Книга шестая Созвездия

Книга шестая

Созвездия

Мне Тифлис горбатый снится.

О. Мандельштам

Я тоскую, как по дому,

По Тбилиси давних лет,

По себе по молодому

С той, которой больше нет.

Е. Евтушенко

Клянусь небом — обладателем созвездий,

и днем обещанным, и свидетелем,

и тем, о ком он свидетельствует.

Коран, сура 85, «Созвездия Зодиака», ст. 1–3

I

Война, разбросав и уничтожив практически всю семью Ли, лишила его такого важного для человека достояния, как духовные связи с разными поколениями родственно близких людей. Лишь на несколько лет довольно редкие с точки зрения семейного общения встречи сблизили его с дядюшкой, тетей Лелей и тетей Манечкой, а потом этот мир исчез, и последующие двадцать лет он провел среди сверстников, молодежи и немногих «стариков допенсионного возраста». И в своих интимных пристрастиях он по воле обстоятельств был ориентирован только на молодых. В «отделении» его сослуживцы, кто со смехом, а кто и с досадой и даже с возмущением, повторяли жестокую формулу сорокапятилетнего Ли: «Моя любимая — это женская особь человеческой породы в возрасте до тридцати лет», свидетельствующую о том, что он тогда еще не постиг прелесть женской старости, когда в одной личности сходятся память предыдущих поколений, носителем которой она, эта личность, является, с памятью о собственной долгой жизни, о собственном житейском и чувственном опыте.

И именно в этот момент в его мире появляются сразу две женщины разной, но необычной судьбы. О первой из них — Любовь Евгеньевне, Любе Белозерской уже была речь, а второй стала тетя Нины — тетушка Муся из Тбилиси. Мусю они с Ниной отыскали в свой первый совместный приезд в Тбилиси еще в конце шестидесятых, но тогда был жив ее муж, стареющий отпрыск одного из родов Вартановых, которых, по словам Арошидзе, в Тбилиси было пруд пруди, и их общение происходило строго на семейном уровне. Николай Тигранович Вартанов, очень уютный, но к тому времени уже очень больной тбилисский бездельник, умер за полгода до Исаны, и так случилось, что именно в этот период Ли стал по разным делам бывать в Тбилиси довольно часто. Одиночество же резко изменило отношение Муси к далеким родственникам, и теперь она настояла, чтобы Ли всегда останавливался у нее. И сам Тбилиси — город, в котором с незначительными отлучками прошла вся ее жизнь, стал пустеть для нее — ей шел восьмой десяток, и многие ее сверстницы и друзья уже покинули этот мир.

Останавливаясь у нее, Ли обычно проводил с нею долгие утра — как гость, он имел право приходить в учреждения по своим делам попозже, а вечера, как принято в Грузии, были заняты дружескими застольями. Утром они не спеша пили кофе в лоджии ее квартиры в Сабуртало, а в окно, у которого стоял столик, во всю свою красу была видна в профиль гора Давида. Неспешно текла и их беседа, в основном о давнем и недавнем прошлом, и перед Ли постепенно раскрывалась вся ее жизнь, густо усеянная обломками кораблекрушений, а как все начиналось!

Вот маленькая светлая девочка важно движется по Верийскому кварталу. Ей никогда не хотелось бегать с босоногими девчонками и мальчишками. В мечтах она видела себя среди красивых и нарядных учениц заведения святой Нины, на приемах у наместника, на встречах великих князей и даже, страшно сказать, самого Государя Императора. А потом всех выпускниц этого основанного графом Воронцовым института ожидают руки и сердца лучших женихов Грузии. Дед Нины — отец тетушки Муси-Марии — в чинах был небольших, совсем не соответствующих праву видеть свою дочь в заведении святой Нины, но ее старание, за которым светились вера, надежда и мечта, было замечено: за нее поручились важные люди, и заветная дверь открылась перед нею.

Однажды на ее ангельский профиль, на ее белокурые волосы, столь необычные в южных краях, на ее крошечные ушки изумительной формы, которые она, в отличие от своих подруг, открывала, а не прятала под прической, на ее соболиные брови и открытые голубые глаза обратил внимание поэт и великий князь Константин, и кое-кто говорил, что одно из лирических стихотворений, подписанное К. Р., было навеяно ее образом.

Стремление к внешнему блеску не отвлекало ее от напряженных занятий — ей хотелось быть первой везде, чтобы своими личными качествами, а не положением отца завоевать высший свет. И в этом Судьба была милостива к ней; ей все давалось легко, и уже после первого года своего пребывания в заведении святой Нины она говорила по-французски лучше грузинских княжон, которых учили этому языку чуть ли не с младенческого возраста.

Тем, к чему всеми силами своей души и всей своей волей стремилась юная Мария в Тифлисе, в этом кавказском Париже, Люба Белозерская, которая была старше ее на три года, владела по праву рождения. Когда пришел положенный срок, ее отдали учиться в Питер в Демидовскую гимназию, где уже знали ее старшую сестру. Конечно, по положению в обществе ей был доступен и Смольный институт, но дети в ее семье были, в определенной степени, воспитаны в демократических традициях, придворные устремления в ней не поощрялись, отчасти потому, что род Белозерских был одним из древнейших в России. Отсутствие каких-либо специфических целей и особых притязаний приносило свободу и раскрепощение, и ее дарования, щедро отпущенные ей Природой, проявились в юные годы; она свободно говорила на нескольких языках, хорошо пела, рисовала, не была обойдена и литературными способностями. Кроме гимназии, она еще закончила частную балетную школу, и когда годы учения остались позади, ее с распростертыми объятиями приняла в свои ряды петербургская литературно-артистическая богема. Следует отметить, что общим у петербургской и, вообще, русской богемы серебряного века с богемой французской или итальянской был лишь стиль жизни и взаимоотношений, бедность же и нищета никогда не относились к ее обязательным атрибутам, и избрать для своих встреч, или, как теперь говорят, тусовок роскошный «Самарканд» в этой среде никогда не считалось зазорным. Но эти золотые годы Любы были недолги: вскоре началась война, хоть и не сразу, но многое изменившая в жизни столицы. Повинуясь общему порыву, Люба, будучи здоровой и физически крепкой девушкой, подалась в сестры милосердия, что отвечало и ее нравственным устоям — помощь людям и вообще всему живому, нуждавшемуся в сострадании, она до последних дней считала своим святым долгом.

