КОГДА ПАПА РИМСКИЙ ИДЕТ НА ВОЙНУ
КОГДА ПАПА РИМСКИЙ ИДЕТ НА ВОЙНУ
Заняв свой досуг переложением в стихах «бедствий, которые перенесла Италия за последние десять лет, когда звезды всячески противились ее благополучию», Никколо был удостоен всяческих похвал. «Пиратские» издания его поэмы «Деченнали» множились, и друзья предсказывали ему блестящую литературную карьеру, которая принесла бы ему гораздо больше денег, чем труд «наемного работника». Но уже глубоко пораженный политическим вирусом, Никколо отверг славу и (кто знает?) богатство ради того, чтобы скакать вслед за Юлием II: летом 1506 года не Флоренция, как того желал Макиавелли в заключительных строках своей поэмы, а папа «вновь открыл врата в храм Марса»[46].
Юлий II пустился вскачь по дорогам Италии за своей химерой — светской властью. Чтобы ее иметь, требовалось силой вернуть Церкви ее владения, изгнать из государства тех, кто, подобно Венеции, незаконно занимал там место, а также вассалов, склонных считать себя абсолютными властителями, подобно Бальони в Перудже или Бентивольо в Болонье. Так Юлий II хотел доказать, что является наследником и продолжателем дела Александра Борджа, с той только разницей, что, сменив тиару на шлем и скипетр на шпагу, он не только благословил этот поход, но и сам его возглавил. Папа решился на это, потому что международная обстановка ему благоприятствовала и он мог рассчитывать на объединенную помощь Франции и Испании.
После войны в Неаполитанском королевстве политический климат претерпел множество изменений. Между прежде враждовавшими сторонами был заключен окончательный мир. Людовик XII отказался от Неаполитанского королевства в пользу своей племянницы Жермены де Фуа, которую выдал замуж за весьма кстати овдовевшего Фердинанда Арагонского[47]. Тот рассчитывал на союз с Францией в своем споре с зятем, Филиппом Красивым, за наследство Изабеллы Кастильской. Отношения же между Австрией и Францией, напротив, стали весьма прохладными. Людовик XII получил от императора Максимилиана за немалое количество экю титул герцога Миланского, но не исполнил обещания выдать свою дочь принцессу Клод за сына Филиппа, Карла — великого герцога Люксембургского (будущего императора Карла V).
Римский понтифик начал операцию под названием «Освобождение Папской области» только потому, что Венеция была слишком обеспокоена возможной высадкой императора Максимилиана в Северной Италии, чтобы отвлекаться на события в Романье.
Не ожидая подкрепления, которое Юлий II запросил у ошеломленных Франции, Испании, итальянских государей и Флорентийской республики, папский отряд — кучка людей — 25 августа, спустя всего восемнадцать дней после того, как папа объявил о принятом им решении, выступил из Рима. Тем самым он лишил своих союзников возможности обдумывать и согласовывать свои действия и взял их за горло.
* * *
Уже 27 августа Никколо присоединился к понтифику в Непи. Юлий II сидел за столом и не был расположен говорить о делах. Флорентийский секретарь вынужден был ждать до завтра, чтобы уже в Чивитавеккья принести от имени Синьории извинения за то, что та не смогла предоставить в его распоряжение своего кондотьера Маркантонио Колонна, без которого, как она утверждала, не могла сейчас обойтись: «Война в Пизе… груз, давящий на нас еще сильнее, чем прежде… сокращение численности войск, к которому Флоренция была вынуждена прибегнуть, сохранив только строго необходимое для защиты своей территории, и единственный военачальник, Маркантонио…»
Не могло быть и речи о том, чтобы Флоренция слепо бросилась вслед за Юлием II в авантюру, которую все — включая приближенных папы — считали рискованной, но некоторые дипломатические предосторожности надо было все же предпринять.
Не только Флоренция пыталась охладить боевой пыл Юлия II. Венецианцы вооружились до зубов, якобы для того, по утверждению их посла, чтобы отразить возможное наступление Максимилиана, а на самом деле, чтобы испугать папу. Призванный папой маркиз Мантуанский[48] задерживался, что, по мнению некоторых, означало: король Франции устранился от участия в походе. Говорили, что Людовик XII обещал свою помощь очень неохотно и под давлением королевы Анны, которая, будучи очень набожной, желала угодить папе, но Людовик XII мог и отказаться от выполнения своих обещаний.
