Книга девятая СТРАШНАЯ ЗИМА

Книга девятая

СТРАШНАЯ ЗИМА

Добрый и злой, богатый и бедный, высокий и низкий, и все имена ценностей:

все должно быть оружием и кричащим символом и указывать, что Жизнь должна всегда сызнова преодолевать самое себя!

Ницше

Я вменил себе в обязанность соблюдать о самом себе и о своем пути определенное молчание.

Гёте

Место смерти изменить нельзя.

Ли Кранц. Из «Поздних афоризмов»

I

Под влиянием своего невольного приобщения к жизни «сильных» окружающего мира, Ли стал более внимателен к политике — и внешней, и внутренней, поскольку теперь все на свете указывало ему на то, что именно политика является главной ареной борьбы Добра и Зла, Правды и Лжи, и развитие событий почти что ежедневно доказывало ему, что он не ошибся в этих своих умозаключениях. Вокруг него, где-то совсем рядом, копошились и развивались какие-то странные процессы, такие, например, как борьба с «безродными космополитами». Несмотря на то что эта «борьба» велась в империи, провозгласившей равноправие всех населявших ее (и не всегда по своей воле) народов, и вообще — всех «народов мира», объектом назойливой «защиты» в ней были почему-то «достоинство и честь» только одного народа — русского. Доказывалось, что «русский гений» произвел и придумал буквально все на свете и что равного ему не было, нет и не будет во веки веков. Выпускались одна за другой книги о «русском первенстве»…

Наметился также и круг врагов — какая же борьба без врагов?! — даже два круга: враги дальние и ближние. К дальним врагам, «поджигателям», относился весь мир, находившийся за пределами расположения советских войск. Мир этот являл собой кромешную тьму, кое-где слегка освещенную, — это светили одинокие звезды, именуемые «большими друзьями Советского Союза», и светили, надо полагать, не за спасибо, ибо их книги и статьи, а также отдельные высказывания украшали советскую прессу с завидным постоянством. Кроме этих друзей гласных, были друзья немые — «многомиллионные массы трудящихся» и «безработные», всей душой стремившиеся в русский рай. И ни у кого почему-то не возникали вопросы: во-первых, как же в столь враждебном и опасном мире «большие друзья» живут припеваючи, время от времени прибывают в Советский Союз, и никто их за эту дружбу не преследует, а во-вторых, почему все-таки «трудящиеся массы» предпочли быть эксплуатируемыми, а не зажить свободно в стране, «где так вольно дышит человек». Во всяком случае, никаких сообщений об их попытках пересечь советскую границу и заселить Сибирь не поступало.

Ближними «врагами» были те граждане, какие позволили себе усомниться в принадлежности «русским людям» того или иного открытия, изобретения, научной теории, какие поклонялись «дутым авторитетам» Запада. Почему-то в большинстве своем, судя по советской прессе, такими скептиками оказывались люди с нерусскими, негрузинскими, неармянскими, небелорусскими и нетюркскими фамилиями. А все, чьи фамилии звучали не по-местному, для «простого народа», безусловно, были евреями. Печатным словом такое понимание сущности «ближнего врага» не опровергалось, а «соленым словцом» и намеками всякого рода «спецлекторов» даже укреплялось: это ведь понятно — у украинцев, белорусов, прибалтов, грузин, армян, тюрков и многих других в пределах империи были «корни», а у евреев «корней» не было.

— Вечно у этих евреев чего-то не хватает, — думал про себя Ли, — то крайней плоти, а вот теперь еще и корней! И почему ни у кого другого этих корней не видно? Вероятно, они растут прямо из жопы и прикрыты штанами!

Но при всей его потусторонности и отстраненности от человеческих забот и печалей, при его постоянном ощущении своей защищенности от превратностей Судьбы волей его Хранителей, он не мог оставаться безучастным к творившемуся вокруг него безумию, к дьявольской свистопляске, затеянной силами Зла и ведущей к Смерти и к рекам крови.

Повлиять на происходящее он не мог, и ему оставалось только наблюдать. И вот на его глазах людей с «иностранными» фамилиями оказалось недостаточно, поскольку законы игры, навязанной людям силами Зла, требовали непрерывного увеличения количества «врагов». Начался процесс «раскрытия псевдонимов», позволивший разъяснить «народу», кто скрывается за всеми этими Петровыми, Ивановыми и Сидоровыми. Поскольку обладатель «раскрываемого» псевдонима ничего сказать не мог, то трудно было судить, псевдоним ли это на самом деле. Но «народ» верил, не будет же «Правда» (на сей раз газета) врать! При этом Ли с удивлением заметил, что жертвами «борьбы» часто становились уцелевшие чудом представители немногих старых русских интеллигентных семей, «корни» которых светятся в глубинах русской истории, а это значило, что все понимали тайную суть этой «борьбы» — сведение счетов, «освобождение» заманчивых в те времена профессорских, писательских, журналистских мест, а то и просто — захват чужих квартир и ценностей.

Выросший в атмосфере скептического отношения и даже презрения к властям, царившего в предместьях больших городов, и познавший со слов знающих людей всепроникающее могущество Хозяина, Ли долгое время воспринимал борьбу Добра и Зла как романтик, — олицетворяя Зло в одном человеке или в небольшой группе «деятелей», имеющих власть над добрыми, но слабыми людьми, которые в силу многих обстоятельств просто не могли противостоять этому персонифицированному Злу и были вынуждены ему служить, оставаясь его тайными противниками, ожидающими, чтобы храбрый рыцарь их освободил. Даже мысль о том, что человек разумный, а тем более одаренный, мог добровольно и активно принять сторону Зла, казалась ему кощунственной. Слова, вложенные Пушкиным в уста Моцарта — о несовместимости гения и злодейства, — Ли считал Истиной в последней инстанции. Но так было недолго: вскоре «случай», вероятно, как и все прочее в жизни Ли, не обошедшийся без участия Хранителей его Судьбы, показал ему всю глубину его заблуждений.