II

Смута, охватившая империю, разрушила мир, в котором жила Люба в Петербурге и в который стремилась Мария в Тифлисе, но их путь через это лихолетье был разным.

Люба покидает Петербург и почти два года проводит в странствиях по югу империи, там, где многие ее друзья, надев офицерские шинели и пытаясь вернуть свой Серебряный век, стали участниками белого движения. Волна этого движения несет ее через Киев, где они с Булгаковым, еще не зная друг о друге, провели несколько одних и тех же месяцев, и далее в Одессу, а оттуда в Константинополь. Эту часть ее пути потом воссоздал по ее рассказам в «Беге» Булгаков.

А после Константинополя был и Париж, и Берлин. Эта «малая кругосветка» Любы завершилась возвращением вместе с Алексеем Толстым в 1923 году в Россию, где ее городом до последних дней стала Москва. Ее мир, вскормивший и вырастивший ее, остался в Париже и других городах Западной Европы. Она не была им отринута, но свое место в его новой жизни, жизни в рассеянии, она не нашла. И теперь ей нужно было начинать все с начала.

Встреча с Булгаковым была по отношению к ней милостью Судьбы, ибо она внесла в ее существование и смысл и цель. Она по своему характеру и предназначению была вечной «помощницей», но не «душечкой», болтающейся по житейскому морю под действием чужих воль, а помощницей, активно и неназойливо управляющей тем, кому она помогает. Булгаков именно в такой помощи в те годы нуждался, и первые несколько лет из восьми прожитых ими вместе были счастливыми. В эти годы Булгакову сопутствовала удача: его печатали, ему открылся Художественный театр. «Дни Турбиных» сделали его знаменитым.

Многое из написанного в годы их совместной жизни Булгаков посвятил Любе, и это не только посвящение любимой женщине, но и, именно, незаменимой помощнице. С ней он обсуждал свои новые планы, а в работе над пьесой о Мольере и его жизнеописанием он бы просто без нее не мог обойтись, поскольку иностранных языков не знал. Значительную часть его рукописного архива занимают бумаги, написанные рукой Любы. Она же была Маргаритой в первой редакции знаменитого романа.

Их дом в конце 20-х стал одним из центров уже новой «советской» литературно-театральной богемы, и двери его были постоянно открыты для всех. У милосердной Любы находили тепло и ласку все, кто в них нуждается: и люди, и собаки, и кошки. И в этом потоке всего живого, привлеченного ее теплом, вместе с бездомными собаками и кошками попали два человека: Сергей Ермолинский и Елена Ниренберг. Первый принял ее доброту за доступность, и когда Люба объяснила ему его ошибку, затаил на нее злобу за попрание своего «мужского достоинства». «Рассчитался» он лет через сорок, оболгав ее в своих «воспоминаниях». В этих записках он представил себя ближайшим другом Булгакова и в подтверждение этой своей исключительной роли в жизни Мастера демонстрировал его фотографию с проникновенной дарственной надписью, обращенной к «Сергею». Но потом выяснилось, что адресат этой надписи действительно был «Сергеем», но не был Ермолинским.

Вторая же незваная гостья, сперва став ее «подругой», позднее увела у Любы Булгакова.

В своих записках Ли очень приземленно описывает «победу» Елены Ниренберг (то, что в своих упоминаниях ее имени он использует ее девичью фамилию, объясняется тем, что Люба после развода осталась Булгаковой, и, таким образом, при одновременном присутствии в рассказе Ли обеих этих дам возникла бы путаница, связанная с тем, что обе они — Булгаковы. Поэтому каждая из них выступает в его повествовании под своей первоначальной фамилией). Он утверждает, что этот шаг был сделан Булгаковым по расчету, так как к моменту получения им настоятельных предложений от Ниренберг материальное положение его и Белозерской резко ухудшилось — он был полностью лишен возможности печататься, а ее редакторские заработки не позволяли как прежде держать открытый дом, всегда переполненный гостями. Таким образом, они были на пороге кризиса, и приуроченный к нему их развод позволял, по мнению Булгакова, выйти с честью из создавшегося положения — с благовидной причиной закрытия их салона. Кроме того, как утверждает Ли, в Булгакове под блестящей оболочкой изысканного и тонкого литератора продолжал жить и развиваться элементарный по своим запросам провинциальный (в данном случае — киевский) обыватель, который был бы не прочь совместить в своей жизни блистание среди интеллектуальной элиты с чудачествами и экстравагантными выходками, придающими пряный аромат его славе, закрытую от мира уютную квартиру, теплую и заботливую жену, удобное кресло у большого письменного стола и обязательный абажур.

