«…И ТРАГИК»

«…И ТРАГИК»

По возвращении из Фаэнцы Никколо, смеясь над самим собой, так подписал одно из писем к Гвиччардини: Никколо Макиавелли, историк, комик и трагик. Историком он стал поневоле, и потому только, что папа не нуждался в милиции. «Он изливал свою желчь, понося государей, сделавших все для достижения своего высокого положения». Его комедии имели невиданный успех, однако он мечтал об известности совсем иного свойства. А истинным автором трагедии, по его мнению, могла стать только История.

В тот самый момент, когда Макиавелли после стольких лет, проведенных на «галерах», готовился ступить на берег, почва в Италии задрожала в преддверии нового землетрясения, которое могло поглотить и Рим. О том, что его восстановили в гражданских правах, Никколо узнал в Венеции, куда отправился опять-таки за счет цеха торговцев шерстью, чтобы добиться возмещения убытков молодым флорентийским купцам, ограбленным, избитым и изнасилованным по пути из Леванта. Поговаривали, что своим прощением он был обязан Барбере и ее влиянию в политических кругах. Те, кто были призваны отделять добрые зерна от медичейских плевел, закрыли глаза на его прошлое, и его имя вновь попало в «мошну», из которой жребий — под тщательным присмотром! — вынимал имена всех более или менее важных магистратов. Что до собственной мошны Никколо, то по Флоренции распространился слух, что она чудесным образом наполнилась полновесными дукатами, выигранными в венецианскую лотерею: большой куш. За одну ночь он получил больше, чем за тридцать лет, проведенных на службе в Канцелярии! Так это было или нет — неизвестно, но пока флорентийский свет развлекался подобными сплетнями, в Канцелярии говорили о другом: Карл V будто бы собирается освободить из плена Франциска I.

Никколо не мог этому поверить и в длинных письмах друзьям делился с ними своими сомнениями: «Если император желает стать dominus rerum (хозяином положения. — К. Ж.), он никогда не отпустит своего пленника». Договор, якобы в конце концов одобренный Франциском I, — согласно которому он отдаст императору Бургундию, откажется от Милана и Неаполя, женится на сестре императора и в довершение всего предоставит в качестве заложников двух своих сыновей, — был, по мнению Макиавелли, уловкой, к которой готов был прибегнуть Карл V, чтобы помешать сближению Италии и Франции, поскольку недавняя смерть маркиза де Пескара придала храбрости участникам провалившегося заговора Мороне. Вывод Макиавелли был прост: договор этот никогда не будет подписан.

Тот факт, что 14 января 1526 года его все-таки готовили к подписанию в Мадриде, не заставил умолкнуть нашего пророка: «Бес его уже обуял». И хотя его мысли больше занимала Барбера, чем император, признавался он Гвиччардини, голова его все же была начинена самыми невероятными предположениями, которые он не мог носить в себе. Он охотно излагал их всем своим знакомым, впрочем, с одной оговоркой: весьма сдержанный в своих выводах с Филиппо Строцци, человеком, приближенным к папе, которому, как надеялся Никколо, прочтут его письмо, он совершенно искренен был с Гвиччардини, которому писал, что «король не будет отпущен на свободу». Это стало, по собственному признанию Никколо, его навязчивой идеей.

Глубокое убеждение в своей правоте не мешало ему тем не менее в письмах к Гвиччардини и Строцци рассматривать и другие варианты развития событий. Предположим, император отпускает пленника: выполнит король свои обещания или нет? Если он их не выполнит, то станет «клятвопреступником и чуть ли не сыноубийцей» и будет вынужден «разорить и без того обескровленное королевство, пустить кровь дворянству, отправив его воевать в Италию, и сам нести тяготы войны». И все это ради того, чтобы «услужить сомнительным и непостоянным союзникам». Это невозможно. Выполнить их — значит отдаться на милость императора с риском потерять не только Италию, но и собственное королевство — «пугающая перспектива» для любого другого, но не для Франциска I, неколебимо уверенного в себе и в будущем. Вывод: «Или король останется пленником, или, если окажется на свободе, сдержит свое слово».

Если только не… Никколо грезит наяву, и пусть его мечты кажутся Гвиччардини полным безумием, «но времена таковы, что требуют решений смелых, необычайных, странных», — говорит он; и неважно, добавим мы, если его мечты идут вразрез с его убеждениями… Если только Италия не проснется, не соберет всю свою кавалерию и всю свою пехоту и не поставит их под знамена сына Катарины Сфорца Джованни Медичи, юного предводителя Черных отрядов, Великого Дьявола, которого обожают солдаты и до небес превозносит народ и которому, «хотя он глуп и переменчив, не раз случалось говорить то, что следовало делать». Тогда король Франции, видя, что ему готовы помочь не только словами, но и делами, изменит свое решение, расторгнет договор и избавит итальянцев от «чумы».

