ГЛАВА ТРЕТЬЯ

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

Пора надежд и грусти нежной...

Пушкин

Снова весна, и в старых парках Вильно опять шумит молодая листва. Год 1881-й.

Воскресная служба в соборе подходит к концу. Справа от прохода синие ряды гимназистов, слева зеленые — реалистов. Впереди гимназистки. Под коротенькими жакетами видны белые передники. У одной — белый бант в косе пышнее, чем полагается, у другой из-за воротничка строгого форменного платья — белая пена рюша. А должна быть только узенькая полотняная полосочка. Каждой хочется xoть как-нибудь принарядиться. Весна!..

Классные дамы, истово крестясь, одним глазом наблюдают за порядком в рядах.

В соборе душно. В наклонных солнечных лучах, бьющих из узких окон, пляшут пылинки. Проходят драгоценные часы воскресного отдыха. Молодые лица бледнеют, тяжело выстаивать многочасовое богослужение, а особенно весною.

Последние возгласы священника и дьякона, последние сладко замирающие «амини» хора.

Служба кончена. Молодежь выходит из церкви и — наконец-то! — остается без присмотра. Учителя спешат по домам. Воскресенье — единственный в неделю, когда можно побыть с семьей.

Кучка молодых людей в зеленых мундирах останавливается на углу.

— Пошатаемся немножко, — предлагает Дружинин. — Голова гудит от духоты, от ладана...

— Идемте, идемте! Владимир! Обручев! Ты с нами?

Невысокий юноша кивает.

— Однако ты неразговорчив сегодня, — говорит ему один из друзей.

Обручев молчит. Серо-голубые глаза строги. Он идет впереди товарищей и в разговор не вступает.

— Вы здесь? — радуется подошедший Баранович. — Не удалось удрать? И мне пришлось всю службу отстоять в костеле.

— Пойдемте в старый город, — предлагает кто-то.

Старый город — вот он. Стоит свернуть с Георгиевского проспекта, по которому не спеша расходится из православных церквей и католических костелов по-воскресному нарядная публика, а порою проносятся щегольские экипажи, — и пешеход оказывается в лабиринте узких кривых улочек. Здесь в коляске не проехать, обязательно застрянешь. Дома вплотную прижимаются друг к другу. В иных местах через улицу от дома к дому перекинута арка. Когда-то местные жители с этих крытых галереек стреляли во врагов и забрасывали их камнями.

Улочки Пилес, Стиклю, Арклю... Старина! В стенах некоторых домов сохранились ниши, прежде в них стояли статуи... Гулко щелкают шаги по истертым каменным плитам. Солнцу трудно сюда пробиться. Улочки похожи на кривые тропки, проложенные в сплошном нагромождении серого камня. Тихо. Вся жизнь воскресного дня сосредоточена во дворах.

Юноши выходят к костелу святой Анны, о котором Наполеон говорил, что ему хочется поставить эту драгоценную игрушку на ладонь и перенести в Париж.

— Привал, братцы! Отдых!

Юноши располагаются на скамье под огромной ивой, снимают фуражки. Свежий ветерок холодит разгоряченные щеки. Хорошо немного отдохнуть, оторваться на время от экзаменационной зубрежки, полюбоваться благородным творением готики.

— Люблю наш Вильно! — восхищается Баранович. — Не город, а музей старинной архитектуры. Верно, Владимир? — обращается он к Обручеву. — Да что с тобой? Такая чудесная весна, красота вокруг, впереди свобода, самостоятельность, а ты словно в воду опущенный...

— Не трогай его, — тихо говорит Правосудович. — У него ведь отец тяжело болен.

— Это я знаю... А что? Разве плохие вести, Владимир?

— Да, неутешительные, — коротко отвечает Обручев.

Его мысли все возвращаются к несчастью, постигшему семью. Внезапно Афанасию Александровичу стало плохо. Полина Карловна, испуганная его странным состоянием и беспомощностью врачей, решила послать телеграмму доктору Чернявскому — мужу своей сестры. Владимир сам отправлял эту телеграмму и, как ему казалось, навсегда запомнил свой путь до телеграфа и обратно. Впервые в жизни он испытал тогда гнетущее чувство тоски и жалости. Что случилось с отцом, всегда таким бодрым и деятельным? За него было страшно, а маму пронзительно жалко. И то, что она держалась молодцом, не плакала, не ломала рук, только говорить стала еще ровнее, не уменьшало, а усугубляло жалость.

Чернявский жил с семьей в Петербурге, заведовал Ольгинской больницей для неизлечимых. Знакомства и связи его в медицинском мире были обширны.

На телеграмму Полины Карловны Чернявские откликнулись как подобает добрым родственникам. Вероятно, Генриетта Карловна близко приняла к сердцу горе сестры и просила мужа сделать для Обрученных все, что в его силах. Чернявские мигом собрались, выехали в Вильно и неожиданно появились перед растроганной таким вниманием Полиной Карловной.

Больной отец, осунувшееся решительное лицо матери, с прочно залегшей в эти дни морщинкой между бровями, присутствие в доме, где почти никогда не бывали посторонние, чужих людей, распорядительных, энергичных, но доселе неизвестных, как бы пришибло девочек. К маме лучше было не подступаться, а братья или молчали, или говорили только одно:

— Папа серьезно болен.