Люба могла дать ему только первое и только до тех пор, пока эта бурная жизнь подкреплялась достаточными заработками. Происходившая из зажиточной рижской еврейской семьи Елена, чья материальная обеспеченность не зависела от заработков, предлагала второе. Дотянув до того момента, когда иссякли и Любины заработки: ее как жену «классового врага на литературном фронте» также лишили работы, — Булгаков выбирает абажур. Конечно, версия Ли находилась в весьма серьезном противоречии с мифом о «непреодолимом влечении» двух сердец, о полной тождественности литературных Мастера и Маргариты и живых Булгакова и Елены Ниренберг и прочими сладкими сказками. По рассказам Ли, даже Люба Белозерская, когда он огласил ей свой приговор давно свершившимся событиям, сказала, что «этого не может быть», «он ушел, потому что полюбил». Но потом открылись некоторые секреты, поколебавшие ее веру в то, что «Мака не такой». Первым было извлечение из небытия пьесы «Батум», с которой «не такой Мака» хотел подъехать — в «лучших» традициях безнадежного циника Алешки Толстого — к «Гению всех времен и народов» и стать Мастером не только по шкале Воланда, но и по оценкам Лаврентия Палыча. Так получилось, что известие о существовании «Батума» Любе принес Ли, и эта новость ее так шокировала, что пришлось прибегнуть к лекарствам.

— Это все она, — говорила Люба. — С ее аппетитами никаких денег не хватало! Да и первой дамой советской литературы ей не терпелось стать.

Это была единственная резкая фраза Любы по адресу Елены, которую Ли довелось от нее услышать.

Вторым открывшимся ей секретом было последнее письмо Булгакова Сталину и правительству. Она, конечно, знала об этих хлопотах Булгакова. Более того, она слушала на второй трубке телефонный разговор Сталина с Булгаковым и сделала его полную запись, опубликованную впоследствии Еленой, но точный текст этого — одного из нескольких — прошений Булгакова не был ей известен. А в том письме, написанном в тот момент, когда его решение об уходе к Елене было вроде бы окончательным, он просит разрешить ему выезд за рубеж с женой… Любовью Евгеньевной Булгаковой. Логика этого прошения столь же обывательски элементарна, как мечты об абажуре: если ехать в Париж, то, конечно, с Любой (как это было у них давно уговорено на сей случай). С Любой, говорящей на французском как на родном, да еще и знающей английский и немецкий. С такой помощницей, к тому же абсолютно «своей» в эмигрантской сфере, он надеялся сразу утвердиться на Западе и влиться в парижскую жизнь. А что бы он там делал с Еленой и с ее любовью!

Париж, однако, остается в мечтах, и положенное свершилось. Любе (в который раз!) пришлось начинать новую жизнь. В ней, в этой новой жизни, она уже не связывает себя семьей или подобием семьи. Можно было бы сказать, что она коллекционирует известных и знаменитых знакомых, если бы не тот факт, что многие из них сами искали знакомства с нею. Ее предвоенные годы были связаны с работой в редакции серии «Жизнь замечательных людей», среди авторов и рецензентов которой тоже было немало замечательных людей из «раньшего времени» — Дживелегов, Святополк-Мирский и многие другие. Там и состоялось ее знакомство с дядюшкой, сразу включившим ее в свое женское секретарско-редакторско-корректорское окружение. Общение с дядюшкой помогло ей и пережить войну, во время которой он не раз «нанимал» ее на работу своим секретарем в лекционных поездках, и устроиться на постоянную работу в одно из издательств после войны. Но и потом их общение продолжалось: Люба являлась по первому зову и всегда была готова помочь библиографическими подборками, справками, либо просто прочитать рукопись и сказать свое мнение о ее достоинствах и недостатках. Именно тогда впервые пересеклись жизненные пути ее и Ли.

В тот первый период их встреч Ли ничего не знал о Булгакове. Вторую часть своей фамилии — «Булгакова», полученную в замужестве, как и первую историческую ее часть — «Белосельская», она в обиходе не употребляла. Для дядюшки имя Булгакова было пустым звуком, и, если он и видел в Художественном «Дни Турбиных», что весьма вероятно, так как он очень любил этот театр и был лично и довольно близко знаком с Качаловым, Москвиным и другими актерами, составившими его славу, то в этом спектакле его, хоть он и сам был киевлянином, наверняка интересовала больше игра актеров, чем личность и биография автора. Самые общие сведения о существовании Любы Ли имел до смерти тети Манечки в пятьдесят седьмом, и вот сейчас, двадцать лет спустя, ему предстояло возобновить знакомство уже не просто с одной из дядюшкиных симпатий, а с одной из жен повсеместно и посмертно прославленного Мастера. Но живая и подвижная женщина, которую невозможно было назвать старушкой, вышедшая ему навстречу на Пироговскую, чтобы избавить его от поисков квартиры, обратилась к нему так, будто и не было этих двадцати лет. А когда во время их первой беседы в полуоткрытое окно одна за другой впрыгнули две кошки московской дворовой породы, то все вообще стало на свои места.

III

Мария, как уже говорилось, была моложе Любы на три года, и незабываемый восемнадцатый год сделал ее, двадцатилетнюю, невестой без женихов. Путь, казавшийся беспредельно ясным, вдруг скрылся в тумане. Поскольку ее отец, хоть и малым чином, принадлежал к имперской колониальной администрации, его первым порывом было вывезти всю свою семью в родные края. Чтобы объехать неспокойные области империи (железной дороги на Север через Сухуми и Сочи тогда еще не было, и поезда шли через Баку и Дербент), летом восемнадцатого двинулись в Поти и там погрузились на какой-то пароходик, с трудом дотащившийся в Севастополь, а оттуда поездом по тогда еще белой части империи прибыли в Харьков.