Строцци, как на то и надеялся Никколо, показал его письмо папе. «Для человека, не владеющего секретной информацией, он рассуждает довольно здраво», — сказал понтифик, «веривший» в освобождение короля. Это было своеобразное пари, поскольку Климент VII, даже будучи папой, знал не больше, чем стратеги из ближайшей таверны. Верить не значит знать.

Остальные, кажется, были уверены в том, что Франциск I будет соблюдать условия договора по «легкомыслию» (убийственное слово!), и следствием этого будут величайшие беды. Так говорили в Ватикане, где пришли к подобным же выводам прежде Макиавелли.

«Лекарство», предложенное Макиавелли, заставило всех грустно улыбнуться его наивности. «Венецианцы в союзе с Феррарой и флорентийцами не смогут стать достаточным препятствием на пути Цезаря (императора. — В. Б.), если король будет соблюдать нейтралитет», — сказал папа. Что же до привлечения на свою сторону Джованни делле Банде Нере, то, несмотря на знаменитость этого кондотьера, идея не понравилась ни Гвиччардини, ни Строцци, поскольку «действовать таким образом — значит разоблачить Святого Отца». А Климент VII и сам не знал, какую маску он носил или должен был носить!

* * *

«Я продолжаю думать, что король или останется пленником, или сдержит слово», — писал Никколо 15 марта 1525 года. А 17 марта следующего года на реке Бидассоа корабль с королем Франции разминулся с судном, на котором плыли его сыновья, чтобы занять место отца в испанской темнице. Не сбылось и другое предсказание Макиавелли: 10 мая перед лицом Ланнуа, вице-короля Неаполитанского и одного из посредников на переговорах в Мадриде, напомнившего Франциску о его обязательствах, французский король заявил, что не уступит императору ни пяди своей земли.

Посланцы короля Англии, Венецианской республики и папы всячески подталкивали Франциска I к тому, чтобы нарушить договор, вырванный у него силой, но этого и не требовалось, поскольку король и сам решился на это. Никколо Макиавелли, утверждавший в XVII главе «Рассуждений…», что нет ничего постыдного в том, чтобы нарушить обещания, вырванные силой, и можно, не опасаясь бесчестья, расторгать договоры, затрагивающие судьбы народов, всякий раз, когда сила, которая вынудила заключить их, прекращает свое существование, был вправе добавить: «История дает тому множество примеров, и каждый день к ним прибавляются новые». Он утверждал это, да, — но не восхвалял, а просто констатировал!

Один только Карл V был возмущен тем, что король Франции не сдержал слова. Остальная Европа облегченно вздохнула и начала готовиться к новой войне.

Столкновение действительно было неизбежно, и не только потому, что, как однажды с иронией написал Макиавелли, «кто живет войною, как эти солдаты, будет дураком, если станет хвалить мир», и не потому, что, как он говорил в январе 1525 года Гвиччардини, «во все времена, так давно, насколько я могу вспомнить, или воюют, или говорят о войне; сейчас о ней говорят, а очень скоро ее начнут, а когда она закончится, снова станут о ней говорить».

Война была неизбежна, потому что Карл V не мог оставить безнаказанным клятвопреступление короля Франции и то, что он называл «двоедушием папы». А Климент VII, чью силу духа, скрывавшуюся за неуверенностью и медлительностью в принятии решений, никто тогда по достоинству не оценил, не мог попрать основные принципы политики Святого престола: установить мир между великими державами христианского мира, которому угрожал ислам, и поддерживать равновесие иноземных сил в Италии, равновесие, нарушенное амбициями какого-то Карла V, который царствовал в Неаполе, занял Ломбардию, нацелился на Тоскану и мечтает сделать папой своего капеллана. Император заявил, что оскорблен папой, но папа был оскорблен императором ничуть не меньше, поскольку Карл V весьма терпимо относился к деятельности Лютера в Германии и намеревался вскоре позволить сейму в Шпейере провозгласить религиозную свободу германских государств, дабы они держали ответ за то, какую религию исповедовать, только перед Богом и императором.

Макиавелли не видел ничего, кроме Италии, и выказывал удивительную недальновидность, обходя молчанием смысл этой средневековой духовной битвы, противопоставившей империю и папство, но он был абсолютно прав, когда говорил о фатальной неизбежности войны. Он от всей души желал ее, хотя и опасался. По его мнению, война была единственно возможным благоприятным выходом при условии, если начнется немедленно. Гвиччардини говорил об этом же в декабре 1525 года: «Мы все будем страдать от несчастий, которые принесет мир, если упустим возможность начать войну. Я никогда не видел, чтобы кто-нибудь, видя, что приближается ненастье, не старался укрыться от него любым возможным способом, тогда как мы считаем, что лучше ожидать его посреди дороги и без прикрытия».