II

Его школу классом раньше закончил некий Игорь Садиков. Это был талантливый во многих отношениях человек. Он великолепно играл на фортепьяно, блестяще знал классическую литературу (в пределах школьного курса, естественно), и эти гуманитарные таланты сочетались в нем с заметным математическим дарованием. Он был очень вежлив и хорошо воспитан, и учителя в нем души не чаяли. И был он к тому же человеком надежным: любой торжественный школьный вечер он мог не только украсить музыкой Чайковского, но и прочитать наизусть огромный кусок какой-нибудь весьма важной прозы. Например, отрывок из известной в те годы повести Алешки Толстого «Хлеб», главным героем которой был Иосиф Виссарионович Сталин. На одном из таких «концертов» по вине Ли едва не случился конфуз «районного масштаба». Вот как это было.

Когда торжественно объявили предстоящее чтение этого сочинения, ставшего по-настоящему «хлебным» для его автора, Алексея Толстого, Ли вдруг по ассоциации вспомнил рассказ своего дядюшки, работавшего вместе с Алешкой в комиссии по расследованию немецких зверств, о том, что красный граф рогами упирался, не хотел идти на эту работу, но Хозяин, зная, что Толстой до смерти боится покойников, настоял, и тот, собираясь на очередное «дело», напивался для храбрости до бесчувствия и норовил сказаться больным, как это было в Катыни, когда при членах комиссии эксгумировали массовые захоронения, чтобы они по обрывкам газет, извлеченным из карманов расстрелянных здесь поляков, могли подтвердить, что здесь орудовали гитлеровцы, а не герои-чекисты. Впрочем, цели и у тех, и у других палачей были бы одни и те же: очистить для себя будущую Польшу от лучших ее людей, непригодных для слепого поклонения диктаторам. Рассказывали, что и в Харькове, когда на Благовещенском рынке наспех, чтобы «закрыть вопрос», вешали шофера «душегубки» и еще пару карателей-энтузиастов из местных, присутствовавший там Алешка еле держался на ногах и куда-то слинял сразу же после речей, до экзекуции.

Ли подумал и о том, что, вероятно, именно эти злоключения и свели в могилу даровитого Алешку, и в это время в мир его размышлений, в его свободное сознание проник чистый женственный голос Садикова, вдохновенно и торжественно, в замедленном темпе произносивший: «…дверь вагона… отворилась… и Сталин… медленно… сошел…». Ли, все еще отвлеченный веселыми воспоминаниями про Алешку, машинально продолжил текст Садикова словами: «…с ума». Он сказал это еле слышно, как бы сам себе, но очень внятно. Из-за общей напряженной тишины его добавление было услышано некоторыми учителями даже в первых рядах.

Реакция учителей была дружной: убедившись, что «приглашенные» то ли дремали, то ли были погружены в свои мысли, все, кто услышал, сделали вид, что ничего не было, поскольку каждый хорошо понимал, что будет с ним и со школой, если «делу» дать ход и устроить разбирательство, тем более что определить по тихому голосу, кто это сказал, уже не было возможности. Ведь на таком разбирательстве пришлось бы задать вопрос подозреваемому:

— Неужели ты считаешь нашего дорогого Иосифа Виссарионовича сумасшедшим?!

А в то время само сочетание слов «Сталин» и «сумасшедший» в любом контексте могло стать основой доноса, и расследующий легко мог превратиться в подследственного, и понеслось бы! Принцип «сталинского домино» редко давал сбои. Да и эта бедная школа только-только оправилась после «дела» одного сопляка-пятиклассника, «прочитавшего» в расписании уроков слова «сталинская проституция» вместо «сталинская конституция». Чтобы замять это происшествие, потребовалось высокое дипломатическое искусство директора, которого ласково именовали в школе «Гиббоном» по двум причинам: как историка по специальности (с намеком на его знаменитого английского коллегу) и по внешнему сходству с длинноруким приматом. Ну, а что касается ближайших соседей, Ли усилием воли сразу же «стер» услышанное из сознания каждого, кто мог его «засечь».

В делах «коммунистического воспитания» учителя тоже всегда могли опереться на Садикова. Если по пути на «демонстрацию вдруг забузит школьная колонна и сотня юных глоток заревет: «Родился на Подоле Гоп-со-смыком», тотчас же без особой просьбы «начальника колонны» к небу взлетит довольно сильный и чистый тенор Садикова: «Вихри враждебные веют над нами». Кто-нибудь поддержит, и, смотришь, порядок восстановлен. «Начальником колонны» почти всегда бывал заведующий учебной частью Семен Соломонович — на городских окраинах евреи все еще ходили в «сознательных революционерах». «Соломончик», так любовно звали завуча, любил Садикова за помощь и за таланты больше, чем родного сына. Он же через своих университетских друзей по студенческим годам сделал так, что в местном университете знали и ждали Садикова за несколько лет до того, как он триумфально, как медалист, появился там на физико-математическом факультете.

