Книга седьмая АТЛАНТИДА
Книга седьмая
АТЛАНТИДА
Каким бы полотном батальным не являлась
советская сусальнейшая Русь,
какой бы жалостью душа ни наполнялась,
не поклонюсь, не примирюсь
со всею мерзостью, жестокостью и скукой
немого рабства — нет, о нет,
еще я духом жив…
В. Набоков
Весел не было на лодке, в веслах он и не нуждался:
Мысль ему веслом служила, а рулем служила воля.
Обогнать он мог хоть ветер, путь держать — куда хотелось.
Г.-У. Лонгфелло
I
Возвращение в родной город, естественно, не было столь праздничным, как отъезд из Сочи, ни по внешним признакам, ни по душевному настрою. Ничего радостного в ближайшем будущем, во всяком случае, до ближайших очень далеких летних каникул, в жизни Ли не предвиделось. Его ждала школьная и домашняя рутина, но он не роптал, потому что даже на эти скучные времена года у него, как уже говорилось, были свои, а может быть, и не вполне свои, планы, контуры которых наметились еще в Москве и которые окончательно оформились в Сочи под воздействием случайно оказавшегося под руками Вольтера, под воздействием самой жизни.
Ли быстро наверстал пропущенный месяц занятий и принялся за свои дела.
Еще в Москве, в дядюшкиной библиотеке, его внимание привлекли две книги: «Былое и думы» и «История одного города». Там эти книга всегда находились у него под рукой, и Ли с большим сожалением поставил их на полку перед отъездом. Это заметил дядюшка и спросил:
— Тебе нравится?
— Да, очень.
— Я не могу их тебе отдать, потому что и сам люблю, чтобы они были при мне. Но их так часто переиздают, что я их закажу для тебя непременно и пришлю. А до того ты найдешь их в любой библиотеке этой несуразной страны, где никто не понимает, что это за книги и какая в них таится сила…
Тут дядюшке на глаза попался каталог художественных изданий на 1947 год, и он полистал его:
— Вот видишь, считай, что Герцен у тебя уже есть — очередное издание «Былого» на выходе, — и он обвел жирным кружком каталожный номер, — завтра же отправлю заказ, а Щедрин — за мной.
Дядюшка подумал и снова вернулся к прежней теме:
— Я не перестаю удивляться, почему эти книги не изъяты из обращения, как, например, «Бесы» или «Некуда», ведь каждая из них бьет прямо по основанию нашего, так сказать, общества куда сильнее, чем беллетристика Достоевского и Лескова. Вероятно, это произошло по двум причинам: во-первых, Ленин хвалил Герцена и Щедрина и недолюбливал Достоевского, а во-вторых, сам Хозяин или поленился их прочитать, или прочитал и не понял.
Тогда в Москве Ли еще не мог сказать, чем приворожили его именно эти книги, столь не похожие на его недавних добрых друзей — Джека Лондона и Мопассана. Поездка в Сочи, вероятно, отчасти и нужна была для того, чтобы он, почувствовав незабываемый вкус беспредельной личной свободы, вкус свободной воли, мог перешагнуть некий барьер неясности и увидеть все, всех и себя самого в ином свете. Передумав все это уже не на морском бреге, а в убогой домашней обстановке, Ли еще раз явственно ощутил, что Хранители его Судьбы ждут от него теперь некой серьезной работы, и он был готов к такой расплате за пережитое, за радости бытия.
Когда, записавшись в местную библиотеку, он, не глядя на лежащий на прилавке «абонемента» ворох зачитанных и растрепанных книг «про войну» и «про любовь», попросил «Былое и думы», молоденькая служительница этого районного храма книги застыла в изумлении, а из-за стеллажей выдвинулась старая дама, чтобы взглянуть на чудо. Но физиономия Ли была учтива, безмятежна, взгляд внимателен и разумен, и старая дама, отведя свои глаза от этого взгляда, тихо сказала своей помощнице:
— Выдай первый том для начала!
Та выдала, и Ли понес его домой, предвкушая ожидавшее его наслаждение. С чтением, однако, вышла заминка: комментарии оказались в последнем, третьем томе, и на следующий день Ли снова был в библиотеке.
— Ты что, уже прочел первый том? Тогда сдай, — сказала ему девушка, — и возьмешь второй.