Мнение Никколо не изменилось. Климент VII — глупец и плут, «он верит, что сможет выиграть время, и он дает время врагу… и никто никогда не будет в состоянии совершить хоть что-нибудь достойное и смелое для того, чтобы спастись или хотя бы умереть оправданным», — писал он в декабре 1525 года. Он… никто — то есть папа! После расторжения договора, когда начала вырисовываться перспектива союза Англии, Франции, Венеции, Рима и всех итальянских государств, направленного против Карла V, нетерпение Макиавелли возросло: «Я узнал о волнениях в Ломбардии, и все согласны с тем, что выставить из нашей страны этих разбойников будет легко. Ради бога, не упускайте случая…

Я словно вижу, как император, узнав о том, что король нарушил слово, расточает папе самые прекрасные в мире предложения, но вам следует заткнуть уши, если вы еще помните о его угрозах и несчастьях, причиной которых он был. В этот час Господь захотел, чтобы папа мог держать его на почтительном расстоянии, но не следует упускать такую возможность. Вы знаете, сколько возможностей было потеряно. Не теряйте эту. Не думайте, что все делается само собой, не полагайтесь ни на Фортуну, ни на время, потому что время не всегда ведет за собой одни и те же события, а Фортуна переменчива».

Гвиччардини, более спокойный и прозорливый, отвечал ему, что святой отец не изменил своих намерений и что, по его мнению, он не собирается отступать, но «любое дело, в котором должны принять участие многие могущественные государи, всегда затягивается гораздо больше, чем следовало бы».

* * *

Дело тянулось вплоть до 22 мая 1526 года, когда в Коньяке родилась Священная лига, создание которой вся Италия приветствовала как важнейшее событие и отметила пышными церемониями. Самые великолепные празднества прошли в Венеции. Официально коалиция была направлена против турок, но условия вступления в нее для императора были таковы, что выдвинуть их значило объявить ему войну. Нельзя же было предполагать, что Карл V возвратит Милан, уйдет из Ломбардии, откажется от Бургундии и согласится за простой выкуп освободить французского дофина и его брата!

Франциск I обещал послать экспедиционный корпус — Никколо, считавший необходимым, чтобы «итальянцы постарались привлечь на свою сторону Францию», мог быть доволен. Но, не дожидаясь этого корпуса, Климент VII вступил в войну, о которой его ближайший советник франкофил Гиберти говорил, что она решит судьбу Италии: быть ей свободной или остаться рабой. Сам Юлий II действовал бы так же, хотя, быть может, более жестоко и яростно.

Сейчас речь шла только о том, чтобы освободить герцога Франческо Сфорца, по-прежнему осажденного в цитадели Милана, занятого испанцами, и вернуть Геную, дабы не допустить там высадки возможного подкрепления императорским войскам и чтобы принять французов.

Эта война, в исходе которой в Риме никто не сомневается («Потомки наши будут сожалеть о том, что не жили в наше время и не могли ни созерцать столь великое счастье, ни насладиться им», — говорил Гиберти), дала Никколо шанс вернуться к государственным делам. Папа чуть было не назначил его сопровождать кардинала Содерини в Испанию, дабы проповедовать императору всеобщий мир и борьбу с ересью, но все же предпочел послать туда Болдассаро Кастильоне, значительно более представительного и столь же опытного. Уже в апреле — прежде даже, чем был создан Совет пяти проведиторов крепостных стен, в обязанности которого входила забота об обороне города, — Макиавелли было поручено проинспектировать фортификационные сооружения Флоренции и наблюдать за работами, которые велись для того, чтобы укрепить их. Это было возвращением через «черный ход», но возвращением, а добравшись до места, можно питать любые надежды. Они у Никколо были относительно скромны: «Здесь думают, что, если строительство укреплений будет продолжено, мне доверят место проведитора и канцлера и я смогу взять себе в помощь одного из моих сыновей».

У Никколо, как и у любого другого человека, есть заботы и радости отца семейства. Здоровье младшего сына, Бернардо — «моего Бернардо», тревожит его, когда, возвратившись во Флоренцию, он находит его в горячке. Лодовико, задира и драчун, все время навлекает на себя неприятности в Леванте, где ведет торговлю. Гвидо, милый мальчик, прилежно изучает контрапункт, хорошо учится грамоте и обещает без ошибок прочитать наизусть «Метаморфозы» Овидия, в чем его всячески поощряет отец, дающий ему советы, которые любой из нас сначала получал, а затем и давал сам: «Коли ты хочешь доставить мне удовольствие, а себе добро и честь, хорошенько трудись, потому что, если ты сам себе поможешь, все тоже будут тебе помогать». Помимо еще одного сына, Пьеро (автора благочестивого и скорбного уведомления о смерти отца — документа, подлинность которого вызывает сомнение, поскольку в нем смущает утверждение о том, что Макиавелли требовал присутствия священника у своего смертного одра), у Никколо есть дочь, и он так любит свою Баччину, что даже в самый разгар военных действий подумал о том, чтобы подарить ей цепочку.

Но ландскнехты еще не стоят у дверей Тосканы, а Баччина пока не любуется подаренной цепочкой. Сейчас у ее отца «голова так забита фортификациями, что в ней больше ничего не помещается», — извиняется он перед Гвиччардини. Во всяком случае, план, который ему необходимо составить вместе с архитектором Сангалло и военным инженером Пьетро Наварра, чтобы, по желанию папы, сделать город неприступным, — достаточный повод для того, чтобы отложить перо, поскольку история Флоренции после смерти Лоренцо Великолепного стала слишком трагичной.