Все свершившееся было для Муси таким ударом и такой трагедией, что все детали этого путешествия, а вернее — бегства из Тифлиса, полностью исчезли из ее памяти и стали известны Ли почти полтора десятилетия спустя, когда на его руках тихо угасала мать Нины — Вера, младшая сестра Муси. Ее память — память двенадцатилетней девочки, до того ни разу не покидавшей Тифлис, сохранила все, даже самые мимолетные впечатления вроде тревожно мяукающих, почти по-человечески плачущих кошек, бродивших по их опустевшей квартире в Вери, когда все вещи были уже сложены, и, сидя на них, семья ждала извозчика — за ним отправился отец.

Это воспоминание сменилось картиной посадки на какой-то грязный, перепачканный углем пароходик в Поти, где расположились сначала на палубе, а уже потом нашелся уголок в трюме. Православные монахи прямо на палубе раздавали детям затвердевшие бублики из какого-то серого мешка, но когда у одной девочки началась то ли дизентерия, то ли брюшной тиф, бублики выкинули в море. Девочка умирала на палубе под открытым небом, а на бублики примчалась откуда-то стая дельфинов. Они затеяли игру, поддевая бублики носами, и с этими бубликами на носах почти полностью выскакивали из воды.

До Ялты (а не до Севастополя, как запомнилось Мусе) тащились несколько суток, и отец, живший и заставлявший всю семью жить по строгому режиму, исстрадался из-за отсутствия «горячей» пищи. Поэтому тут же на ялтинском причале мать сложила примитивный очаг из гальки, и на берегу моря был сварен борщ. Лишь подкрепившись таким образом и выпив добрую чарку чачи из своих грузинских запасов, отец отправился хлопотать о подводе на Севастополь — ближайшую и самую доступную в те годы железнодорожную станцию. Подводы не нашлось, но подвернулась фелука, уходившая в Севастополь поутру. Еще несколько дней ушло в Севастополе на подготовку к штурму поезда, идущего на Харьков.

Воспоминания эти так разбередили умирающую Веру, что она поведала Ли «страшную» семейную тайну, отчасти объяснявшую метаморфозу, происшедшую с дедом Нины, скончавшимся за год до ее сближения с Ли. Даже сама Нина не знала, почему ее дед из достаточно грамотного служаки (Ли читал его письма, написанные кратко, емко и без грамматических ошибок) сразу же по возвращении в Харьков превратился в тихого жителя предместья, торгующего на базаре свежей, соленой и моченой продукцией своего крохотного садика и приусадебного участка, и ни разу ни в какие времена даже не пытался изменить этот свой скромный статус или побывать в местах своей прежней жизни.

Рассказ Веры начался с ее ответа на вопрос Ли: откуда в семье взялись деньги на такое капитальное мероприятие, как переезд всей семьи на Украину. Оказалось, что у отца была очень дорогая сабля с серебряной рукоятью в ножнах, разукрашенных золотом и драгоценными камнями (так запомнилось Вере). Саблю эту он получил в награду за особые заслуги перед отечеством (второй наградой за эти же заслуги было принятие Муси в заведение святой Нины). Вот за эту саблю один важный грузин взял на себя все расходы и организацию их переезда.

На вполне естественный вопрос Ли о том, что это были за «заслуги», Вера отвечала, что они были связаны с событиями, происходившими еще до ее рождения, но по рассказу матери она знает, что в те времена к ее отцу, когда тот был верийским околоточным, иногда захаживал очень уважительный молодой грузин в неизменном длинном черном пальто и фетровой шляпе. Отца, человека в те годы далеко не старого, он почему-то ласково именовал «дедушкой Ефимом». При встречах они обычно подолгу беседовали, потихоньку попивая «маджарку», и однажды «дедушка Ефим» по его просьбе сообщил по начальству о готовящемся в Баку заговоре. Сведения подтвердились, преступников арестовали, «дедушка Ефим» был награжден и повышен в чине, а потом, опять-таки с разрешения своего молодого приятеля раскрыл перед начальством имя своего осведомителя, фигура которого оказалась столь значительной, что в дальнейшем до старого служаки доходили лишь отрывочные сведения о негласном и тайном продвижении его протеже к вершинам политического сыска. А потом, когда мир «дедушки Ефима» был разрушен «до основанья», физиономия «скромного и уважительного молодого грузина», оказавшего серьезные услуги охранительному начальству, вдруг стала появляться в газетах, принадлежащих «нашему новому миру». Взгляд у «дедушки Ефима» был цепкий, профессиональный, да и «молодой грузин» почти не изменился за десять-пятнадцать лет, прошедших со дня их последней личной встречи.

Это второе пришествие «молодого грузина», на глазах превращавшегося из хоть и привилегированного, но весьма провинциального осведомителя во всесильного правителя новой империи и «вождя» народов, так напугало «дедушку Ефима», что он на весь остаток дней своих укрылся в огороде, не изменив свое амплуа тупого и темного жителя предместья даже во время почти двухлетней немецкой оккупации. Только когда «все радиостанции Советского Союза» 5 марта 1953 года единственный раз сказали правду о «гении всех времен и народов», «дедушка Ефим» почувствовал себя в безопасности, но жить ему оставалось немногим более двух лет.

Выслушав рассказ Веры, Ли, хорошо помнивший историю, без труда определил, что через «дедушку Ефима» его «молодой грузин» продал бакинское большевистское подполье. Сам факт осведомительской деятельности будущего «вождя народов» Ли не удивил, так как еще подростком, анализируя «дерзкие» побеги через всю империю «отважного революционера» с лицом «кавказской национальности» и неисправимым акцентом, он пришел к выводу, что эти «подвиги» совершались под надежной опекой властей. Поразило его другое — «усатый», очередной раз в его жизни, вынырнул из небытия в тесной связи с близкими ему людьми. «Вот те на! — подумал Ли. — Мертвый продолжает хватать живых!»