— Мне нужен не второй, а третий, там примечания.
— Выдай ему и второй, и третий, — распорядилась старая дама, — видишь, читатель серьезный.
И Ли с головой ушел в мир Герцена.
К концу второго тома Ли начал понимать, почему эта книга была ему ближе, чем прочитанные ранее серьезные сочинения Шолохова и Алексея Толстого. То были книги о рабах или, в лучшем случае, вольноотпущенниках. Личностью и судьбой каждого человека распоряжались в них другие люди и созданные ими обстоятельства, а эти другие, в свою очередь, были рабами третьих и так далее. А в «Былом и думах» о себе — все подряд, а не отдельные эпизоды, как Мопассан или Лондон, — рассказывал абсолютно свободный человек. Конечно, прописную истину о том, что жить в человеческом обществе и не зависеть от него нельзя, Ли понял задолго до того, как смог ее для себя четко сформулировать или процитировать «основоположника», понял сердцем и душой, но именно в «Былом и думах» было сказано, что эту зависимость нельзя принимать как данность и неизбежность, что ее можно и должно корректировать, что ею нужно управлять и что для ослабления этой зависимости хороши все средства, не приносящие вреда ближнему.
Из толковых и подробных комментариев к первому тому Ли, еще слабо знакомый с историей человечества вообще и историей России в частности, сумел воссоздать для себя картину второй половины николаевского царствования и был поражен ее сходством с тем, что он видел вокруг себя: все то же рабство, «управление умами», все те же издевательства над личностью!
Ли отдавал себе отчет в том, что жизнью автора «Былого и дум», как и героя нашего повествования, с самого начала управляла случайность. Он понял это до того, как ему встретились слова Герцена о том, что эта книга есть отражение истории в человеке, случайно попавшемся на ее дороге. Случайность была во всем и прежде всего в том, что от него, рожденного от случайной связи, не отступился и не откупился какой-нибудь мелочишкой фантастически богатый человек (как, скажем, поступил со своим «незаконнорожденным» отпрыском совсем не богатый Пушкин…), а ввел его в свой дом, в свою жизнь на правах сына и наследника огромного состояния. Можно было догадаться, как сложилась бы жизнь героя «Былого и дум», если бы независимость не была подкреплена этим огромным состоянием и практически неограниченными материальными возможностями. Смог бы он тогда жить, как ему хотелось и где ему хотелось — в Париже, Ницце, Лондоне, покупая там дома и виллы, или вынужден был бы ценить отвергнутую им должность высокого провинциального чиновника — «столоначальника» и держаться за нее, угождая людям и обстоятельствам?
Увы, при всем уважении к Искандеру, Ли не был уверен в нем, как в себе: о себе он точно знал, что никакие соблазны мира не уведут его с пути служения Хранителям его Судьбы, и когда перед ним его свободная воля будет открывать разные дороги, он выберет путь странника, но никогда не свернет в сторону благополучия, если не почувствует всей душой, что Они этого хотят.
Во многих обстоятельствах жизни и поступках Герцена Ли ощущал Их присутствие. В частности, в его семейной драме. Эти страницы «Былого и дум» и обширный комментарий к ним Ли прочел особенно тщательно и перечитал много раз, поскольку именно в событиях, связанных с возникновением довольно банального «семейного треугольника», он увидел Их прямое воздействие на Судьбу нужного Им для осуществления Их программы человека.