Но планы, составленные под руководством Никколо, так и остались только планами, поскольку денег на их реализацию не было: слишком широко размахнулись. Кроме того, в Северной Италии дела шли не так хорошо, как все надеялись. После взятия Лоди и долгожданной встречи папских и венецианских армий Климент рассчитывал «за две недели» изгнать врага из Милана и Сиены — бунтовщицы, сдавшейся испанцам. Но армия Лиги, которой весьма вяло командовал герцог Урбинский, главнокомандующий венецианской армией, дала время коннетаблю Бурбонскому, главнокомандующему Карла V, тайно сесть на корабль в Барселоне и высадиться в Генуе, чтобы поспешить на помощь испанцам в герцогство Миланское. 24 июля Франческо Сфорца капитулировал. В свою очередь жители Сиены, которых рассчитывали проглотить разом, учитывая существовавшее неравенство сил, смогли обратить в бегство и армию папы, и армию Флоренции.

Климент VII потерпел поражение. Веттори — сплошной крик ярости: императору слишком везет! «Я считал бы лучшим известие о том, что Турок покорил Венгрию и идет на Вену, что Лютер торжествует во всей Германии, а Мавр, которого Цезарь хочет изгнать из Арагона, успешно ему сопротивляется и скоро перейдет в наступление. Коль скоро Лига ввела в бой все силы, желая спасти миланскую крепость, но вместо того, чтобы освободить ее, позволила ей капитулировать у себя на глазах, а король и папа снарядили флот, дабы преградить путь Бурбону, но он тем не менее прошел, коль скоро союзники захотели захватить Сиену, а их войска, отправленные за победой, были сами побеждены, я не могу поверить, что при таком невезении, и потеряв всякое к себе уважение, мы могли бы преодолеть неудачу».

Это исполненное горечи письмо Веттори послал в лагерь Лиги в Миланском герцогстве, куда Синьория, встревоженная таким поворотом событий, направила Никколо, чтобы быть в курсе боевых действий. Без сомнения, этим первым настоящим поручением, похожим на предыдущие его задания, он обязан был тем, что Синьория делала ставку на всем известную дружбу Макиавелли и Франческо Гвиччардини, дабы тот как представитель папы в Лиге не оскорбился приездом «наблюдателя», и рассчитывала, что он расскажет Никколо Макиавелли больше, чем любому другому эмиссару.

Таким образом, с начала августа Никколо находился в Миланском герцогстве при Гвиччардини и Джованни делле Банде Нере. Папа в некотором смысле учел предложения Макиавелли и привлек на свою сторону этого гениального кондотьера и его людей.

* * *

Следует подробнее рассказать о последнем великом кондотьере Италии, персонаже, принадлежавшем также и истории Франции, ибо он был предком одной из ее королев — Марии Медичи, супруги Генриха IV и матери Людовика XIII.

Джованни, сын Катарины Сфорца и Джованни Пополано из младшей ветви рода Медичи, и характером, и внешностью больше походил на своих предков по материнской линии. Он унаследовал необузданный темперамент Катарины Сфорца, ее волю, мужество, смелость, и, казалось, в нем ожили Джакомо и Франческо Сфорца, его предки-авантюристы, прославившие себя на службе у Флоренции, Пизы, Людовика III Анжуйского, для которого Джакомо завоевал Неаполь. Ребенком Джованни проявил большую склонность к физическим упражнениям, чем к гуманитарным штудиям, столь дорогим старшим Медичи. Он не боялся ничего и никого и своим презрением к смерти ужасал Лукрецию Медичи, супругу Джакопо Сальвиати, которая после смерти Катарины заменила ему мать.

Восхождение на папский престол брата Лукреции стало его первой удачей. Лев X взял его с собой в Рим и поручил ему, несмотря на то что в то время Джованни едва достиг семнадцати лет, заботу о своей безопасности. Спустя год во главе сотни солдат тот уже сражался по приказу папы против герцогства Урбино. Своих людей он отбирал сам, руководствуясь лишь двумя критериями — выносливостью и храбростью. Отныне у Медичи появился собственный кондотьер, что не мешало Джованни продавать свои услуги и другим. Его редко можно было видеть дома и после того, как он женился на своей кузине и подружке детства Марии Сальвиати, объединив таким образом в своем сыне Козимо обе ветви рода Медичи.

Когда в 1521 году Лев X решил выступить на стороне Карла V против Франциска I, именно Джованни захватил для императора Парму и Пьяченцу, перейдя вместе со своими двумястами всадниками бурные воды Адды. Этот подвиг вызвал восторг у Пьетро Аретино, его ближайшего друга. Циничного писателя-гуманиста и знаменитого воина, возможно, связывало общее презрение к роду человеческому, которое заставляло их бесстрашно и абсолютно бессовестно пренебрегать людьми, что один делал пером, а другой — шпагой.