Ли не любил преодолевать возрастные барьеры и никогда не навязывался «старшим» в друзья, а тем более, не старался быть поближе к талантливым и «одаренным», и его довольно короткое знакомство с Садиковым было случайным. Однажды он увидел, как тот во время урока, оказавшегося для него и Ли свободным, собирался решить квадратное уравнение, а к тому времени Ли как раз выяснил свои отношения с алгеброй с помощью заброшенного к ним в школу каким-то несчастьем преподавателя. До совсем недавнего времени этот преподаватель таковым не был. Он был ученым, изгнанным из знаменитого «закрытого» физического института — то ли за сотрудничество с немцами во время оккупации, то ли за «космополитизм», иначе говоря — тайное или явное еврейское происхождение. К тому моменту Ли окончательно махнул рукой на математику: несколько «опытных» учителей перепутали в его представлениях об этой науке все, что только можно было. Особенно ярок был предшественник этого физического изгоя — некий Моисей Юдович, который, собрав тетрадки и задав новые задачки, доставал какие-то мятые свитки и читал своим веселым ученикам бесконечную поэму «На возвращение моей жены из Аргентины», воссоздающую жуткие картины совершенно звериной аргентинской жизни. Исчез он неожиданно и неизвестно куда; скорее всего, отправился сопровождать свою жену на сей раз в ином направлении — в сибирский концлагерь, где недавние бразильцы, аргентинцы и прочие мексиканцы в те годы любили отдыхать от тропической жары.

Занявший его место экс-физик ни школьной программы, ни методики преподавания не знал совершенно. Поэтому он обычно брал учебник и задачник, вызывал кого-нибудь к доске и начинал сам решать задачи, давая к ним по ходу решения свои пояснения. И тут Ли вдруг открылась красота алгебры: из-под мелка в руке Якова Федоровича — так звали этого учителя поневоле, — как из рога изобилия сыпались варианты решений, сопровождавшиеся остроумными разъяснениями, потом начинались варианты самой задачи, потом к ним новые варианты решений. Словом, шел пир Разума, и Ли не мог уклониться от участия в нем. Да и Яков Федорович почему-то чаще всего поднимал и вытаскивал к доске именно Ли. Через некоторое время он исчез, как и его предшественники. Говорили, что ему приоткрылась дверь какой-то заводской лаборатории, и занятиям с балбесами он предпочел науку. Зайдя через некоторое время за расчетом или за «справкой», он заглянул в их класс и, увидев Ли, сказал:

— Вот кого я часто вспоминаю!

— Я тоже помню вас и часто о вас думаю, — ответил Ли.

— Скажи, слово «энтропия» тебе ничего не говорит?

— Нет, — удивленно ответил Ли и спросил: — А что оно означает?

— Придет время — узнаешь. Я просто так спросил… — сказал Яков Федорович и исчез из его жизни теперь уже навсегда.

Но в результате нескольких месяцев общения с этим неординарным человеком Ли как бы прозрел: ему открылись невидимые связи знаков и символов, и поэтому, раз взглянув на уравнение, над которым задумался Садиков, он сказал, что его и решать не надо, и сразу назвал корни. Тут пришла очередь удивиться Садикову, и, убедившись в его правоте, он сам стал выделять его из младших.

И вот когда Ли задумывался о своей будущей профессии, он встретил Садикова, представшего перед ним уже в качестве студента университета. Ли спросил у него совета, стоит ли ему тоже поступать в университет. На это Садиков важно ответил, что поступать, конечно, стоило бы, что лучше университета в городе ничего нет, но его, Ли, туда не примут.

— Почему?

— Сам понимаешь!

— Не понимаю!

— Ну, ты же — еврей.

И далее Садиков популярно разъяснил ему сущность «политики партии и правительства в области высшего образования». Потом долго доказывал Ли необходимость подготовки «национальных кадров».

— Постой! Неужели ты веришь в эту чушь? И какой же ты — «национальный кадр», ты ведь русский, а здесь Украина!

— Это не чушь, а государственная необходимость, — солидно возразил Садиков. — Подумай сам, ты же по себе знаешь, что вы, евреи, народ быстрый, и думаете вы быстро. Многое вы можете сообразить быстрее, но это не значит, что какой-нибудь Иван, думающий туго, но основательно, не может быть хорошим ученым, а такие, как ты, перебегают ему дорогу! Ну, а русский — везде национальный кадр.

— А как же ты смотришь в глаза Соломончику? Он ведь тебе столько сделал!

— А что мне Соломончик…

Ли не мог более продолжать этот разговор. Он повернулся и пошел прочь, и глаза его от нежелания видеть мир стали совсем узкими щелками. А в душе его пенной гигантской морской волной вздымалась ненависть, росло то самое гневное исступление, которого он уже несколько лет после Туркестана не испытывал. И питало эту ненависть не только двуличие маленького «верного сталинца» Садикова, но и то, что он, Ли, понял, как многолико и вездесуще Зло, чьим носителем в любой момент может стать и недавний приятель, и случайный прохожий, и еще бог весть какой с виду нормальный человек, на деле и особенно в «массе» являющийся зверем.

III

Можно сказать, что именно в этот момент пришел конец юношескому романтизму Ли, и борьба Добра и Зла перестала для него быть чем-то вроде рыцарского турнира, боя одиночек, окруженного теми, чьи симпатии безусловно были на стороне Добра. Он понял, что силы Добра и Зла изначально не равны, и что перевес Зла неоспорим, тем более что в любой момент под его знамена станет «подавляющее большинство» равнодушных и безучастных. Понял он и опасность того, к чему он сам по воле Хранителей его Судьбы был причастен, и то, что его, как Ли казалось, врожденные скрытность и осторожность не были врожденными чертами его характера на самом деле, а входили в систему внушаемых ему способов и средств защиты его личности, свободы и жизни.

Всепоглощающая ненависть проходила через повзрослевшую душу Ли тяжелее, чем в детские годы. От нее начинало давать сбои его молодое сердце, но остановиться Ли не мог. Хранители Судьбы освободили его от этой исступляющей ненависти почти через неделю, и еще одну неделю он, опустошенный и обессиленный, валялся с книжкой в руках на кровати, приходя в себя. Потом вышел на улицу и, пошатываясь, как после тяжелой болезни, пошел навестить приятелей. Там он узнал последнюю новость: Игорь Садиков утонул в пруду на окраине дачного поселка, известного под названием Высокий.