Владимир замкнулся, всегдашняя жизнерадостность в нем потухла. Только к матери он стал относиться еще нежнее и внимательнее, чем всегда.

Чернявский решил, что лучший выход — устроить Афанасия Александровича в Николаевский военный госпиталь в Петербурге. Как военный, он получит там казенное содержание, а Полина Карловна останется с семьей. Если она будет отдавать свое время и силы уходу за больным, воспитание детей неминуемо пострадает. Обеспечить в домашних условиях лечение и уход, какие даст госпиталь, она не сможет, и средства семьи этого не позволят.

Доводы были убедительны. Полина Карловна и сыновья со словами гостя печально согласились, и Чернявский увез больного Афанасия Александровича в Петербург. В госпиталь он Обручева устроил, но ожидаемого облегчения это не принесло. Состояние больного оставалось по-прежнему тяжелым.

Отца в семье очень почитали, и с его отсутствием в доме образовалась пустота, которую никакими хорошими отметками, старанием лучше учиться, чтобы не огорчать маму, никакими попытками Полины Карловны держаться бодро ради детей заполнить было невозможно. Исчезла постоянная надежная опора, обычный, приветливый мир как-то пошатнулся. Впрочем, рук Полина Карловна не опустила. Жалованье Афанасия Александровича на время болезни стали выплачивать только в половинном размере. В случае, если болезнь затянется, или в еще более страшном случае, о котором она старалась не думать, жалованье вообще прекратится, будут давать лишь небольшую пенсию. Как быть с шестью детьми без всяких сбережений? Полина Карловна не спала ночи, придумывая выход.

В апреле 1881 года Владимир писал бабушке Эмилии Францевне:

«Через две недели мы переезжаем на другую квартиру, потому что эта слишком дорога для наших теперешних средств... Мы будем жить на 3-м этаже и платить 330 рублей в год, а теперь платим 475. Но зато там нет сада при доме, хотя близенько немецкое кладбище, которое летом представляет прелестный тенистый сад, так что детям можно будет ходить туда.

Вообще у нас такая экономия, живем так скромно, мама всюду старается сберегать деньги и уже отложила в банк 800 рублей... Теперь у нас живет один ученик IV класса, который за стол и квартиру платит 25 рублей, что составляет также маленькое подспорье для мамы.

Я теперь уже скопил себе для Петербурга 100 рублей и, кроме того, завел себе новую одежду, летнее пальто, одним словом вполне обмундировался, чтобы в Петербурге не было лишних расходов...»

Эти деньги он собрал зимой, когда давал частные уроки.

Невесело начинается весна его свободы, его самостоятельности! Даже в милое Клепенино к бабушке нынче не придется поехать. А товарищи, как нарочно, говорят об этом:

— Что будешь делать летом? Закатишься снова под Ржев, в имение бабушки?

— Нет, я туда не поеду.

— Но почему же? Ты ведь в таком восторге был... С Сеченовым там встречался, с его женой... Говорил, что они замечательные люди. Ведь не забыл же ты их? В чем дело? — волнуется Баранович.

В восторге! Да, конечно, он был в восторге. И было отчего прийти в восторг. Первый раз он ездил к бабушке с отцом, когда перешел из пятого в шестой класс. Великолепный бор на высоком берегу Волги... Спуск из парка прямо к реке. Плоты со строевым лесом, медленно скользящие по воде... Все это было ново для Владимира. Целые дни он проводил на берегу, смотрел на плоты, купался, лежал на теплой песке. А блуждания по лесу, настоящему дикому лесу! Это не Виленские парки! Сколько там было птиц! Многих он не знал раньше и наблюдал за ними с терпением, которое его самого удивляло.

Бабушку немного беспокоили его долгие отлучки, но тетя Мария, кажется, его образ жизни вполне одобряла. Какая она оказалась веселая, простая, как они подружились! Она обращалась с ним как с равным, и он впервые ощутил прелесть товарищеского общения со взрослым человеком. Мария Александровна и Иван Михайлович устраивали верховые поездки в березовый лес и другие окрестности. Должно быть увидев, с какой завистью Володя смотрит на их выезды, Мария Александровна решила брать племянника с собой. Он едва мог поверить своему счастью, все боялся... Не того, что лошадь сбросит его, неопытного наездника, никогда не садившегося в седло! Нет, он боялся показаться неловким, смешным... И все обошлось прекрасно, Иван Михайлович и тетя Маша терпеливо наставляли его, и скоро он стал недурно ездить верхом.

Целое лето он провел в Клепенине. Отец уехал, у него был только месяц отпуска, а Володя остался и самостоятельно, тоже впервые в жизни, вернулся осенью в Вильно.

Ему было так хорошо там, у бабушки, на волжских просторах, среди сердечных приветливых людей, что год назад он уговорил мать снова отпустить его. Он тогда перешел в седьмой, последний, класс и считался уже взрослым. По существу, последним классом был шестой, а седьмой — дополнительный. В этом классе нужно было выбрать себе специальность — механику или химию. Он выбрал химию. Учитель Полозов очень интересно преподавал, и еще Владимира тешила мысль, что тете Маше и Ивану Михайловичу понравится его выбор.