О том, что это был не простой «треугольник» с традиционным для людей высокого интеллектуального уровня «чистым» исходом, составивший сюжетную основу многих романов и предельно идеализированный в хорошо известной Ли «Лунной долине», ему говорил весь его личный чувственный опыт, открывший ему бесценную сущность женского начала в единой общечеловеческой душе. Нет, здесь был именно тот случай, когда дни, недели, месяцы жизни одного человека вдруг становятся ареной борьбы Добра и Зла, и даже промежуточные итоги этой борьбы оказывают впоследствии влияние на жизнь миллионов людей и судьбы многих поколений. Инфернальные силы, направленные на жизнь и благополучие Герцена, появились нелепо и неожиданно, как привидение старого шкафа, где хозяину знаком каждый угол. Ли очень тщательно исследовал и переписку всех участников семейной трагедии: к его счастью, в библиотеке оказались соответствующие тома сочинений Герцена, изданные Лемке, и даже воспоминания Павла Анненкова. «Объективное» объяснение Анненкова его не удовлетворило. Он чувствовал в этой истории следы борьбы, а не только случайное стечение обстоятельств. А когда ему на глаза попались письма Маркса, уже олицетворявшего дня него силы Зла, письма, преисполненные подлого торжества по случаю семейных невзгод, выпавших на долю политического противника, никаких сомнений у него не осталось. Здесь было всё: и мистика знаков, и внезапная гибель близких. Ли вспоминал, как был разрушен его «довоенный» мир, как менялись декорации его жизни, как шла корректировка его Судьбы…
Впрочем, Ли не мог идеализировать и самого Герцена. Во-первых, потому что в его поведении в критические моменты жизни открылись признаки двойственного отношения к свободе: когда дело касалось его личных интересов, он был не так терпим, как в своих общих рассуждениях, а к женщине был более строг, чем к себе самому. Возможно, оценки Ли были несколько категоричны, так как его личный опыт еще не дал ему почувствовать всю силу скрытой в его душе ревности, и он считал ревность мужчины в отношении уже принадлежащей ему женщины признаком неполноценности мужчины.
С этих позиций, а также с позиций свойственного ему полного неприятия какого-либо насилия, он полагал, что Герцен мог быть терпимее к увлечению Натали, чтобы она сама могла убедиться или не убедиться в его духовном и чувственном превосходстве, а не насиловать ее волю, вынуждая к немедленному разрыву с любовником.
Во-вторых, и это как-то особенно покоробило Ли, несмотря на предельную терпимость ко всему инородческому, сквозившую в каждой строке «Былого и дум», относящейся к событиям до и после семейной драмы, в разгаре трагедии, когда было задето сокровенное, и сам Герцен, и Натали, как это свойственно истинно русским людям, обратились к «еврейской теме». Во всяком случае, в одном из продиктованных Герценом Натали писем к Гервегу не обошлось без обвинения в «низкоеврейском характере», хотя Гервег не исповедовал иудаизм, да и ни единой капли еврейской крови в этом бывшем немецком семинаристе не было. Ли никак не мог понять, почему, если кого-нибудь очень хочется обругать, обязательно нужно недобрым словом помянуть евреев, а не русских, например, или французов.
Конечно, мягкие упреки Александра и Натали не шли ни в какое сравнение с тем хором обвинений по адресу евреев, который зазвучал вокруг Ли в реальной жизни. Правда, самого Ли могли «наградить» юдофобским замечанием лишь те, кто его знал. От остальных, наглеющих прямо на глазах антисемитов его оберегала непохожесть. Но как ни странно, он тяжелее переживал оскорбления по адресу других людей — очные и заочные, чем личные выпады, и со временем у него появилось предчувствие, что Они не случайно и очень часто «выводят» его на «еврейские темы»: здесь, по возвращении домой, тем этих становилось так много, что Ли постепенно напрягался, как струна, и если бы он ощутил хоть на миг, что Они ему кого-то на этой почве «подставляют», то на обидчика обрушился бы такой водопад концентрированной ненависти, что его гибель была бы неминуемой.
Но такой сверхобидчик не появлялся, и Ли полагал, что Они, вероятно, в преддверии особо важного задания ждут от него дальнейшей самоотверженной работы души по освоению мира, в познании Добра и Зла. И он трудился, как мог.
II
Когда он пришел сдавать книги, взятые в библиотеке, — не столько потому, что завершил изучение Герцена, а в связи с получением от дядюшки обещанной бандероли с «Былым и думами», изданным в памятном Ли 1947 году, к нему вышла старая книжная дама и попросила проводить ее домой. Она жила с другой старушкой в небольшом старинном доме за палисадником на широкой и тихой улице недалеко от Ли. По пути они познакомились ближе, и явно довольная этим знакомством дама пригласила его войти. Внутренние покои оказались неожиданно просторными. Там были и гостиная, и кабинет, и две спальни. И везде — книги, старинные, старые и новые, преимущественно украинские, «Южаковская» энциклопедия, а также множество подшивок газет и журналов 20-х годов и более ранних — начала века и даже конца минувшего. От этого богатства Ли не мог оторваться, и лишь поздним вечером Лидия Петровна — так звали его новую знакомую — уговорила его уйти домой, пригласив посетить ее завтра, когда в библиотеке будет выходной день.