Ли знал этот пруд: несколько лет назад он туда «за компанию» ездил окунуться жарким летом. Пруд был небольшой и совершенно безопасный. Теперь Ли отправился туда специально, его притягивало это место. Он сидел на пригорке над прудом и прикидывал, во сколько взмахов рук можно пересечь его глубокую центральную часть. Получалось — за пятнадцать-двадцать взмахов. Утонуть же в нем, казалось, нельзя было даже при очень большом желании.

Ли стал расспрашивать купающихся в надежде найти завсегдатаев. И действительно: двое мальчишек стали ему наперебой рассказывать о недавнем происшествии. Один высказывал предположение, что парень нырнул с берега, не выгнулся на мелкоте и, врезавшись головой в дно, сломал шею. Другой считал, что тот зацепился за корягу и, подумав, что его кто-то схватил за ногу, наглотался воды от страха («такие случаи бывали»). Момента исчезновения Садикова, как водится, никто не заметил. Об утопленнике узнали, когда всплыло тело, и только потом в кустах нашли брюки, майку и книгу академика Иоффе, что-то там о проблемах современной физики. «До последнего часа его сопровождали «абрамчики и «соломончики», — подумал Ли, когда узнал об этом. Сам Ли, несмотря на жару, не смог заставить себя окунуться в этом пруду, ставшем для Садикова Ахероном, но полной уверенности, что именно он, Ли, в данном случае был Хароном, у него все-таки не было. Может быть, оттого он и не спешил уходить отсюда, зная, что на этот берег он больше никогда, во всяком случае, по своей воле не придет. Обойдя пруд, Ли вернулся туда, где расположился вначале, и немного посидел под дубом. Когда он прислонился к старому дереву и закрыл глаза, ему показалось, что он услышал пение спрятанной в его стволе струны, отголоски какого-то серебряного звона, а запрокинув голову вверх, он увидел, как тоненькие лучики солнечного света пронзают зеленую крону и листья в потоках слабого ветерка стараются подставиться Солнцу. И эхо их соприкосновений наполняет сердце Дерева волшебными звуками, услышанными Ли. Он почувствовал, как с этим звуками в него вливаются новые силы, исчезает беспокойство, куда-то в один миг ушла донимавшая его аритмия, и когда он окончательно вернулся в реальный мир, здесь что-то изменилось, на мгновение наступила тишина, небо стало более синим, облака белее, а зелень, еще не тронутая летней сушью, — ярче.

IV

Садиков и его судьба не выходили из головы Ли еще несколько дней. Потом он забыл о нем, как и прежде забывал о подобных случаях. Лишь в относительно далеком будущем, когда Ли оказывался у окна вагона, подъезжая к Харькову с юга, и его взгляд попадал на этот давно нечищенный старый пруд с густо заросшими берегами, он вспоминал те дни. И еще один случай напомнил ему о Садикове: через некоторое время после его гибели мать одного из приятелей Ли, связанная с «районной медициной», почти безо всякого повода вдруг сказала сыну при Ли о том, что «ваш» Садиков стоял на очереди на сложную операции «по поводу гермафродитизма». «Так вот откуда его тонкий голосок и чистое лицо без следов бритвы!» — первое, что подумал Ли. И лишь потом до него дошла другая сущность этой «случайной» информации: дать его душе в успокоение еще и вариант добровольного ухода этого человека, вдруг ощутившего свою неполноценность. Но Ли понимал, что не шовинизм или национализм, овладевавшие Садиковым, могли стать причиной внешнего вмешательства в его жизнь и судьбу, если таковое имело место, а возможная, известная Им, знающим будущее, причастность Садикова к неким грядущим ситуациям и событиям, опасным для людей и Земли, что могло объясняться и той специальностью, к которой тот готовил себя. Однажды, в середине 40-х, чуть было не сложилась подобная ситуация: в агонизирующей империи Гитлера. Физики с математиками старались, лихорадочно перепроверяя свои расчеты, фюрер очень надеялся, но у последней черты Они оборвали страшный эксперимент с «новым оружием», остановили руками и оружием других. Тогда Они всех предупредили.

V

Совету же покойного Игоря Садикова Ли внял и в университет «не совался», дабы не мешать ему «ковать национальные кадры». Однажды в его раздумья о выборе профессии вмешался местный уголовник по кличке Сюлька, случайно оказавшийся тем летом на свободе. Выслушав, в чем дело, он уверенно сказал:

— Послушай меня, шкет, от тюряги не отрекайся, ты же наш, холодногорский, и можешь где-нибудь не удержаться. А кто в тюряге и в лаге пэрший человек? Строитель! Он все-е-гда в авторитете и у блатных, и у фраеров, и всегда бугор. Так что не морочь себе яйца и становись строителем, если можешь, конечно!

После этого разговора Ли понес свои «документы» в строительный институт. Приняли его там хорошо и, посмотрев принесенные им бумаги, этого своего хорошего отношения не изменили, что уже само по себе Ли понравилось. Исана тоже была довольна: ее главной мечтой и целью было, чтобы Ли стал инженером, а каким — значения не имело. Строителем так строителем, тем более что инженером-строителем одно время работал ни на одну минуту не забываемый ею Лео, добывая деньги на ее лечение в Крыму. А тетя Манечка, узнав об этом постфактум, вспомнила строителя Сольнеса и звезд русской драмы Золотого и Серебряного веков, игравших модную в те годы пьесу. Так скромный выбор Ли Судьба связала с именами вора Сюльки и великого Ибсена, и хотя, в отличие от Сольнеса, ни одной башни для себя он не построил, реальную опасность падения с большой высоты испытать ему все-таки пришлось. Но об этом — потом.