После смерти Льва X Джованни Медичи в знак траура сменил цвета своих флагов, и из белых с фиолетовым они стали черными, откуда и появилось прозвище, под которым он вошел в историю: Джованни делле Банде Нере.

До прихода к власти следующего папы из рода Медичи он вел жизнь капитана-авантюриста, принимавшего участие в сведении счетов между государями, очень напоминавших разбой. Положение в Европе, все более ухудшавшееся, предоставляло ему новое поле деятельности. Правда, на этот раз, сменив лагерь, как и все Медичи, он служил королю Франции и был рядом с Франциском I в Павии, где поражение могло бы обернуться победой, если бы из-за ранения он не покинул поле битвы.

Таков был человек, при котором состоял Макиавелли в августе 1526 года.

* * *

В лагере Лиги не происходило ничего особенного. У Никколо была масса свободного времени, чтобы жаловаться на отсутствие известий от Барберы; казалось, что молодой женщине все же наскучил престарелый возлюбленный, хотя сама она всячески это отрицала. Зато там было с кем поговорить, выстраивать теории и планы, которые, правда, не имели успеха в Риме. Веттори не сообщал Никколо, что думают те, кто «знает толк в войне», о его предложении, например, оставить Милан и напасть на Александрию или броситься на Неаполь. Одним словом, автор трактата «О военном искусстве» не был признан ни как стратег, ни как военачальник, если верить Банделло, который в одной из своих новелл рассказывает историю о том, как Макиавелли тщетно в течение двух часов пытался построить солдат под насмешливым взглядом Джованни делле Банде Нере.

10 сентября Гвиччардини послал Никколо в Кремону «сделать все, чтобы в течение пяти или шести дней город сдался». Спустя десять дней город капитулировал. Во Флоренции были благодарны Никколо за то, что он сумел этой победой поднять дух войска.

Но Климент VII позволил «обмануть себя, как ребенка», — негодовал Никколо. Посланнику Карла V в Риме Уго де Монкада, хитрому испанскому дипломату, удалось вызвать недовольство римлян, разочаровавшихся в понтификате, от которого они ожидали золотых гор, но были задавлены налогами и доведены до нищеты спекулянтами. Для Колонна это был удобный случай проявить себя, к чему его подталкивал Монкада, выполняя поручение своего хозяина. Кардинал Помпео Колонна, уже видевший себя папой, и его родичи и сторонники вошли в Рим во главе трех тысяч пехотинцев и восьмисот всадников. С криками: «Империя! Колонна! Свобода!» — они разграбили Борго и Ватикан, включая апартаменты папы, и разорили базилику святого Петра. Климент VII заперся в замке Святого Ангела. Положение стало критическим: как защищать крепость, не имея достаточного количества боеприпасов и продовольствия и не надеясь ни на чью помощь? Пришлось договариваться.

Климент VII заключил с Монкадой четырехмесячное перемирие на драконовских условиях: армия папы в течение недели должна вернуться из Ломбардии, галеры, бросившие якорь в Генуе, — вернуться в Чивитавеккья. Папа не будет беспокоить Сиену и отправит в Неаполь в качестве заложников Филиппо Строцци, Джакопо Сальвиати и его сына, кардинала Сальвиати.

Никколо был вне себя. Вернувшись во Флоренцию, он составляет перечень совершенных папой ошибок. Причин катастрофы несколько. Во-первых, это недостаточное число введенных в действие войск: «рисковать всем своим достоянием, не рискуя всеми силами» — значит нарушить золотое правило. Во-вторых — трусость герцога Урбинского и «всеобщее равнодушие». Однако Никколо делает исключение для Франческо Гвиччардини, который «единственный мог остановить всю эту неразбериху своими заботами и неистощимым рвением».

Положение было весьма серьезным, но не безнадежным. У Макиавелли рождается множество вариантов выхода из него: уступить Милан королю Франции, дабы побудить его принять на себя тяготы войны (поскольку до сего времени Франциск I не выказал большой заинтересованности в деле), или же — Никколо настойчиво к этому возвращается — направить все силы на то, чтобы напасть на Неаполь. Операция не потребует от папы слишком больших расходов, ибо «контрибуция, полученная от городов, пойдет на оплату наемников, а богатые и неразграбленные — как в Ломбардии — деревни даже увеличат жалованье солдат».

Письмо Никколо осталось незаконченным, потому что по отсутствию реакции Веттори, первого его адресата, он понял, что не будет иметь успеха и у второго… Франческо Гвиччардини подал в отставку.

* * *

Начав переговоры, Климент VII хотел лишь выиграть время, встряхнуть своих союзников и, усвоив последний урок, укрепить замок Святого Ангела. Он приказал Гвиччардини оставить Ломбардию, дабы выполнить условия соглашения, но велел предварительно передать войска под командование Джованни делле Банде Нере, якобы состоявшего на службе у короля.