IV

В Харькове постепенно адаптировались все, кроме Марии. Ее высокое светское образование со знанием французского и изящной словесности оказалось невостребованным в прекрасном новом мире, сооружавшемся большевиками. После отступления из Харькова белой армии она пошла работать в Горисполком статисткой, и с тех пор «статистка», «секретарь-машинистка», «оформитель» стали ее пожизненной специальностью. Этот ее «трудовой путь» Ли позднее восстановил по сохранившимся после нее казенным бумагам. В ее же рассказах о времени, сокрытом за сухими записями делопроизводителей, все было значительно интересней: везде ей встречались интересные, влюбленные в нее люди, готовые отдать ей свои руки и сердца, увезти ее в Рим, Неаполь, Париж, подальше от этого бесконечного разбоя и беспросветной смуты. Вероятно, так оно и было, потому что такое было время, но у всех этих встреченных ею людей (а среди ее поклонников был даже Иван Мозжухин, тогдашняя кинознаменитость!) был один недостаток: они понятия не имели, что значит быть выпускницей заведения святой Нины, и Мария не без основания полагала, что к ней их влечет только ее молодость и милое юное лицо, а это быстро проходит. Любопытно, что побывавшие ее сослуживцами в период ее службы в Харьковском горисполкоме такие неординарные личности, как «товарищ Сталин» и «матрос-партизан Железняк», ей не запомнились.

Но вот в не менее незабываемом девятнадцатом в Харьков попадает студент-экономист Петроградского политехнического института Императора Петра Великого Николай Вартанянц. Получив 11 октября семнадцатого года «Билет», свидетельствующий о том, что он уволен в отпуск до 1 сентября восемнадцатого года, он уехал домой в Тифлис, откуда, весело прогуляв годик, снова двинулся в Петроград для продолжения учебы, но сумел добраться только до Харькова. Поскольку ни на север, ни на юг в это время из Харькова выехать без риска для жизни было невозможно, он попытался определиться в Харьковский коммерческий институт, куда и был принят, как записано в его зачетной книжке, «осенью 1919 г.».

Это был красивый кавказец, в молодости более похожий на грузина, чем на армянина. Как коренной тифлисец из образованной купеческой семьи, он хорошо знал цену заведения святой Нины, и свою встречу в далеком от Кавказских гор Харькове с красивой выпускницей этого института посчитал чудом, Роком, Судьбой.

Мария восприняла его восторженные ухаживания без особого энтузиазма. И в заведении святой Нины, и в своих знакомствах она придерживалась круга грузинской дворянской интеллигенции и русских кавказцев, а к армянам относилась настороженно. Но этого привычного и желанного ей общества в Харькове не было, а был Коля Вартанянц, веселый и щедрый, когда было что транжирить, принадлежавший, по его рассказам, к богатой семье, владевшей домом и землей в центре Тифлиса и островком посреди Куры. Семье принадлежали также лавка и аптека. Их усадьбу на углу Иерусалимской и Сионской улиц рядом с караван-сараем Анановых недалеко от родного Вери она помнила с детства. И сегодня в ее жизни единственная возможность покинуть постылый Харьков и вернуться в Тифлис была связана с Колей.

Они обвенчались в конце девятнадцатого, и в январе двадцатого года уехали в Грузию.

На некоторое время она вместе с Грузией оказалась вне пределов российской, на сей раз уже советской, империи, но вскоре грузинская государственность приказала долго жить, и «порядок» был восстановлен.

В Тифлисе Мария нашла лишь осколки былого общества, в котором она намеревалась блистать. И Вартанянцы, ставшие Вартановыми, встретили ее весьма сдержанно, но она была молода, и, обладая большой силой воли, не отступила перед невзгодами. Она стала строить «свой дом» в выделенной молодым небольшой комнатушке, тем более что наступивший «нэп» с его артелями и «обществами взаимного кредита» облегчал эту задачу. Билась она одна: на Коле — потомке нескольких поколений хватких и энергичных купцов — природа отдыхала, и его любимым видом деятельности были дружеские застолья и карточная игра.

Тем не менее, усилиями Марии к концу двадцатых они жили довольно прилично. У Марии появились изысканные наряды и драгоценности, к которым она была неравнодушна с детства, и, возможно, когда Мака и Люба Булгаковы обедали в знаменитом духане «Симпатия», рядом с ними шумело застолье с участием Марии и Коли.

Марии тогда было тридцать лет, она цвела, и нет ничего удивительного в том, что один из друзей ее юности, отец которого был инженером, служившим до революции в представительстве одной из европейских фирм в Тифлисе и уехавшим с семьей на Запад, случайно встретив ее в это время в Батуми, — он был старшим механиком на большом французском пароходе, сразу же предложил уехать с ним. И еще несколько лет подряд, когда его пароход швартовался в Батуми, Мария получала открытку на французском языке, извещавшую ее о том, что предложение остается в силе.

Предсмертные судороги «нэпа» сильно ударили по их благополучию. С какой-то разгромленной «социалистическим государством» артелью «замели» Колю. В это время у них уже была маленькая дочь Ирочка, и Мария отвезла ее к родителям в Харьков, а сама вернулась в Тифлис вызволять Колю. На его освобождение ушли все деньги и ценности, а когда он вышел на свободу, их маленькой Ирочки уже не было в живых — ее унесла дизентерия.