Никколо должен был распутать весь этот клубок интриг, разобраться в намерениях каждого и, если дело окажется серьезным, оценить силы папы. Последние были сосчитаны быстро. Что же касается плана Юлия II, то он был прост и ясен: ничто не мешало ему занять Перуджу. Дальнейшее, по мнению Никколо, зависело от французов. Если папе не удастся расшевелить их, он может позвать на помощь Светлейшую — на это надеялись венецианцы, рассчитывавшие таким способом сохранить Римини и Фаэнцу, отобранные ими у Чезаре Борджа. Неопределенность не помешала Юлию II объявить о своем прибытии в Болонью и отдать приказ ее правителю приготовить квартиры для пятисот французских копий. Он — бессознательно или же для устрашения — всячески демонстрировал величайший оптимизм: у него была, как он говорил Никколо, «подпись короля» и ему этого было достаточно. Людовик XII и вправду повелел Шомону д’Амбуазу, правителю Милана, предоставить в распоряжение Юлия II все свободные войска.
Поход, в котором участвовал Никколо, больше напоминал папское турне. Юлий II, чтобы исключить в свое отсутствие любую возможность беспорядков, потащил за собой всех своих кардиналов и их семьи — в Риме остались только больные да беспомощные старики.
Форсированным маршем прошли Витербо, Монтефьясконе и Орвьето, покидая лагерь на заре или затемно, при свете факелов. Шестидесятилетний папа был неутомим. Везде толпы народа ожидали папского благословения, но в Орвьето ему устроили прием, который превзошел все. На главной площади посадили дуб — эмблему делла Ровере, — скрытый в его ветвях детский «хор ангелов» строфу за строфой повторял за приглашенным для такого случая «Орфеем», стоявшим у подножия дерева, латинские вирши, восхвалявшие понтифика. Полный триумф!
А когда добрались до берегов Тразименского озера, о «крестовом походе» и вовсе забыли. Папа не мог устоять против красоты этих мест. Он решает остановиться, отплыть в сопровождении нескольких кардиналов на острова и организовать приятную рыбалку под музыку. Другие предпочли охоту.
События, произошедшие по пути в Перуджу, действительно располагали к отдыху: Джанпаголо Бальони прибыл в Орвьето лично и принес заверения в своей покорности. Макиавелли не мог прийти в себя от удивления: синьор города Перуджи имел возможность без труда бросить вызов понтифику со своего укрепленного холма, возвышавшегося над долиной Тибра, а он бросился к его ногам! Сильный отряд Бальони, состоявший из всадников и пехоты, был в состоянии оказать сопротивление папской армии, а он предоставил его в распоряжение Юлия II!
Зная Джанпаголо, отсутствие у него всякой совести и его преступное прошлое, от этой кажущейся покорности можно было ожидать всего или, по крайней мере, следовало быть начеку; но папа не принимал никаких мер предосторожности и, казалось, испытывал удовольствие от того, что лез прямо в пасть волку. Понтифик отпустил кондотьера из Орвьето под предлогом, что тому надо подготовиться к встрече, и 12 сентября на глазах потрясенного Макиавелли вошел в Перуджу лишь в сопровождении свиты прелатов, оставив свои войска за стенами города. Идеальная ловушка! Хотя объективности ради Никколо отметил, что войско Бальони стояло еще дальше от городских ворот.
В городе царила суматоха, благоприятствовавшая любому нападению. Носилки с папой не могли ни продвинуться вперед, ни отойти назад, настолько плотно окружила их восторженная толпа. Замешкавшаяся где-то личная охрана понтифика отдавала тем самым Юлия II в руки Бальони.
Но Бальони ничего не предпринимал.
«Я спрашиваю себя, каков будет исход дела: это выяснится за те семь или восемь дней, что папа будет оставаться в городе». Никколо не перестает искать объяснения странному параличу синьора города Перуджи. Между тем Юлий II не торопится уезжать, председательствует на множестве церемоний и склоняет различные кланы, доселе яростно сражавшиеся между собой, ко всеобщему публичному примирению. У Бальони было время для того, чтобы действовать. Но ничего не случилось. Упущена была такая прекрасная возможность, пожалеет впоследствии Макиавелли. «Людьми рассудительными, находившимися тогда подле папы, была отмечена дерзновенная отвага папы и жалкая трусость Джанпаголо; они не могли уразуметь, как получилось, что человек с репутацией Джанпаголо разом не подмял под себя врага и не завладел богатой добычей, видя, что папу сопровождают все его кардиналы со всеми их драгоценностями. Люди эти не могли поверить, что его остановила доброта или что в нем заговорила совесть; ведь в груди негодяя, который сожительствовал с сестрой и ради власти убил двоюродных братьев и племянников, не могло пробудиться какое-либо благочестивое чувство»[49].