Перемирие было нарушено раньше оговоренного срока. 1 ноября 1526 года папская армия выступила в поход: около девяти тысяч человек швейцарцев, наемников всех мастей, под командованием Вителло Вителли, ранее преданно служившего Льву X.

Карл V, со своей стороны, понимая, что перемирие не может закончиться миром, вооружил новое войско — двенадцать или тринадцать тысяч человек: баварцы, франконцы, тирольцы и швабы, готовые войти в Италию. Ими командовал Георг фон Фрундсберг, непримиримый лютеранин, решивший покончить с папой и папством. «Пусть говорят, что Фрундсберг отправляется воевать с турками; мы знаем, о каких турках идет речь», — якобы сказал император.

Когда солдаты императора подошли к Брешии, все сомнения — если они и существовали — рассеялись, так же как и надежда на быстрое и действенное вмешательство короля Франции и согласие среди членов коалиции. Герцог Мантуанский, сын Изабеллы д’Эсте, превратившейся из ярой франкофилки в «bona imperiale»[96], вел двойную игру и указал Фрундсбергу место для лагеря между реками По и Минчио, а герцог Феррарский предоставил ему понтонный мост, чтобы тот смог перейти через реку. Альфонсо д’Эсте открыто покинул папу, который заставил его слишком дорого заплатить за Модену, и Францию, бездействие которой заранее обрекало его на репрессии со стороны императора.

Казалось, никто больше не верил в победу Лиги и, что еще хуже, никто как будто бы ее и не желал, если судить по выжидательной позиции, занятой ее главой, герцогом Урбинским. У Франческо-Мария делла Ровере не было никакого резона умирать за Медичи, которые прежде столько сделали для его погибели. Более того, будучи зятем Изабеллы д’Эсте, он испытывал на себе ее влияние. А она весьма успешно предпринимала меры для того, чтобы привести всех своих родственников в стан императора. Короче, как написал 2 декабря Никколо, призывая к последнему броску прежде, чем Фрундсберг и Карл де Бурбон сумеют объединиться, «если все и далее будут так разделены, не смогут договориться и будут пребывать во власти взаимного недоверия, надеяться не на что».

Однако Макиавелли не считал, что глухота и паралич главарей Лиги неизлечимы. По его мнению, для того чтобы остановить орду оголодавших босяков, достаточно было проявить хоть каплю мужества и заставить папу развязать кошелек. В противном случае наемники, соединившись с испанцами, нападут на какой-нибудь город, принадлежащий Венеции или папе, или же заполонят всю Тоскану. Он был плохо информирован и не знал, что вся драма именно в этом: папский кошель был пуст. Обремененный финансовыми трудностями Климент VII тешил себя иллюзиями: он хотел верить, что соединение Бурбона и Фрундсберга неосуществимо — мощь его собственной армии должна сделать его невозможным. Он был бы прав, если бы в дело не вмешались людские страсти и судьбы людей, от которых зависели судьбы народов.

В декабре удача отвернулась от Джованни делле Банде Нере. Раненный при защите одного из мостов через Минчио выстрелом из фальконета (герцог Феррарский предоставил в распоряжение Фрундсберга артиллерию), он умер шесть дней спустя в Мантуе, куда его перенесли под покровом снежной бури. «Любите меня, когда я умру…» — якобы сказал он маркизу Мантуанскому, который в отчаянии умолял его высказать последнее желание: вот парадокс тех войн, когда нынешний враг с состраданием склоняется над вчерашним другом в момент его агонии. Как коннетабль де Бурбон оплакивал гибель Байярда, так Фредерико Гонзага — гибель Джованни делле Банде Нере. Вместе с этим двадцативосьмилетним капитаном, последним великим кондотьером эпохи, умерла и надежда Италии. Сообщение о его смерти, пришедшее одновременно с известием о наступлении армии, вызвало в Риме панику.

Во Флоренции тоже дрожали от страха. Уже 30 ноября Синьория отправила Никколо к Гвиччардини (который вернулся на службу), чтобы узнать, какие меры предприняты им для защиты Тосканы, и, в случае необходимости, «использовать все возможные средства, дабы заключить мир». Франческо Гвиччардини старался остановить панику, и Никколо несколько дней спустя возвращается и успокаивает правительство: война уходит от Флоренции в сторону Пармы и Пьяченцы! Но, видимо, он был недостаточно убедителен, ибо его вновь спешно отправляют к Гвиччардини, который на этот раз находится в Парме вместе с герцогом Урбинским. Макиавелли прибыл туда в тот самый день, когда армии Фрундсберга и Карла де Бурбона соединились под Пьяченцей.

Что же будет дальше? Куда направятся эти триста тысяч человек — не только самое большое войско, каким когда-либо располагал император в Италии, но и самое нищее. «Один Бог знает, что они предпримут, поскольку скорее всего они и сами этого не знают, — говорит Никколо, который не поддается пораженческим настроениям и повторяет неустанно: — Не стоит слишком их бояться, поскольку спасти их может только наша разобщенность, а все здешние военные эксперты считают, что у нас есть шанс добиться победы, а помешать нам победить могут только плохое командование и нехватка денег. Здесь достаточно сил для ведения войны, стоит только избавиться от этих двух недостатков… и не дать папе бросить все».