Между подачей бумаг и началом занятий в институте, к сожалению, еще находились вступительные экзамены, поскольку медали у Ли не было. Ли посчитал своим долгом со всей серьезностью отнестись лишь к одному экзамену — к физике. Так получилось, что в школе этот предмет излагали самые случайные люди, среди которых был даже один западный украинец, почти не говоривший по-русски, поэтому установить, знает ли он физику, не было никакой возможности. Уроки он вел в кепочке и снимал ее только для того, чтобы смоделировать какое-нибудь природное явление, например, атмосферное электричество и грозу: он снимал кепочку, зажимал ее в кулак и держал над столом, говоря:

— Отут, скамо, хмара в картузи…

И так далее. Поэтому Ли посчитал своим долгом перед экзаменами в институте привести в порядок свои знания в области физики. Он взял учебники за все классы, начиная с шестого, и прочел их подряд. Только тогда все стало на свои места. Отвечал он настолько ярко, что его вступительный экзамен на кафедре физики помнили и вспомнили, когда через пять лет он покидал стены альма-матер. Но для Ли его экспресс-занятия физикой имели другой итог: в одном из учебников он обнаружил набранный мелким шрифтом внепрограммный материал, где разбиралось понятие энтропии. Почему-то этот текст сразу привлек внимание Ли, он вспомнил и странный вопрос Якова Федоровича. Ли почувствовал, что где-то здесь лежит самый верный и самый короткий путь к пониманию своего предназначения, но сейчас его торопило время, ждала неизбежная суета, именуемая «требованиями жизни», и он, оставив в своей памяти вешки, чтобы когда-нибудь потом найти эту, находящуюся где-то рядом единственную тропинку к Истине, сразу же вернулся в бестолковый реальный мир пустых хлопот и соблазнов.

VI

Институт, в стенах которого ему предстояло провести пять ближайших лет, находился на одной из центральных улиц города — Сумской — и был обращен своим фасадом к знаменитому Университетскому саду, а чуть пониже его среди нескольких старых построек, впоследствии снесенных при строительстве громадного оперного театра, стоял скромный двухэтажный дом, поделенный на добрый десяток коммунальных «квартир» и украшенный памятной доской о пребывании в нем «товарища Сталина» в 20-м или 21-м году. Вероятно, «вождь» переночевал тут сутки-двое, пока ему не подыскали особнячок на краю кладбища, с парадным входом с улицы, украшенным латинским приветствием «Salve», хотя Ли казалось, что более уместной была бы в те времена надпись «Оставь надежду всяк, сюда входящий». Впрочем, будущий «гений всех времен и народов» был тогда скромным депутатом местного городского «совета».

В плане здание института представляло собой подкову с прямыми углами, и человек, идущий с улицы, сначала попадал во внутренний дворик-курдонер, украшенный клумбой, посреди которой на темно-сером постаменте располагался усатый бюстик «отца народов». На первом этаже одного из открылков с выходом прямо на улицу был размещен известный в те годы магазин «Украйинськи ковбасы». Помимо «ковбас» продавали там также любимую студентами пищу — жареные пирожки с ливером по 40 копеек «старыми» за штуку. Причем продавали их в окошко, открывающееся в сторону курдонера и вышеупомянутого бюста. Масло, в котором варили пирожки, было в те времена, как правило, свежим, не прогорклым, а тесто — вкусным, ливер же переносили далеко не все, и многие, особенно девушки, купив пару пирожков, разламывали их, вытряхивали ливер на асфальт в уголке дворика, оставляя себе лишь хрустящую оболочку. Все это, по-видимому, было хорошо известно собачьей общественности города, и в курдонере, ожидая угощения, всегда находилось пять-шесть «кабысдохов», а то и более. Эти слонявшиеся возле входа в институт собаки не стеснялись при всех из геополитических соображений делить и метить известным собачьим способом свое жизненное пространство, чем очень раздражали институтское руководство и хозяйственников, и они время от времени посылали вечно пьяного дворника Андрюшу разогнать собак, чтобы «не обоссали вождя». Андрюша выходил и бросал в собак чем попало. Но псы разбирались в вопросах «кто есть ху» не хуже людей и, как только начинались гонения, собирались на клумбе у подножия памятника живому «вождю», зная, что бросать камни в незыблемого «светоча» даже пьяный Андрюша не осмелится.

Пересидев грозу, собаки возвращались на свои посты к ливерному окошку. Поскольку институт, располагавшийся в «сталинских местах» города, лениво боролся за присвоение ему светлого имени «товарища Сталина», а такую «честь» нужно было заслужить по ряду «показателей», злые языки в городе утверждали, что с «присвоением» медлят только потому, что институт не может справиться с собаками. Не помогал даже поставленный в вестибюле капитальный плакат с непонятными словами «вождя»: «Пролитая нами кровь не прошла даром». Поскольку сам Сталин еще пока собственной крови не пролил ни единой капли, разве что в детстве, когда его били сверстники за издевательство над кошками, то Ли полагал, что здесь имелась в виду та кровь, которую пролили палачи по его приказам, а тогда эта фраза приобретала кармическое значение, напоминая о неизбежной расплате за содеянное. Что же касается собачьего действа в курдонере, то Ли всегда наблюдал его с большим удовольствием, а когда представлялся случай, сопровождал его «мягким» комментарием, потешая тех приятелей, в коих чувствовал единомыслие.