Когда Макиавелли писал эту главу «Рассуждений…», где-то между 1513 и 1519 годами, он словно позабыл суждение, вынесенное им по горячим следам в докладе для Синьории: «Если он не сделал зла человеку, пришедшему отнять у него государство, то исключительно по доброте своей и гуманности!» Иронизировал ли тогда секретарь или думал о том, чтобы пощадить своих хозяев, которые намеревались воспользоваться услугами Бальони и не могли согласиться с тем, что поручают защиту государства «человеку, отягощенному злодеяниями», убийце?
Ни то ни другое. Он дал волю своей неодолимой потребности понять, рационально объяснить поведение человека и переложить его на язык политики… а может быть, Макиавелли-чиновнику было необходимо подтвердить свои способности, заставить о них говорить. Странное поведение Бальони, охарактеризованное в «Рассуждениях…» словом «трусость», в письмах к Синьории получило разумное объяснение, превратившись во взвешенное политическое решение, пожалуй, одно из самых мудрых. Как-то раз сам Бальони сказал Никколо, что существует только одна альтернатива: сила или покорность. Если бы кондотьер захватил папу, против Бальони поднялась бы вся Италия; Франция и Испания вынудили бы его отпустить добычу; Бальони мог оказать сопротивление небольшой армии папы, но не коалиции. С другой стороны, он рассчитывал на поддержку, и немалую, в самом папском окружении: герцог Урбинский во время своей борьбы с Борджа нашел себе убежище в Перудже, а Гвидобальдо да Монтефельтро был не из тех людей, которые отказываются от друзей, еще меньше его можно было обвинить в неблагодарности. Отдав «все свои интересы в руки герцога Урбинского», докладывает Макиавелли Синьории, Бальони нашел наилучший выход из создавшегося положения и обеспечил себе максимальный выигрыш. Отметим: и он не мог бы найти себе более красноречивого защитника.
Что же до смелости Юлия II, то присутствие с ним рядом герцога Урбинского делало ее весьма относительной, хотя даже видимость ее поражала всех, увеличивая престиж папы и страх, который он внушал.
Вообще-то воспоминания современников противоречат тому, что пишет Никколо, который, как нам кажется, преувеличивает опасность и драматизирует события то ли для того, чтобы покрасоваться, то ли… ради красного словца. Многие мемуары говорят о том, что папа и кардиналы вошли в город в сопровождении «множества вооруженных людей, пеших и конных». Но как совершенно справедливо пишет Макиавелли во вступлении к «Рассуждениям…», «всей правды о прошлом узнать невозможно!» Многие считают, что отдаленность во времени является гарантией объективности, как будто бы шансы узнать истину обратно пропорциональны расстоянию. Но не забудем: Никколо эпохи «Рассуждений…» уже не тот человек, что следовал за папой осенью 1506 года[50]. Жизнь его помяла и побила. Его суждения о людях и событиях несут на себе отпечаток пережитого. Он переполнен горечью. Сарказм — оружие отчаяния. Не учитывать этого — значит исказить смысл сурового заключения, сделанного Макиавелли спустя годы: «Так вот, Джанпаголо, не ставивший ни во что ни кровосмешение, ни публичную резню родственников, не сумел, когда ему представился к тому удобный случай, или, лучше сказать, не осмелился совершить деяние, которое заставило бы всех дивиться его мужеству и оставило бы по себе вечную память, ибо он оказался бы первым, кто показал прелатам, сколь мало надо почитать всех тех, кто живет и правит подобно им, и тем самым совершил бы дело, величие которого намного превысило бы всякий позор»[51].
Слова Макиавелли звучали в унисон с голосами других людей, которые, не скрывая своего негодования, стремились к большей чистоте в нравах Церкви. Он лил воду на мельницу Реформации, когда писал: «…Дурные примеры папской курии лишили нашу страну всякого благочестия и всякой религии. Что повлекло за собой бесчисленные неудобства и бесконечные беспорядки, ибо там, где существует религия, предполагается всякое благо, там же, где ее нет, надо ждать обратного. Так вот, мы, итальянцы, обязаны Церкви и священникам прежде всего тем, что остались без религии и погрязли во зле»[52]. «Сложные образования, такие, как республики и религии» нуждаются в изменениях, в постоянном обновлении, которое возвращало бы их «к началу». Макиавелли прославляет Франциска Ассизского и святого Доминика, апостолов бедности и чистейших источников веры, которые «не допустили, чтобы религия исчезла при попустительстве епископов и предводителей Церкви».