И ей, почти в одно и то же время, что и Любе, опять пришлось начинать все сначала. Правда, у нее был Коля, но «лучше бы его не было: он мне испортил всю жизнь», — скажет она потом Ли.

Тем не менее, уже перед войной их жизнь кое-как наладилась. Именно в эти годы важной «движущей силой общественных отношений» становится постоянно присущий социалистической экономике «дефицит», и Мария не сидит сложа руки. Время от времени она где-то числится на постоянной работе, но вся ее энергия уходит на удовлетворение «дефицита». При этом, ей, естественно, необходим Коля и необходимо, чтобы он хоть где-нибудь и кем-нибудь постоянно работал. Война и первые послевоенные годы еще более обострили «дефицит», и их существование становится безбедным. Конечно, Марии досаждают кутежи и карточная игра мужа, но разрыва она не хочет. Теперь ее идеал сузился до мечты о полной материальной независимости и доме, где она могла бы принимать своих, тогда еще довольно многочисленных, подруг по заведению святой Нины, чтобы быть принятой в их домах ответно, чтобы у нее был свой круг.

Когда к пятидесятым все это стало налаживаться, заговорила валаамова ослица: вдруг у нее начались проблемы с Колей, которого она считала навечно прикованным к себе цепью обеспеченности и благополучия. Но, к ее удивлению, оказалось, что и на него кто-то может иметь виды. Остаться совсем одной на пороге шестидесятилетия ей очень не хотелось, и она решительно и жестко разрушает любовные планы своего спутника жизни, растаптывает его розовые мечты о новой, еще более приятной форме существования. Как она этого добилась — осталось в тайне, но этот жгучий роман заканчивается тем, что Коля под ее диктовку пишет «разрывное» письмо своему «предмету». Когда Ли читал сохранившийся черновик этого письма, он был поражен: оно сплошь состояло из слов и выражений, которым в заведении святой Нины никогда не учили.

Конец пятидесятых Мария ознаменовала рядом решительных действий, упрочивших ее бытовое и материальное положение на пороге старости. Во-первых, она оформила с Колей гражданский брак, поскольку церковный никем не признавался, во-вторых, она по уговору со своим умирающим отцом забрала к себе среднюю сестру, пребывавшую в тихой душевной болезни, за что старик отдал ей все, что оставалось ценного в его доме и хозяйстве, и, наконец, в-третьих, пользуясь больной сестрой как щитом и показывая, кому следует, солидную пачку денег, она решила их квартирный вопрос, «выбив» по месту Колиной работы большую двухкомнатную квартиру с обязательной лоджией и балконом в одном из лучших новых районов Тбилиси — в Сабуртало. Дина, сестра, вскоре после этого тихо скончалась, и Мария, наконец, смогла жить, как хотела. Завещание отца рассорило двух сестер — старшую Марию и младшую Веру, о которой он даже и не упомянул.

Однако нельзя сказать, что довольно устойчивое материальное благополучие и бытовое благоустройство утолили все желания Марии. Ей хотелось, чтобы она была в центре или хотя бы в составе некоего элитного круга, чтобы ее дом был одним из очагов духовности, обителью вечных истин. Будучи человеком верующим, она, естественно, первые свои помыслы обратила к церкви. Церковь нуждалась в активистах и помощниках, но контингент верующих был явно не тот, который был нужен Марии. Кроме того, она была достаточно проницательна, чтобы с сожалением убедиться, что батюшка, как и вся русская православная церковь, служит не только Богу, но и маммоне. Она попыталась перейти в грузинскую церковь и стала прихожанкой старенького храма мама Довиди, но и там не нашла искренности. В то время стали появляться новые течения, стали набегать мутные волны всякого рода «святых» писем. Один из попавших к ней текстов она посчитала мудрым и правильным, и ей показалось, что именно таким путем она сможет нести людям те истины, кои, как она полагала, ей открылись. Она перепечатала этот текст, дополнив его своими мыслями, и на пробу послала его одной из своих подруг по заведению святой Нины с предложением распространить его среди своих знакомых.

Ответную записку бывшей «благородной девицы» Мария сохранила в своих бумагах. Записка по своей форме отвечала всем эпистолярным правилам, преподававшимся в великосветском учебном заведении: в левом углу была проставлена дата в доброй старой последовательности — года, месяца, дня, а в правом было указано место написания — город Тбилиси. Далее следовал текст: «Старая Манда! Письмо Твое получила и уже им подтерлась, не читая. Если напишешь еще хоть одно такое, сдам Тебя в Милицию. Остаюсь Твоя верная подруга — Этери».

Но после целого ряда неудач на ниве попыток духовного общения и воздействия на современников из-за, казалось бы, беспросветных туч выглянуло солнце: ее попросили что-то перепечатать для полулегально существовавшего кружка любителей антропософии, и это оказалось именно тем, что ей было нужно. Она старательно перепечатывала выполненные членами этого кружка переводы многословных и путаных трудов доктора Штайнера, а также давно не переиздававшиеся сочинения Блаватской, сборники духовной поэзии, переводы трактатов по неортодоксальной йоге и трудов других мыслителей из непризнанных в империи Зла философских школ. Душой кружка и одним из главных переводчиков Штайнера был сын знаменитого писателя Звиад Гамсахурдиа, да и весь остальной состав кружка удовлетворял самым высоким требованиям Марии. Это была среда, о которой она мечтала всю свою жизнь, и она не просто оформляла и размножала материалы кружка, а добросовестно штудировала их, оставляя себе по экземпляру всех прошедших через нее работ.

Благодаря антропософскому кружку, жизнь Марии в конце шестидесятых — начале семидесятых годов обрела свой смысл. Вокруг нее появились интересные люди, стоящие выше земных радостей и успехов. Это было время, когда она была счастлива.