На этот раз с ним отпустили сестру Анюту. На правах старшего брата он опекал ее в дороге, и, когда бабушка хвалила его за то, что благополучно довез сестру, делал равнодушное лицо. Разве могло быть иначе?

Опять приехали тетя Маша и Сеченов, а потом и Петр Иванович Боков. Эмилия Францевна все вздыхала, стараясь, чтобы не слышал «Аденька»:

— Боже мой! Настоящий муж приехал, а она с Сеченовым...

Но Володя все понимал, напрасно скрытничала бабушка. Да и нельзя было не понимать, какая крепкая верная дружба связывала этих людей. Именно про такую дружбу говорят «нерушимая». Как весело было им всем вместе! Спокойная, приветливая Мария Александровна, тихий деликатный Иван Михайлович, жизнерадостный, бесконечно добрый Боков... Разве можно их забыть! Он слышал их разговоры, до него дошло дыханье их внутренней свободы. Они свободны, эти люди, от предрассудков всяческого рода. Имущественных — что для них деньги, богатство! Сословных — чины, ордена, древность рода, в грош они все это не ставят. Религиозных — он убежден, что никто из них не верит в бога. Национальных — разве им не все равно, кто человек по рождению, еврей, поляк или татарин, был бы человеком!

Ну, а моральные предрассудки? Их они опровергли самой своей жизнью! Разве не доказала Мария Александровна, что женщина свободна в своем выборе, что можно смело смотреть мужу в глаза, полюбив другого человека? А Сеченов и Боков? Ведь они должны были ненавидеть друг друга или, чего доброго, драться на дуэли, как соперники. Так, наверно, поступил бы любой аристократишка. А они были и остались друзьями.

Владимир видел, как тетя Маша лечила крестьян, как они тянулись к ней на прием из ближних деревень. Он слышал, как Иван Михайлович и Боков говорили о необходимости распространять в народе знания, об огромном значении науки, которая преобразует жизнь. Ему было известно, что они помогают детям Чернышевского.

Такими, как они, должны быть все люди. И будут, наверно. Когда? Лет через пятьдесят, сто, двести? На этот вопрос даже в «Современнике» он не нашел точного ответа. А читал журнал в Клепенине постоянно. Ясно было одно: такое время настанет.

— Нет, — твердо говорит Владимир. — Нынче летом нужно много работать, а не отдыхать. Впереди экзамены в институт.

— Как в институт? В какой? Ты ведь об университете мечтал.

Обручев снова повторяет то, что не раз за эту весну говорил и себе самому и матери. В университет реалистов не принимают. Они ведь не знают древних языков. Чтобы подготовиться по латыни и греческому, нужно не меньше года основательной зубрежки. Он не может себе этого позволить. Пришлось бы брать учителя... Это большой расход. И еще на год отложить поступление в Высшую школу? А ему так хочется скорее стать студентом! Ведь это большой шаг на дороге к самостоятельности, и матери станет легче, когда отпадут заботы о нем.

— Пойду в Горный институт, — говорит он, — туда реалистов принимают... Если выдержу приемные испытания, конечно.

— Выдержишь ты безусловно! На одних пятерках учился... Да и лето собираешься над учебниками спину гнуть... Но почему в Горный? Реалистов принимают и в Технологический институт и в Лесной...

— Ты ведь когда-то хотел путешественником стать, помнишь? — спрашивает Правосудович.

— Хотел. — Владимир оживляется. — Помню, что это желание пришло, когда я «Таинственный остров» Жюля Верна читал, давно... мы еще в Радоме жили. Отец тогда заметил, как я за этой книгой обо всем забываю, и сказал мне: «Вот вырастешь, станешь путешественником и напишешь такие же хорошие книги». Помню, как я обрадовался, что отец точно мои мысли прочитал... Путешественником я очень хотел стать. И сейчас хочу. Потому и Горный. Могут послать работать в Сибирь, в Среднюю Азию, на Урал или Кавказ. Страны живописные, и неисследованных мест еще много.

— А ведутся ли там настоящие исследования? — сомневается Дружинин.

— Если сейчас не ведутся, то будут вестись непременно, — веско отвечает Обручев.

— Горный — серьезный институт, — задумчиво говорит Правосудович. — Работать придется. Вот когда тебе твой гектограф пригодился бы. Помнишь, как ты его купил и начал уроки Полозова по химии записывать и всем нашим химикам раздавать?

— А что? Разве плохая затея? Очень жаль было, когда гектограф конфисковали...

— Наверно, и сейчас стоит в учительской. Ну как же, начальство испугалось, что ты прокламации начнешь распространять!

— Да, если у человека есть гектограф, это уже явная причина для подозрения в неблагонадежности...

Владимир встает.

— Мне пора.

— Значит, окончательно решил в Горный?

— Окончательно.

Он прощается с товарищами и уходит не оборачиваясь, худощавый, невысокий, решительный.