Герцог Урбинский первым прекратил борьбу. Он воспользовался случившимся весьма кстати приступом подагры, чтобы 16 февраля покинуть действующую армию на носилках. Императорской армии, измученной, увязшей в снегу и грязи, с пустым животом и кошельком, — этой орде, решившейся во что бы то ни стало перейти Апеннины и возместить все свои страдания за счет «несметных богатств» Рима и Тосканы, — позволили беспрепятственно сменить направление и вместо Пармы двинуться к Болонье.

Климент VII «являет собой судно без руля в бурю», — пишут маркизу Мантуанскому. А между тем папские войска самостоятельно отразили в начале февраля попытку Ланнуа, ставшего после смерти Пескары вице-королем Неаполитанским, захватить Лациум. Это была прекрасная победа, вынудившая понтифика взять на себя инициативу и начать наступление на Неаполитанское королевство, — предложение Никколо Макиавелли не было, следовательно, таким уж абсурдным, коль скоро это был план, за который ратовали и король Англии, и Франциск I, считавший возможным использовать его в качестве разменной монеты для освобождения сыновей. Правда, наступление окончилось неудачей из-за недостаточной скоординированности действий и, как всегда, нехватки денег, однако оно побудило Ланнуа, знавшего о трудном положении Бурбона и Фрундсберга, начать переговоры о перемирии на условиях, более приемлемых для папы.

25 марта Ланнуа явился в Рим под проливным дождем — дурное предзнаменование, решили римляне. Прошел слух, что в окно, у которого стоял вице-король, попала молния (стрела с неба!). Это не помешало Клименту VII поставить свою подпись под предложением отвести войска из Неаполитанского королевства, если Бурбон, в свою очередь, отступит в Ломбардию в обмен на шестьдесят тысяч дукатов. К нему спешно отправили гонца, чтобы уговорить его присоединиться к договору. Гонец вез с собой часть денег, обещанных в обмен на отступление. Деньги дали флорентийцы, чувствовавшие, что они первые под угрозой.

Отступление! Новость вызвала волнения в лагере. Испанцы искали коннетабля, чтобы убить предателя, согласившегося возвратить их, изможденных и обманутых, в Милан. Он едва успел добраться до лагеря ландскнехтов и спрятаться в конюшне. Но германцы Фрундсберга хотели мира не больше, чем испанцы. Может быть, даже еще меньше, потому что они сражались не только за золото Рима, но и ради уничтожения папства. Фрундсберг решил восстановить спокойствие, обратившись с речью к войскам, но, выйдя к солдатам, упал, сраженный апоплексическим ударом.

Никколо, находившийся в Болонье, сообщил радостную новость Синьории. Они с Гвиччардини были убеждены, что лишившиеся своего командира ландскнехты разбредутся кто куда и вернутся обратно в горы. Что касается коннетабля, то «он весьма расположен к перемирию», — писал Никколо во Флоренцию 23 марта.

* * *

29 марта прозвучало еще одно тревожное предупреждение: Карл де Бурбон требовал денег — сколько, никто не знал, чтобы удовлетворить своих солдат, которых с таким трудом убедил согласиться на перемирие; в противном случае его армия выступит уже завтра. «Короче говоря, — пишет Никколо, докладывая о приезде в лагерь гонца, привезшего новые требования коннетабля, — перемирие не состоялось и остается только думать о войне… Если вы хотите заставить этих обжор согласиться на перемирие, надо было бы иметь в вашей мошне, не считая жалованья нашим собственным пехотинцам, по меньшей мере сто тысяч флоринов; поскольку это невозможно, безумно терять время на торг, по которому мы не могли бы уплатить за неимением денег. В[аши. — К. Ж.] С[иятельства. — К. Ж.] должны теперь, следовательно, думать только о войне, о том, чтобы снова привлечь на свою сторону венецианцев, поднять их дух настолько, чтобы их солдаты, уже перешедшие через По, пришли нам на помощь; подумайте, наконец, о том, что насколько это перемирие, если бы оно состоялось, послужило бы нашему спасению, настолько неопределенность служит нашему поражению».

Между тем Бурбон, парализованный снежной бурей, обрушившейся на Италию в ту ночь, не выполнил своей угрозы. Никколо в нетерпении: «Нет никакого сомнения, что, если бы мы смогли усугубить их трудности, они бы пропали, но нашей несчастной судьбе было угодно, чтобы мы сами были не в состоянии сделать хоть что-нибудь эффективное. Из этого следует, что командующий (Гвиччардини. — К. Ж.) пребывает в состоянии постоянной тревоги, реорганизуя и исправляя, насколько возможно, все, что он может реорганизовать и исправить, и да будет воля Божия на то, чтобы он смог справиться со своей работой!»