Но счастье, как известно, длится недолго, эта пошлая закономерность еще раз подтвердилась и в жизни Марии, как и другая, не менее затасканная, гласящая, что беда не приходит одна. Тяжело заболел Коля, и ему потребовалась операция, что в Тбилиси было связано с определенными трудностями и требовало немалых затрат. Вышел он из больницы полуинвалидом, хотя и продолжал немного помогать Марии по хозяйству. Первая операция предусматривала вторую, но Коля ее боялся и оттягивал, сколько мог, пока снова не оказался в больнице, где его Ли видел в последний раз: живым он оттуда уже не вышел.

В то же время была разгромлена обитель ее души — антропософский кружок, и Звиад оказался в заключении. Марию по этому поводу не беспокоили: в центре внимания «следствия» была не теософия, а совсем иные вопросы, и она даже добилась права посетить Звиада в тюрьме. Знакомые ахали, предрекая ей преследования, но она не испугалась.

У Ли в это время уже была прикована к постели Исана, и он за время ее болезни лишь два раза по два дня провел в Тбилиси. В один приезд он по просьбе Марии остановился у нее, они долго говорили о свалившихся на них невзгодах, и Ли остро почувствовал ее растерянность. Поэтому когда Исаны не стало, и наступил их первый «свободный» отпуск, Ли уговорил Нину и сына выкроить из него недельку и провести ее с Марией.

V

Если у Марии в Тбилиси маятник ее жизни в середине семидесятых резко качнулся в сторону одиночества, то у Любы, опять-таки без особых ее усилий, как бы по праву первородства, это же время стало временем выхода из забвения, из небытия, и ее мир, как у всякого человека, идущего к своему восьмидесятилетию, да еще посреди бурного двадцатого века, сократившийся было до нескольких еще случайно живых людей, вдруг начал расти и расширяться до пределов земного шара.

Получилось так, что, когда с возрождением из пепла «Мастера и Маргариты» к Булгакову пришла вполне заслуженная не только Судьбой, но и талантом мировая слава, Елене — главной виновнице этого возрождения Мастера — оставалось жить два года.

Раздумывая о судьбах Елены и Любы, Ли видел явное действие кармических сил. Уход Булгакова к Елене, в свершении которого, возможно, свою роль сыграло и гнездящееся где-то в его подсознании предчувствие врача, дало ему, больному, возможность в покое и уюте завершить начатого еще при Любе (когда Елены не было в его жизни и в помине) «Мастера» и осветить страницы этого романа любовью Маргариты — на сей раз Елены. Эта великая любовь у Елены перешла в верность его памяти и породила непреодолимое стремление воздать ему должное не только в своей душе, но и в мире. Такая высочайшая степень сосредоточенности, на которую легкая и вечно куда-то стремящаяся и летящая Люба никогда не была бы способна, пробила железобетонные идеологические заграждения, возведенные империей Зла в порядке самосохранения, и свершить чудо — Мастер воскрес!

Своей волей, решительностью и напором Елена не только выполнила свое предназначение в посмертной Судьбе Булгакова, но и вернула свой долг той, у которой она его увела, избавив ее до конца ее долгих дней от забвения и неизбежного жуткого беспомощного одиночества.

Дело в том, что когда, свершив положенное, Елена ушла, Люба и ее маленькая квартирка на Пироговской в нескольких десятках метров от их с Макой веселого дома, заполненная уцелевшей булгаковской мебелью, картинами и воспоминаниями, постепенно стала международным центром булгаковского мира. Не зная предела своей жизни, она первым долгом постаралась записать все, что помнила, и, прослышав об этой рукописи, к ней потянулись окололитературные стервятники и стервятницы.

Люба слишком хорошо знала «советскую литературную среду» и понимала, что никто из налетевших воронов не озабочен изданием ее записок, но каждый из тех, «кому положено» соответствующими нелитературными службами беспрепятственно печататься в Империи Зла, был готов хоть что-нибудь утащить в своем клюве из ее записок и быстренько тиснуть, естественно, как свое, выношенное.

Убедившись, что в известном ей мире ничего не изменилось, она бесстрашно отдала свою рукопись милой женщине, прибывшей на ее огонек из-за океана. Это была Элендеа Проффер, хозяйка знаменитого тогда в имперском подполье издательства «Ардис» и издательница первого в истории литературы полного научного собрания сочинений Михаила Булгакова. И вскоре ее воспоминания об их с Макой жизни на русском и английском языках стали всеобщим достоянием. Нельзя сказать, что Люба ничего не боялась. Передавая Ли американское издание своей книжки, она просила держать ее в секрете, чтобы «ее не посадили». Ли успокаивал ее тем, что она уже вышла из нынешнего «призывного возраста», принятого в империи для пополнения ГУЛАГа, и что ему наличие у него этой книжки угрожает значительно большими репрессиями.

После публикации воспоминаний о Булгакове литературные стервятники оставили ее в покое. При этом некоторые из них, используя доступность для них «самой демократической в мире» имперской прессы, старались выразить по отношению к ней свое презрение как «самозванке». Но многие «советские» люди хорошо знали «советскую» прессу и умели ее правильно читать. Поэтому поток людей, стремившихся к общению с Любой после «уничтожающих» ее публикаций, только возрос.