Некоторые считают, что эти строки были продиктованы Макиавелли не его верой, но его политическими убеждениями. Им можно ответить словами, которые Никколо написал в 1510 году о португальских маранах — евреях, оставшихся верными иудаизму, несмотря на насильственное обращение в христианство: «Очень трудно судить о том, насколько хороши или плохи религиозные чувства людей!» Конечно, Никколо Макиавелли, хотя и был воспитан набожной матерью, не очень прилежно посещал службы и, если верить его друзьям, вечное спасение его не заботило; не следует ждать от него особого религиозного рвения, как от тех итальянских реформаторов, что погибли на костре. Но достаточно ли этого, чтобы сделать из него безбожника? Область его интересов не теология, а политика. А последняя несет на себе отпечаток мощного антиклерикализма — настроения, которое разделяли многие современники Макиавелли. Главная задача Никколо — разоблачить беды, которые могло принести Италии честолюбивое стремление папства к светской власти. Владычество Церкви, писал он, «сохраняет Италию раздробленной и бессильной» перед нашествиями варваров, к помощи которых она, Церковь, без колебаний прибегает, дабы утвердить свое господство над другими государствами.
…Однако еще не настало время сожалеть о том, что Бальони не стал национальным героем. Сейчас, в Перудже, Макиавелли испытывает совсем другие чувства. Увлеченный приключением и желая узнать, чем оно закончится, он скачет вслед за Юлием II и его кардиналами, которые тащат за собой «все свои сокровища».
* * *
Итак, Юлий II захватил Перуджу без боя и движется теперь к Болонье.
Что Людовик XII не хочет помогать понтифику в его предприятии против Джованни Бентивольо, поскольку владетель Болоньи считается его другом, — это еще мягко сказано! Маркиз Мантуанский попал в гораздо более деликатную ситуацию: Бентивольо — его родственник. Но что можно противопоставить папе, который утверждает, что осуществляет священную миссию, который заявляет, что начал войну, «чтобы освободить города Италии от тиранов и сделать их достоянием Церкви», и который будет считать себя «виновным перед Богом, если не использует все имеющиеся средства, чтобы достичь этой цели»?
Никколо вместе со всей курией выехал навстречу маркизу Франческо Гонзага, который, к величайшей радости папы, должен был прибыть в Перуджу в сопровождении сотни арбалетчиков. Несколькими днями раньше Никколо слышал, как презрительно Юлий II отзывался об угрозе, которую якобы представлял собой император и которую постоянно использовали венецианцы, чтобы напугать понтифика: «Эти венецианцы по своему усмотрению приводят императора в Италию и уводят его. Ерунда! Все образуется, если придет Мантуя и перестанет хромать Франция».
Наконец Мантуя здесь! Между тем все надеются, что Франческо Гонзага удастся убедить папу договориться с Бентивольо и отказаться от немедленного нападения на Болонью. Однако Макиавелли настроен весьма скептически: ничто не остановит Юлия II! Папа «до сих пор вел свое дело с необычайной горячностью, а теперь он весь — огонь».
Вместе с экспедиционным корпусом Никколо покидает Перуджу и углубляется в горы. Миновав 22 сентября Губбио, изнуренный кортеж вступил в дикое ущелье, ощетинившееся утесами, к которым цеплялись могучие крепости; люди и животные с трудом продвигались по узкой крутой тропе, окаймленной оврагами и бездонными пропастями. Какое было облегчение выйти через два дня на менее крутые склоны долины Метауро! Наконец 29 сентября показались башенки дворца Урбино, напоминавшие каменный фонтан, устремившийся к небу.
Гвидобальдо да Монтефельтро приказал открыть городские ворота и пропустить папский кортеж. Папа расположился в герцогском дворце, этом «городе в городе», как описывает его Бальдассарре Кастильоне[53]. Теперь тут царила совсем иная атмосфера, чем в то время, когда Чезаре Борджа давал здесь Никколо ночные аудиенции. В великолепное жилище Гвидобальдо вернулись сокровища, украденные завоевателем. В течение четырех дней папа, страстно любящий искусство, любуется богатствами дворца и его сияющим изяществом. Тем временем в Болонье отказываются выполнить приказ папы отослать гарнизон; напротив, прошел слух, что его усиливают.
Святой Отец, возвращайся к своему святому Петру
И обуздай свои желанья
Уйти в поход, потом вернуться —
Позора больше, чем если остаться сзади!
Такую песенку распевают в Болонье и Венеции. Но папу не трогают ни оскорбления, ни угроза созыва собора, к поддержке которого Бентивольо намерен прибегнуть в случае, если папа решит отлучить его от Церкви, ибо французы говорят, что послали на помощь папе десять тысяч пехотинцев и тысячу копий, то есть гораздо больше, чем обещали.
