и беду, и любовь в саду» в постановке самого автора. Клуб этот – новая затея Федерико, всерьез вознамерившегося вырвать театральное дело из рук невежественных и корыстных антрепренеров. Но «Ла Баррака» остается его любимым детищем. Еще зимой он объездил с ней Андалусию, а сейчас репетирует «Фуэнте Овехуну», которая должна быть поставлена так, чтобы крестьяне любой деревни узнавали себя в мятежниках, воспетых великим Лопе. Чудесные декорации для этого спектакля делает скульптор Альберто Санчес – долговязый, угрюмый с виду, а улыбнется, и даже стены вокруг светлеют! Рассмотрев очередные эскизы, Федерико всякий раз хватает гитару и вознаграждает автора любимейшими своими песнями, которые Альберто тут же перенимает.

А выступления с лекциями и стихами! И концерты Аргентиниты, на которых Федерико иной раз приходится по старой дружбе присаживаться за пианино. И участие в постановке балета де Фальи «Любовь-колдунья» – разве может он отказать в чем-нибудь дону Мануэлю? И само собой – пирушки до рассвета... А теперь вот опять предстоит путешествие за океан – Лола Мембривес, показавшая «Кровавую свадьбу» в Буэнос-Айресе, пишет, что аргентинская публика требует его присутствия.

Да, жизнь его – та, которую делит он с окружающими, и впрямь сплошной праздник. Другую свою жизнь Федерико ни с кем не делит. Встречая ее следы в стихах и пьесах, приятели пожимают плечами: откуда такая мрачность?

В самом деле откуда? Веселое солнце разгуливает по всем комнатам его новой квартиры на улице Алькала, городской шум едва доносится снизу. Никогда еще не дышалось ему так свободно, никогда не ощущал он в себе столько сил. Откуда же берется невидимая, словно растворенная в воздухе тревога, что сгущается в сердце?

Когда он снова почувствовал эту тревогу? Не в январе ли, когда в газетах замелькали два слова: «Касас Вьехас»? Так звалась деревушка недалеко от Кадиса. Жители ее, батраки, отчаявшись дождаться земли от республики, решили своими силами осуществить на деле всеобщее равенство. Они захватили лавку и распределили продукты между голодными, затем повалили столбы с колючей проволокой и пошли распахивать пустующую целину, на которой выращивались быки для коррид. Отряд штурмовой гвардии, прибывший, чтобы восстановить порядок, открыл огонь. Крестьяне пытались сопротивляться. Произошло настоящее сражение, с убитыми и ранеными. А потом победители расстреляли четырнадцать зачинщиков. «Ужасно, ужасно!» – твердил Фернандо де лос Риос, к которому Федерико прибежал за разъяснениями. Министр был глубоко подавлен и все же добавил: «Все наладится, когда у нас будет достаточно школ».

В другой раз Федерико, может быть, и удовлетворился бы этим – ведь политикой он по-прежнему не интересовался, – но Касас Вьехас для него была не просто географическим наименованием. Он заезжал туда несколько лет назад и на всю жизнь запомнил конусообразные лачуги, жмущиеся друг к другу на западном склоне холма, защищавшего их от восточного ветра – леванта, которому ничего бы не стоило их повалить. Их строили так: в земле рыли яму, окружали ее плетнем из сухих ветвей, соединяли ветви наверху. Землею же, замешав ее на воде, обмазывали плетень снаружи – и дом готов. За газетными столбцами все мерещились Федерико такие дома, охваченные пламенем, превратившиеся в костры.

Костры... или это уж другая история? Совсем недавно у Карлоса Морлы Линча он встретил беглеца из Германии. Почтенный профессор-медик, директор столичной клиники, лишился родины, семьи, работы из-за того, что имел несчастье родиться евреем. Понизив голос и непроизвольно оглядываясь, он рассказывал невероятные вещи – о том, как фашисты подожгли рейхстаг, чтобы обвинить во всем коммунистов, о переполненных концлагерях, о гигантском костре из книг перед зданием Берлинского университета. Слушатели ахали, переглядывались, старались как могли утешить беднягу – подобное безумие не может быть продолжительным, он вернется домой, надо думать, еще до конца года!

Старались отвлечь гостя от горестных мыслей. Конечно же, именно с этой целью Луис Сернуда стал рассказывать о морских купаньях в Малаге. Но Федерико навряд ли забудет беглый взгляд, которым эмигрант окинул присутствующих, не без облегчения повернувшихся к Луису. Ни укоризны, ни отчужденности не было в том взгляде, напротив – понимание, сочувствие, тайная жалость. Так, должно быть, смотрел он украдкой у себя в клинике на больных, приговоренных к смерти и не подозревающих ни о чем.