VII

Ли переступил порог института за два месяца до своего восемнадцатилетия. Пред теми, кто видел его в те времена, представал юноша роста чуть выше среднего, с довольно густой шевелюрой, с открытой улыбкой и в основном правильными чертами лица, если не считать слегка курносый нос. Только глаза его, как и прежде, были спрятаны очень глубоко, а когда он смеялся, то и вовсе превращались в узкие тюркские или даже монгольские щелки, поэтому мало кто мог назвать их цвет. Несмотря на то что в жизни Ли было немало физической работы, руки его походили на детские, с едва наметившимися жилками, но его рукопожатие и хватка поражали довольно ощутимой и скрытой силой. Последние годы жизнь Ли была малоподвижной: он много читал и, как правило, лежа. При этом Ли не был безразличен к еде, что и привело к появлению признаков полноты. Спортом он никогда не занимался, но в шуточной борьбе, стихийно возникавшей в спортзалах школы, а теперь института, Ли легко клал на лопатки людей недюжинной силы, спортсменов, имеющих высокие разряды в силовых видах спорта, поскольку он использовал в этой борьбе некоторые приемы, усвоенные в Туркестане. Потом уже, знакомясь с теориями восточных единоборств, Ли понял, что пользовался несколько измененными приемами айкидо.

Его институтскому окружению — преподавателям и студентам — был открыт лишь один из миров, а жил он в те годы, как и впоследствии, одновременно в нескольких сферах, не соприкасающихся друг с другом. Раздумывая много лет спустя над превратностями своей Судьбы, Ли пришел к выводу, что его детская связь с Тиной была дана ему не только как указание на главный источник энергии его биополя, но и как школа Тайны, и именно тогда, пяти-шестилетним ребенком он создал свой первый параллельный мир, закрытый для всех, кроме него и Тины, и научился его сохранять. Испытание он выдержал и потому был допущен к следующим ступеням. И вот сейчас для всех без исключения был наглухо закрыт тот его мир, в котором Ли жил два-три месяца в году, где в круг его знакомых входили люди, чьи имена и дела — хорошие и плохие, добрые и злые — уже были защищены от тленья их творчеством и участием в исторических событиях, и где он мчался по улицам Москвы и подмосковным дорогам в роскошном по тем временам автомобиле, исполнявшем все его прихоти «куда поехать», «посмотреть», где его ждали ворохи «вражеской прессы», недоступной и опасной для «миллионов советских людей», а в Питере, когда ему хотелось посетить Эрмитаж, его персональным экскурсоводом был или «сам» Орбели, или — по его поручению — доктор искусствоведения, один из заведующих отделом в этом знаменитом музее.

Твердый запрет для посторонних и даже очень близких людей лежал и на его духовном мире, и все то, что Ли знал в области философии, «непрограммной» литературы, все, что занимало его ум, результаты его личных разысканий никогда не становились предметом его разговоров даже с самыми близкими ему по духу людьми.

И даже в том, что всегда составляло одну из главных тем «мужских» мальчишеских и юношеских откровенных разговоров, Ли оставался лишь слушателем, в этих задушевных беседах почти не участвовавшим. В институте, как и в школе, беседы эти его искренне потешали, так как он довольно легко отличал эротические фантазии от жизненного опыта. Конечно, в институте, в отличие от школы, Ли встретил немало людей в этом отношении «серьезных», на чьем счету были уже десятки приключений. Среди тех, с кем Ли по студенческим делам приходилось общаться часто, был, например, «удалой боец Климушка», смазливый паренек из татар, живший неподалеку от городка студенческих общежитий, примыкавшего к старому городскому кладбищу. В те годы кладбище уже начинало зарастать густым кустарником, ибо население некрополей тоже стареет и уходит в область забвения, и в относительном порядке там содержалась лишь аллея с могилой Евлалии Кадминой — тургеневской Клары Милич — и других почетных гостей города мертвых, а остальная территория постепенно превращалась в густые труднопроходимые заросли, где можно было уединиться. Этим и пользовался Климушка, приводивший туда в теплые летние предзакатные часы своих невзыскательных подруг. Там он доставал из кармана тонкую простыню и стелил ее на могильную травку. После всего, по его словам, он исполнял обязательный обряд захоронения презерватива, а попадавшую при этом на руки сперму размазывал по гладким поверхностям теплых после жаркого дня мраморных и гранитных памятников со словами:

— Боже мой! Сколько же здесь погибает профессуры, писателей, академиков, генералов, а может, и генералиссимусов!

Ли в таких случаях наивно спрашивал, как же он разглядел среди своих сперматозоидов генералиссимусов и были ли они при всех регалиях и в полной воинской форме. Высказываний же, уточняющих детали интимных отношений, Ли себе не позволял, помня, что они немедленно вызывают вопросы, откуда он это знает, а такие вопросы для него были попыткой проникнуть в глубоко спрятанный им мир Тины и Алены — один из его миров, недоступных для чужих глаз и ушей.

Ну, а дверь в бездну, указанная ему Рахмой, была и вовсе за семью замками. Этот мир мог бы приоткрыться лишь тому, кто, как и Ли, знал свое предназначение, но такого человека он пока еще в своей недолгой жизни не встретил, хотя и чувствовал, что он и Рахма не одни в том тайном мире.