С тех пор Ли начал свое путешествие в прошлое той страны, где ему выпало жить, и начал он его не из глубин веков, а в обратном порядке — с лет, непосредственно предшествовавших его рождению. Именно эти годы, как и первые два-три года его существования на Земле, по газетам и журналам, отражавшим в определенной степени реальную жизнь, стали временным переходом от некоей исчезнувшей страны, наполненной живой жизнью, к современной серости, мерзости, жестокости, скуке и смерти, хотя сам Ли, ушедший с головой в свои исторические исследования и одаряемый разного рода приключениями по воле Хранителей его Судьбы, на скуку не мог пожаловаться.
Сейчас его интересовали контуры этой исчезнувшей страны, детали ее ежедневной жизни и быта и причины ее исчезновения. Он нашел на страницах газет 20-х годов все признаки ее активного бытия: жаркие дискуссии на вечную тему «что делать?», коммерческую рекламу и информацию, свидетельствовавшие о процветании разного рода торговли, увидел незнакомые имена и адреса.
Ли шел дальше в глубь времени. После нескольких лет, восстановить содержание которых только по газетам и журналам не было никакой возможности, настолько противоречивой была текущая информация того времени, он снова попал в довольно упорядоченный период истории. Страна вела войну и войну большую, но даже на малом удалении от линии фронта, в близком тылу шла жизнь, абсолютно не похожая на ту, что он видел и помнил. Тогда война напоминала о себе госпиталями, где женщины «высшего света», начиная с великих княжон, считали своим долгом поработать сестрами милосердия, заняться сбором помощи семьям погибших на фронте, работой для нужд армии. Ну, а вся остальная жизнь шла своим чередом: работали ученые, спорили поэты, ублажали публику актеры, выходили новые книги, рестораны зазывали людей, предлагая роскошные яства или просто добротную снедь по «доступным ценам», и что особенно важно: сдавалась и продавалась недвижимость и совершались частные поездки в другие страны, что, как уже давно определил для себя Ли, являлось обязательным признаком свободы людей.
А когда в сферу его внимания попали годы, называемые Исаной и другими людьми ее поколения «мирным временем», Ли показалось, что он — в золотом веке. И вспомнились прочитанные им в одной из дядюшкиных книг слова Талейрана: «Кто не жил до революции, тот не знает, что такое счастье». И подумал Ли, что дядюшке все-таки повезло: когда «это» произошло, ему было за сорок.
Небосклон человеческой жизни в «мирное время» омрачали лишь, казалось, совершенно незначительные на фоне процветания и утверждавшегося общественного согласия события — редкие, но, увы, меткие политические убийства, сообщения о деятельности тех, кто считал необходимым все отнять и поделить поровну, но тогда в цепи этих происшествий никто не усматривал симптомов зреющей в стране страшной болезни. А о мало еще кому известном В. И. Ульянове (литературный псевдоним — Н. Ленин) в журналах и газетах, и даже в «Южаковской» энциклопедии тогда писали: «В настоящее время скрылся».
Чуткое обоняние Ли уловило в атмосфере тех лет еще одну зловонную струйку, портящую общее впечатление картины, как иной раз дымок очага, в котором жгут какое-то дерьмо, портит сельскую идиллию. Душок антисемитизма, это был он, витал над страной. Идя на этот запах в поисках его истока, уже хорошо натасканный жизнью по еврейской проблеме, необрезанный и не знающий ни единого слова ни на одном из еврейских языков, «советский еврей» Ли Кранц вышел, наконец, на «дело» Бейлиса. Репортажи по этому «делу» в столичной печати — а в распоряжение Ли попала только московская и питерская пресса — были довольно скупы. Исана лишь слышала о том, что «это была затея киевских бандитов», и Ли обратился к Лидии Петровне. Та, вздохнув, полезла на задворки полок и дала Ли «Стенографический отчет» по «делу» Бейлиса — несколько довольно толстых книжек в мягких обложках. Ли углубился в чтение.