А может быть, тревога поселилась в сердце еще с прошлого лета? Тот же Карлос, падкий до знаменитостей, принимал у себя другого иностранца – всемирно известного биолога, кандидата на Нобелевскую премию, подписавшего некогда вместе с Эйнштейном и Генрихом Манном манифест против мировой войны. Прославленный ученый – седой, румяный, с младенчески-голубыми глазами – охотно развивал перед собравшимися профанами свои идеи об улучшении рода человеческого. В будущем, пояснял он терпеливо, родители сами станут отказываться от неудачных детей, как только удостоверятся в их неполноценности. Систематическое – м-м... – устранение каждого существа, признанного неспособным внести по причинам как физического, так и морального порядка эффективный вклад в деятельность общества, будет признано необходимой мерой и приобретет силу закона.

– А материнская любовь? – спросил Федерико тоскливо. – Ведь слабенького, болезненного ребенка, недоразвитого даже, мать всегда любит больше, чем остальных детей!

Биолог развел руками.

– Такая любовь неразумна, – сказал он мягко, искренне сожалея, что не может ответить иначе, – она не что иное, как недостаток культуры, самовнушение, одержимость. Общество не должно с нею считаться.

Карлос зря беспокоился – Федерико не вышел из себя, не обидел гостя ни словом. Он согласился почитать стихи после чая и без протеста, скорее с любопытством выслушал замечание ученого по поводу строки «Хочу дышать на Луне» – да не прогневается поэт, но это же нонсенс: на Луне, как известно, нет атмосферы!.. Только в речах Иермы потом прибавилась фраза: «Если б даже мне сказали, что мой сын будет терзать меня, что он возненавидит свою мать и станет таскать ее за волосы по улице, я и тогда с радостью встретила бы его появление!»

Ибо и тоска, и горечь, и чувство катастрофы, охватывающее Федерико по временам, рождают в нем неистовую волю к сопротивлению. Работа подчиняет себе все эти чувства, переплавляет в слова, заряженные упорством и гневом. Трагедия о Иерме – После «Кровавой свадьбы» он принялся за нее снова – вот его поле сражения за человека, теснимого отовсюду.

«Иермой» он отвечает на костры и расстрелы, на тупое варварство и научное изуверство, на произвол и ложь, откуда бы ни исходили они. Ни перед людьми, ни перед судьбой не склоняется его неукротимая героиня. Наперекор всем враждебным силам, наперекор всем соблазнам отстаивает она священное материнское право рождать жизнь, связывать прошлое с будущим, не поступаясь ни честью своей, ни человечностью, не изменяя самой себе. Не понимаемая никем, одинокая, она борется не за себя одну – за всех.

Не пора ли, однако, вернуться к письму?

«...Я вспоминаю о тебе постоянно, потому что знаю, сколько ты терпишь от грубых людей, окружающих тебя, и мне больно видеть, как твоя жизнерадостная, светлая юность, запертая в загоне, мечется, натыкаясь на стены.

Но именно так ты выучишься. В этой жестокой школе, которую дает тебе жизнь, ты выучишься превозмогать себя. Твоя книга встречена молчанием, как все первые книги, как и моя первая книга, в которой тоже были и прелесть и сила. Пиши, читай, занимайся. БОРИСЬ! Не тщеславься своим творчеством. Твоя книга сильна, в ней много интересного, и доброжелательный взгляд откроет в ней человеческую страсть,но, как почти всем первым поэтическим сборникам, ей недостает напора...

Успокойся. Сегодня в Испании создается прекраснейшая поэзия Европы. И в то же время люди несправедливы. «Знаток Луны» не заслуживает этого дурацкого молчания, нет. Книга заслуживает внимания, поощрения и любви со стороны чистых сердцем. Этого у тебя никто не отнимет, потому что ты рожден поэтом, и даже когда ты ругаешься в своем письме, я чувствую за всеми твоими грубостями (которые мне нравятся) нежность твоего светлого и взволнованного сердца.

Мне хотелось бы, чтобы ты сумел преодолеть свое настроение – настроение непонятого поэта – и посвятил бы себя другой, более благородной страсти, политической и поэтической. Пиши мне. Я намерен поговорить кое с кем из друзей, не займутся ли они «Знатоком Луны».

Книги стихов, дорогой Мигель, расходятся очень медленно.

Полностью понимаю тебя. Обнимаю тебя по-братски, с чувством нежности и товарищества.

Федерико».