Слова! Действительности же надо смотреть в лицо: у папы больше не было ни денег, ни армии. Он распустил, в соответствии с условиями перемирия, большую часть своего войска, несмотря на то, что все предостерегали его от подобного шага. «Его Святейшество, кажется, уже сдался на милость победителя. В этом нет никакого сомнения, непреложная и безоговорочная воля Божия состоит в том, чтобы Церковь и ее глава были уничтожены», — писал мантуанский посол.

Что до Венеции, то она заботилась о собственных владениях и не могла ослабить свою оборону и отправиться воевать в Центральную Италию. Против коннетабля Карла де Бурбона мог выступить только герцог Урбинский, но даже если предположить, что он был в состоянии воспротивиться давлению своих мантуанских родственников, преданных империи (младший сын Изабеллы д’Эсте открыто явился в лагерь коннетабля, своего кузена), то никогда ничем не стал бы рисковать ради Медичи.

* * *

Макиавелли следует за Гвиччардини из Имолы в Форли, куда тащится армия Лиги. Он встревожен, как и его друг. Враг обнаружил свой «зловещий замысел», но что предпримет папа? Может быть, он «преклонит голову на колена вице-короля и доверится судьбе»? И что случится тогда?

«Мы все познаем несчастья мира, если упустим возможность воевать», — говорил Гвиччардини в 1525 году. Ныне, независимо от решения папы, он «решил, что бы ни случилось, защищать Романью, если посчитает, что ее можно защитить, — пишет Никколо к Веттори 5 апреля, — а если защитить ее будет невозможно, оставить ее и сражаться со всеми итальянскими войсками, которыми он будет располагать, со всеми деньгами, которые у него останутся при нашем денежном голоде, и испробовать все средства для того, чтобы спасти Флоренцию и наши государства».

Спустя несколько дней, уже в Форли, флорентийцы смогли вздохнуть с облегчением: гроза разразится не над ними! Макиавелли направляет Синьории успокаивающее сообщение: «Императорская армия приблизилась к нашим укреплениям на расстояние пушечного выстрела, а затем свернула налево и двинулась нижней дорогой на Равенну, так что в настоящий момент мы здесь уверены, что они не войдут в Тоскану. И мы почти уверены, что они не смогут захватить ни одной крепости в Романье… и если только не случится чего-нибудь экстраординарного, мы можем считать себя в безопасности».

Впрочем, атмосфера в лагере была отвратительная. Среди солдат царило неповиновение, а среди командиров — разногласия. Никколо полон возмущения и угнетен. «…Нам надобно или менять тут все до основания, — пишет он Синьории, — или заключать мир, от которого теперь, когда мы находимся в такой дурной компании, не стоит отказываться, если только условия его будут достаточно приемлемыми. Если же мы продолжим войну, не перегруппировав армию, не удовлетворив ее командиров, и если венецианцы и король не покажут себя лучшими товарищами, а папа не проявит большего терпения, мы рискуем попасть в непоправимую катастрофу».

Снова стали «тайно готовить» перемирие, опасаясь, что ландскнехты («свирепые звери, в которых нет ничего человеческого, кроме лица и голоса», — как писал по-латыни Никколо в письме к Гвиччардини), не имея что грабить по эту сторону Апеннин, перейдут через горы тем же путем, которым когда-то прошел Чезаре Борджа. Никколо сомневался, что это будет хорошее перемирие, ясное и понятное. Скорее, оно будет из тех, что «подписывают в Риме и нарушают в Ломбардии». В него никто не поверит, кроме, быть может, простаков, которые довершат собственное разорение, стараясь соблюдать его финансовые пункты, лишатся армии и не смогут защититься от тех, кто его нарушит.

Это было безумием, но папа полностью доверился Ланнуа. Вице-король Неаполитанский согласился отправиться в лагерь Бурбона для переговоров о мире. Он проехал через Флоренцию, которая возлагала на него все свои надежды и готовилась продавать городское имущество, церковные украшения и даже священные сосуды, чтобы удовлетворить увеличивавшиеся с каждым днем аппетиты коннетабля.

Встреча Ланнуа и Карла де Бурбона должна была состояться 17 августа у подножия Апеннинских гор. А накануне Никколо дал волю своим чувствам в эмоциональном письме к Веттори: «Завтрашний день решит нашу судьбу. Здесь решено, что, если только он (Бурбон. — К. Ж.) двинется, нужно думать исключительно о войне, и чтобы ни один волос не помышлял о мире… пусть все союзники идут вперед без оглядки, потому что теперь надо не ковылять, а мчаться очертя голову. Ибо отчаяние часто находит лекарство, которого не умеет отыскать свободный выбор… Я люблю Франческо Гвиччардини. Я люблю свою родину больше, чем душу. И говорю вам то, что подсказывает мне опыт моих шестидесяти лет. Я думаю, что никогда не приходилось ломать голову над такой задачей, как сейчас, когда мир необходим, а с войною не развязаться…»[97]