И только один из его миров был открыт всем и каждому. В этом мире он был скромным, нетребовательным жителем предместья, жившим бедно, но независимо, не имевшим особых талантов, но наделенным некоторыми неброскими способностями. Правда, среди этих способностей и положительных качеств не значились терпение и старательность, и ни одного конспекта за все пять лет учебы в институте он так и не сумел довести далее второй или третьей лекции. На занятиях он скучал, особенно, если лектор был бездарен, а таковых прямо на глазах становилось все больше и больше: именно в то время включилась и отрабатывала свои методы система отрицательного отбора — любимое детище империи Зла, которое в конце концов и задушило — ко всеобщему благу — эту империю. Всю свою подготовку Ли откладывал на периоды экзаменационных сессий и основывал ее на книгах, а не на конспектах. Между сессиями он почти не занимался и никогда не мог точно сказать, о чем, собственно, в тот или иной момент говорится на лекциях. Из-за этого среди старательных студентов он слыл человеком ненадежным и легкомысленным («у него никогда ничего не узнаешь!»), и для многих было большой неожиданностью, когда они, заглянув в предметную ведомость, приложенную к его «красному диплому» отличника, увидели там одинокое слово «хорошо» среди нескольких десятков отличных оценок. Если же кому-нибудь вдруг, по какой-то случайности, хоть на миг приоткрывался один из его тайных миров, Ли сосредоточивал всю свою волю, чтобы «нарушитель» границ дозволенного немедленно забыл о том, что он нечаянно увидел, услышал или почувствовал. Почему он так поступал, Ли не знал и не задумывался, но он был абсолютно уверен, что именно так и только так он должен поступать.

Были у Ли и некоторые особенности, заметные лишь тем, кто близко его знал: при относительно большом весе у него была легкая, неслышная, как у осторожного зверя, походка, почти незаметное дыхание — его грудь и живот оставались неподвижными и при вдохе и при выдохе, и никто от него никогда не слышат жалоб на духоту в помещении — казалось, что воздух относился к веществам, без которых он мог обойтись; было у него очень острое зрение, и он довольно хорошо видел в густых сумерках и ориентировался в темноте. Когда Ли в кругу приятелей наблюдал затмение, их поразило, что он долго, слегка прищурившись, смотрел прямо на Солнце без традиционного закопченного стекла и сразу же отметил потемнение его края. Ли, однако, никогда не упоминал об этих и иных своих возможностях, и ничье внимание на них обычно не концентрировалось.

Скрытность, по-видимому, стала причиной отсутствия у него друзей. Собственно говоря, друзей у Ли не было вообще, были те, с кем он чувствовал себя хорошо, с кем ему было интересно общаться, и те, общение с которыми укладывалось в три-четыре фразы: «Ну как ты? — Да так в основном, а ты? — И я… — Ну будь!» В выборе собеседников для Ли не было «ни эллина, ни иудея», но так получилось, что еще в последние школьные годы наиболее постоянными его компаньонами стали двое его соплеменников, откликавшиеся на такие же краткие, как и у Ли имена — Ю и Я, с той только разницей, что это были первые буквы их полных имен, сокращение которых произошло не без влияния Ли, точнее, его неуловимо краткого имени. Девизом этой харьковской троицы стали со временем слова их удивительного земляка — философа Сковороды: «Мир ловил меня, но не поймал». Но, конечно, по его мистическим лабиринтам-трактатам они тогда еще не блуждали.

Ровная доброжелательность Ли и, может быть, смутное ощущение каких-то его скрытых возможностей привлекли к нему Ю и Я, более чутких, чем другие их ровесники, а довольно высокая степень общего взаимопонимания (в границах внешнего мира Ли) сделала их разговоры вполне доверительными. И когда в самый разгар «всенародных» и «всемирных» торжеств по случаю сталинского юбилея у них зашла речь о «вожде», на прямой вопрос Ю, что он, Ли, обо всем этом думает, Ли спокойно и уверенно сказал, что поздняя оценка деяний этого «вождя» будет противоположна «всенародной» нынешней и, если они не будут говорить об этом в классе, то вполне имеют шансы дожить до того времени, когда «отец народов» станет в глазах тех, для кого он был богом, — уголовным преступником. И добавил: «Сказано же в Евангелии о диаволе, обольщающем народы, что будет сей «зверь и лжепророк ввержен в озеро огненное и серное».

Ли уже было семнадцать, и такие его речи тянули по тем временам лет на двадцать пять концлагерей, но компания оказалась надежной. На вопрос: «Как ты мог все предвидеть?» — заданный ему Ю через шесть лет, весной 56-го, Ли снова отослал своего приятеля к пророчеству Иоанна Богослова, полностью еще не свершившемуся, потому что главного уголовника страны тогда с почетом содержали в Мавзолее. Но ничего не сказал о том, что в его юношеской уверенности в возмездии, хотя бы посмертном, соединились дар Хранителей его Судьбы и четкое указание принятого им всем сердцем вечного Закона: «Зло на совершившего тяжко ляжет!» Однако Ю что-то почувствовал, и, как знать, может быть, в это мгновение их приятельские отношения перешли в дружбу. Живя в разных городах, разделенные сотнями километров, они уже никогда не теряли связи друг с другом. Каждый из них всегда был уверен, что не пройдет и месяца, и в почтовом ящике забелеет конверт. И раскрывший его знал, что первыми словами в этом письме будут «Ли, родной» или «Дорогой Ю»…

VIII

В студенческую жизнь Ли вписался легко, и первый его год прошел практически без осложнений. Часть летних каникул занимала геодезическая стажировка. Ли записали на август, и на весь июль он уехал в Москву.

За прошедшие два года отсутствия Ли в столице дядюшка сильно сдал. Минувшую зиму он тяжко болел. Сказалась и безмолвная размолвка с Хозяином. Суть ее была в том, что дядюшка без каких бы то ни было пояснений не спешил с выполнением личного поручения Сталина написать солидную книгу о последней войне, а стало быть, о военных заслугах новейшего генералиссимуса. Дядюшку, как уже говорилось, стали трепать хозяйские холуи. Закончилось же дело тем, что он написал своему «большому другу» письмо с обещанием немедленно взяться за это сочинение, Хозяин сразу же дал команду, чтобы его оставили в покое. И хотя для закрепления восстановленной дружбы дядюшке по личному указанию Хозяина взамен «Победы» предоставили в личное пользование «ЗИМ», куда можно было завести теленка, пережитое осложнение было весьма болезненным и стоило ему немалых нервов.