К этому времени она закончила еще одну часть своих записок — «Записки Серафимы», как их назвал Ли, имея в виду списанную с нее героиню булгаковского «Бега». Она же, ободренная постхельсинским ветерком, пронесшимся по империи Зла, старавшейся убедить мир в человекоподобии управлявших ею существ, решила попытаться их напечатать в России и назвала эту повесть о своих скитаниях «У чужого порога». Ли объяснял ей, что «новую» «почти свободную» литературу будут делать все те же лица, «кому положено». Просто они будут писать с откровенностью до указанного им на Лубянке уровня, а народ о каждом таком запланированном откровении будет шепотом говорить: «Вы читали новую повесть Р.? Какой смелый человек!» И тому подобное. Поэтому он советовал ей сразу же отправлять свои записки по накатанной дорожке к Профферам. Она не послушалась доброго совета и попытала счастья в вечно «передовом», вечно «либеральном», вечно живущем по «традициям Твардовского» этом прекрасном «Новом мире», и через некоторое время вместе с Ли потешалась, вспоминая свои похождения в этой достославной наровчатовской редакции.

Что касается рукописи «У чужого порога», то она благополучно покинула пределы Империи Зла, чтобы вернуться домой потом, когда это «территориальное образование» уже начало рушиться.

VI

Возобновление дружеских отношений Любы и Ли произошло в год столетия дядюшки. Сусловская официальная, лжеисторическая шайка бойкотировала эту дату. Она не была ознаменована ни единым переизданием какой-нибудь из всемирно знаменитых дядюшкиных книг. Набрав от страха перед Сусликом говна в рот, ни слова не проронили по поводу этого юбилея толстые и тонкие журналы и большинство «центральных» газет, когда-то просивших его, в порядке одолжения, дать какой-нибудь обзор или очерк. Почему-то лишь главная молодежная газета империи поместила довольно большую и уважительную статью, посвященную его памяти.

Тем не менее, несколько человек из академической среды продолжали добиваться выпуска юбилейного сборника и, в конце концов, года через два после юбилея получили разрешение на его издание. По утвержденному плану сборника его четверть должны были составить воспоминания о юбиляре. Ли общался с будущими редакторами этого сборника и дал свои несколько страничек, нечто вроде штрихов к портрету, а также уговорил их сделать официальное предложение Любе. Магия булгаковского имени в то время уже была столь велика, что редакторы, как подозревал Ли, только ради того, чтобы познакомиться с ней и побывать в булгаковской обстановке, выполнили просьбу Ли, а Люба быстро и с охотой написала полтора-два десятка страничек теплых и милых воспоминаний. Редакторы еще раз прибыли к ней в гости поболтать о Булгакове и удалились, прихватив ее текст. На этом дело и кончилось. Потом они сказали Ли, что там (это слово произносилось в Империи Зла с одновременным поднятием вверх указательного пальца правой или левой руки) посчитали ее воспоминания «женской бытовухой», ничем не высвечивающей «облик ученого», и отклонили. А когда Ли потребовал вернуть текст, то оказалось, что он потерялся.

Ли было крайне стыдно перед Любой, и он, забрав у нее второй экземпляр текста, пообещал, что эти воспоминания обязательно увидят свет. Предчувствие его не обмануло, но это произошло уже после ее смерти, когда эти страницы заняли свое место в одной книжке с ее записками о Булгакове и о своей эмигрантской одиссее, а тогда их общение было столь частым и тесным, что однажды за традиционной чашкой китайского чая с жасмином он рассказал ей о тбилисской Марии, о ее Судьбе и жизни, проведенной в постоянной борьбе за достойное, в ее понимании, место в человеческом обществе. Люба, как никто другой, умела слушать и понимать, да и Ли постарался, чтобы она увидела Марию в ее разные времена такой, какой видел ее он сам.

Его рассказ произвел впечатление на Любу, и когда он сказал, что Мария, желая знать все о Христе, очень хотела бы прочитать булгаковские сцены его последних часов, она достала журнал «Москва» с первой частью публикации «Мастера» и попросила передать от нее Марии.

Вскоре после этого Ли был в Тбилиси и вручил этот дар, добавив от себя томик Гегеля с жизнеописанием Христа. Передавая журнал, он очень сжато, но не упуская главного, поведал Марии историю Любы, и, таким образом, по его воле пересеклись их жизненные пути, в которых он постоянно ощущал какое-то глубинное сходство.

Марии же очень понравился булгаковский Га Ноцри, она увидела в нем истинного Христа и приняла булгаковскую правду о нем, а о Гегеле сказала, что он суховат, и в его повествовании нет веры, а есть лишь бесстрастная хроника событий.

VII

Когда же Ли, как обещал, привез к Марии Нину и сына, чтобы побыть с ней некоторое время, он поразился ее заметной перемене в весьма неожиданном направлении: он оставил одинокую очень старую и растерянную женщину, не знающую как жить дальше, а застал весьма подвижную умеренно пожилую и вполне самостоятельную даму. В ее квартире телефон звонил чаще, чем у них в их доме, где был юноша-студент и двое работающих и находящихся в постоянном общении с миром взрослых человека. И Ли был беспредельно удивлен бодростью и энергичностью ее тона в этих разговорах с невидимыми собеседниками.

Столь же энергичным и светским был устроенный ею прием гостей. В ее доме было все необходимое, но она порывалась «сбегать» в магазин за хлебом, водой и прочей незапасаемой снедью, от чего гости, естественно, отказывались. Она же явно старалась произвести впечатление своей полной самостоятельности и независимости.

Вскоре Ли, как мог, разобрался в этой ситуации. Вот его выводы: старость — хроническая болезнь, и в ней чередуются периоды ухудшения и улучшения состояния больного. При этом продолжительность последних все время сокращается. Ли был уверен, что они попали сейчас на период своего рода ремиссии в ее старости, за которым может последовать еще более серьезное ухудшение самочувствия, чем прежде.