Ничего более увлекательного он еще никогда не читал. «Уважаемый суд» совершенно серьезно выслушивал многочасовые ученые доказательства того, что еврей без христианской крови в праздник и кушать не сядет. При этом многие «ученые богословы» забывали, что евреи несколько тысяч лет жили до того, как появились христиане, и что первыми христианами, включая Деву Марию, самого Иисуса, св. Андрея Первозванного, св. Павла-Савла, св. Петра-Симона и других, были «жидовские морды» и ревностные иудаисты: следовательно, евреи некоторое время должны были кушать сами себя. Выступали выкресты, сообщавшие, что оставили иудаизм якобы только из желания перестать есть человечину…
Обрели свой зловещий смысл и некоторые личные воспоминания Ли, хранившиеся до поры до времени на задворках его памяти: вот в один из его приходов в школу (дело было в Районе) в его классе появляется после долгой болезни исхудавший и бледный, как смерть, Васятка. Пока учительница задерживается, он рассказывает классу, что часть его крови купил для мацы бухарский еврей Абрамов и от этого теперь он, Васятка, такой бледный. Всем желающим он показывает красную точку на пальце, через которую Абрамов «доставал» у него кровь. Ныне Ли понимал, что тогда в Долине до него донеслось эхо «мудрого» решения киевских присяжных о «ритуальном характере» этого давнего киевского жандармско-уголовного убийства. И это эхо он слышал впоследствии не один раз.
Умная Лидия Петровна, чтобы отвлечь Ли от этой мерзости, дала ему в библиотеке хорошее издание «Острова пингвинов» с обширным комментарием по еще более знаменитому «делу» Дрейфуса. Анатоль Франс своей мудрой аллегорией показал Ли всю разницу между обществом, которое стремится выжить, и Атлантидой, идущей ко дну. Выжить, замалчивая позор нации, оказалось невозможно, и «мелкое», «провинциальное» «дело Бейлиса», на которое «не стоит обращать внимания», оказалось началом гибели страны.
Ну, а внимательное чтение «Истории одного города», параллельно с изучением «Острова пингвинов» и историческими изысканиями, убедило Ли в предопределенности всех событий текущего века в том городе Глупове, где он оказался волею Судьбы.
Из вороха прошедшей через него несистематизированной информации Ли совершенно инстинктивно выделил упоминание о некоем документе под названием «Протоколы сионских мудрецов». Сам по себе текст документа нигде в доступных Ли источниках не приводился, однако его содержание и, главное, достоверность были предметом довольно горячего обсуждения. Как раз в это время совершенно случайно в руки Ли попал довоенный номер журнала «Знамя», относящийся к периоду «плохих» отношений с Гитлером и содержащий весьма острую статью Ильи Эренбурга о немецких делах. К удивлению Ли, и там он обнаружил упоминание о «Протоколах сионских мудрецов», являвшихся, по словам Эренбурга, настольной книгой любого немца тех времен. Там же Эренбург приводит и краткое содержание «Протоколов…», делая упор, в основном, на наиболее нелепые «доказательства» стремления евреев захватить мировое господство. При этом, по сравнению с ситуацией в России начала века, в этом вопросе, судя по памфлету Эренбурга, произошли определенные изменения в самом понимании слова «еврей». Если для русских спорщиков, да и для русских создателей «Протоколов…» евреем был только тот, кто исповедует иудаизм, как и сами мифологические «сионские мудрецы», то для немца тридцатых годов XX века евреем был тот, кто «по крови» еврей, независимо от его религиозных взглядов и мировоззрения вообще. Тогда Ли еще не знал, что пионером идеи уничтожения евреев «по крови» был Столыпин и что идея эта увидела свет на страницах «Нового времени» во время «дела» Бейлиса. Не знал он и знаменитой фразы: «Я сам буду решать, кто еврей, а кто нет», принадлежавшей одному из немецких «фюреров».