Осведомленности дядюшки по части кремлевской малины, как всегда, можно было позавидовать, но радостных новостей у него не было, и, касаясь в разговоре общего развития событий в империи, он выглядел удрученным. Особенно мучительно переживал Т. триумфальное шествие антисемитизма. Вероятно, тут действовал какой-то подспудный комплекс вины перед своим народом, поскольку его паспорт гарантировал ему определенную безопасность. Тем не менее ему хотелось, чтобы даже ценой отказа от «этнической принадлежности» своих предков из «опасной зоны» ушло как можно больше людей и особенно тех, кто не был ему безразличен. Вероятно, поэтому он без какой-либо подготовки обратился к Ли с конкретным предложением:

— Мы тут много о тебе думали в связи с тем, что положение джюсов в этой стране все более ухудшается, и нам пришло в голову, а что если мы с Лелей тебя усыновим?

Для обозначения евреев дядюшка чаще всего применял их английское наименование, и Ли уже к этому привык, но само по себе предложение дядюшки застало его врасплох.

Ли не осознавал тогда всей глубины надвигающейся опасности, и призрак страха не оказывал никакого влияния на ход его размышлений, связанных с дядюшкиным предложением. Не влиял на них и другой призрак — призрак веры предков: он уже знал о Боге вполне достаточно, чтобы понимать, что веры иудеев, христиан и мусульман — это всего лишь разные пути к Нему. Тут было сложнее: Ли помнил, как русские мальчишки в Туркестане считали себя выше седобородого старца-тюрка или иранца как представители «руководящего» народа, и воспоминание это вызывало у Ли омерзение, настолько сильное, что он в минуту опасности принял бы любую национальность империи, кроме русской. И он решил под благовидным предлогом отказаться от этой милости, хотя и не забыл аналогичную ситуацию, описанную в Библии, когда Яаков присвоил себе первородство. Но помнил он и другое: тот же Яаков отказался от приглашения Господа своего подняться к вершинам по спущенной ему лестнице. Предложение дядюшки соединяло в себе эти оба мотива: и «советское первородство», заключавшееся в принадлежности к «главному» народу, и путь к вершинам в качестве ближайшего родственника не последнего в тогдашней иерархии человека. Кроме того, пренебрегая этими возможностями, он оставался верен завету Рахмы «быть самим собой».

Дядюшка и сам, вероятно, в глубине души боявшийся сложных и утомительных хлопот, связанных с усыновлением, принял его отказ без обиды:

— Ну, как знаешь! — сказал он, — по моему ты делаешь ошибку, но дай Бог, чтобы ошибся я. Во всяком случае, как только позову — приезжай!

Этой своей поездкой в Москву Ли остался недоволен. Конечно, он купался в Москве-реке, лазал по лесному малиннику, добывая чудом уцелевшие от вездесущих дачников ягоды, бродил по лесным тропинкам сам, а иногда с дядюшкой, но позаниматься чем-нибудь систематически, как в прошлые приезды, ему не удалось: то ли он не вошел еще в новую колею жизни после первого студенческого года, то ли общая тревога, присутствовавшая даже в спокойной и сонной на вид дачной атмосфере, — а к таким незримым воздействиям Ли был в те времена уже очень восприимчив — не давала ему сосредоточиться.

Предчувствие каких-то важных и опасных событий еще более усиливалось на улицах Москвы, куда Ли, как и в прошлые годы, иногда попадал в те дни, когда Василий отправлялся в город для выполнения накопившихся поручений. Эти предчувствия были так сильны, что Ли с облегчением покидал Москву и только на относительно тихом звенигородском шоссе, петлявшем по полям, косогорам и перелескам, немного приходил в себя. Терзания эти, впрочем, носили исключительно духовный характер, физически же Ли за этот месяц окреп и забыл о сердцебиениях и аритмии, появившихся у него во время «истории» с Садиковым, после которой ему казалось, что от этих ощущений он уже никогда не избавится, а если усилиями Хранителей Судьбы в его жизни появится еще одна такая «история», то он просто умрет. Возможно, в этой поправке его здоровья и была одна из главных Их целей на это лето.

Позднее Ли понял, что и в интеллектуальном смысле этот подмосковный месяц не пропал для него даром: две очень разные жизни год за годом прошли перед его глазами. Как бы «случайно» под рукой оказалась довольно подробная биография Эйнштейна с копией очерка «Вселенная Альберта Эйнштейна» и последнее издание сочинений Чехова с полным собранием писем. Дядюшка, как и большинство очень талантливых людей, не завидовавший никому, когда застал Ли за этим чтением, сказал о них, как показалось Ли, не без зависти: «Свободны духом и морально гениальны». Более всего Ли был поражен открывшимся ему сходством этих человеческих судеб: оба гения в детские годы не только ничем не выделялись из среды сверстников, но даже производили впечатление «отсталых». И в какой-то момент к ним пришло озарение — то самое, которое напоминает человеку о его сотворении «по образу Божию».

С тех пор как Вечный Судия

Мне дал всеведенье Пророка…—

эти вещие строки звенели в мозгу Ли, когда он искал в раскрывающихся подробностях чужих жизней именно эти моменты — моменты передачи Вечным Судией пророческого дара этим избранным людям, а в том, что перед ним Пророки, у Ли сомнений не было.

IX