Юлию II, которому не сидится на месте, этого вполне достаточно. Пренебрегая общим мнением, он отдает приказ двигаться дальше. Чтобы добраться до Чезены, минуя Римини — папа опасается венецианцев и не хочет терять времени, — он с небольшим кортежем решает идти через горы. Никколо предпочитает присоединиться к тем, кто двинулся обычным путем. «За те два дня, что понадобятся для того, чтобы добраться до Чезены, не может произойти ничего важного», — оправдывается он. На самом же деле ему просто не хочется снова идти по раскисшим от ледяного сентябрьского дождя дорогам и ночевать под открытым небом. Он оказался прав: из трехсот мулов, которые везли поклажу папы, только две сотни добрались до Чезены, настолько был труден выбранный понтификом путь.
В Чезене Юлий II принимает посланцев Болоньи, среди которых и личный секретарь Бентивольо. Никколо присутствует при этом поворотном пункте всей драмы.
Болонцы ни живы, ни мертвы от страха. Они еще не пришли в себя от известия об убийстве в Болонье отца датария (начальника папской канцелярии). Это преступление могло подписать им смертный приговор, если бы советники папы не решили, что жизнь послов более полезна, чем их казнь. Вместе с тем послы нашли в себе смелость сообщить папе об отрицательном ответе своего государя. Чтобы обосновать его, они упомянули о прошлых договорах с предыдущими папами. Юлий II гневно отвечает, что ему наплевать на обещания предшественников. К тому же эти договоры, по его мнению, недействительны и не имеют законной силы, потому что были подписаны под давлением обстоятельств. Он, Юлий, наведет порядок. По доброй воле или насильно, но Бентивольо сдаст Болонью Церкви.
Никколо писал Синьории: «Что будет: мир или война, — выяснится в Чезене». Ультиматум папы — это война.
Четверо папских курьеров получили опасное поручение доставить в Болонью папскую буллу, предписывавшую семейству Бентивольо покинуть город и в течение девяти дней распустить свою армию под угрозой полного отлучения от Церкви. Чтобы обеспечить безопасность курьеров, посланцев Болоньи задержали в лагере папы «не в качестве заложников, но в качестве гостей» (у этой формулы большое будущее!).
Чем больше проходило времени, тем яснее становилось, что Бентивольо не сдастся. Папа теперь тоже не мог отступить от своего решения. Более того, он вынужден наступать без промедления, потому что владетель Болоньи спешно готовился к сопротивлению. Но Юлий II двигался к достижению своей цели настолько быстро, насколько ему это позволяли плохая погода, ревматизм и последствия «французской болезни», которой он страдал. Опасаясь нападения венецианцев, папа снова устремился в горы, выбрав самую неудобную из всех возможных дорог на Имолу. Макиавелли вместе с остальным двором встретил его там 20 октября.
Несколько дней спустя Маркантонио Колонна привел туда сто копий, поскольку колебаниям Синьории и, следовательно, миссии Никколо пришел конец. Макиавелли, как не преминули коварно заметить его враги, не многого добился. Ему пора было возвращаться во Флоренцию, чтобы там защитить свое место. «Постарайтесь приехать до того, как будут продлевать сроки полномочий», — писал ему Буонаккорси, как всегда, пекущийся о его интересах.
Судьба Болоньи была решена. Даже Феррара, несмотря на родственные связи герцога и Бентивольо, пришла в движение. Бентивольо оставалось только попытаться спасти свою жизнь и имущество (его бесстрашная, но дальновидная супруга давно уже начала переправлять в Милан ковры и драгоценности). Шомон д’Амбуаз помог ему бежать. Папа как добрый государь и хороший политик разрешил ему in fine[54] удалиться в Милан под крыло Франции и увезти с собой все свое добро.
Таким образом, 11 ноября 1506 года Никколо не стал свидетелем триумфа Юлия II — «освободителя», «изгоняющего тиранов», как провозглашали триумфальные арки, воздвигнутые на всем пути блистательного папского кортежа, в котором следовали, помимо сановников курии, итальянские государи или их полномочные послы. Хотя Макиавелли и не увидел, как папа в пурпурном облачении, расшитом золотом и драгоценными камнями, в окружении толпы прелатов прошествовал через весь город на sedia — папском троне, используемом для церемоний, который несли гвардейцы, он вынес из этого странного предприятия урок, подтверждавший тот, что он получил от Чезаре Борджа, и, следовательно, незабываемый: «Часто дерзостью и стремительностью можно добиться того, чего невозможно получить обычными средствами».