В Германии, как можно было судить по картине, созданной Эренбургом, «Протоколам…» не противостоял никто, и они властвовали над немецким умом безраздельно. В России, где эти «Протоколы…» возникли, хотя об их происхождении Эренбург не сказал ни единого слова, возражения были робкими, и что более всего удивляло Ли, иногда носили научный характер, а научная дискуссия неизбежно придавала предмету спора научное значение. По сути дела никто в тогдашней русской печати не сказал громкое и решительное слово о том, что сей «документ» есть русская полицейская фальшивка от начала и до конца, и она продолжала вербовать своих сторонников. Стыдливые умолчания и по части «Протоколов…», и по «делу» Бейлиса были явлениями одного и того же порядка. У Ли мелькнула мысль о тождественности судеб, вернее, о неизбежном крахе тех режимов и, может быть, даже стран, где властвовали «Протоколы…», но он отложил ее «на потом» для более тщательного анализа, ибо сейчас тратить на это время он не мог: слишком много было в его распоряжении исторического материала, очень ему хотелось побыстрее воссоздать для себя общую картину…
Но независимо от его личных планов и желаний «еврейская тема» продолжала бушевать вокруг Ли. Исчезая — по его воле — из сферы его внимания при изучении прошлого, она вдруг появлялась в текущей жизни, обретая очертания реальных людей и событий.
III
Однажды он провожал Лидию Петровну из библиотеки домой. Ему казалось, что он уже все о ней знал. Ли знал, что ее покойный муж — собиратель всех изучаемых им теперь редкостей — принадлежал к старинному украинскому роду, к известной семье Маркевичей, что в их доме в начале века и в двадцатые годы перебывало множество писателей, художников, музыкантов, историков. Почти все они давно ушли из жизни, и многие сделали это не по своей воле. Кое-кто постарался забыть этот адрес… Память о них, обо всем этом исчезнувшем мире, жила в дарственных надписях на книжках, пожелтевших от времени, в этюдах, смотревших со стен окнами далеких «краевыдив», подписанных именами Васильковского и Левченко, а в давно закрытом рояле, казалось, о чем-то добром и забытом неслышно пели неподвижные струны.
Но, как выяснилось, знал он далеко не все. Когда они проходили мимо одного из частных домов, расположенного через усадьбу от дома Лидии Петровны, Ли увидел у калитки неприятного человека с толстым красным лицом, вероятно, хозяина. Кто жил в этом доме, Ли не знал. Он вообще был мало любопытен, да и его тайные занятия не оставляли ему сил и желания расширять свои связи, и поэтому он был знаком лишь с теми семьями, где были его сверстники и соученики. Единственное, что он для себя отметил, уже проходя здесь не раз: дом этот и вся усадьба дышали Злом. А дыхание Зла Ли чувствовал очень остро: приближаясь к уже отмеченному Злом месту, он, во-первых, удваивал внимание, а во-вторых, старался пройти мимо него побыстрее. И только потому, что на сей раз он приноравливал свой шаг к темпам Лидии Петровны, он расслышал тихий шепоток Краснорожего:
— Опять старая сука себе жиденка завела!
Как уже говорилось, Ли привык к тому, что он своей непохожестью был защищен от подобных выпадов незнакомых людей, и поэтому первый вывод, сделанный им с удивлением из услышанного, был таков: его здесь знают! Он сразу же спросил Лидию Петровну, что это за тип. Но та, обняв его за плечи, ответила:
— История довольно длинная. Придем домой, сядем пить чай, и я расскажу.
И вскоре Ли услышал рассказ, заставивший его посмотреть на Лидию Петровну совсем иными глазами.
Перед войной по рекомендации каких-то давних знакомых из Польши в доме Лидии Петровны появился польский еврей, дантист, как она его назвала в своем рассказе, оказавшийся в зоне советской оккупации при очередном разделе этой несчастной страны. Его семья в момент нападения Германии на Польшу находилась в Швеции, там и осталась. Каким-то чудом ему удалось вывезти фамильные драгоценности, и здесь он потихоньку их проедал, проводя время в хлопотах, добиваясь разрешения на выезд к семье. Эта страна не любила выпускать кого-либо куда-либо, даже если это был никому не нужный немолодой еврей-дантист, и во всех инстанциях его водили за нос и доводили до того, что однажды, когда он пришел в «присутствие», там просто никого не оказалось: весь «золотой генофонд» — «советских работников» с их семьями — погрузили в специальный эшелон, состоявший из благоустроенных пассажирских вагонов, и отправили за Волгу. Тогда дантист кинулся решать другую проблему, ставшую теперь первоочередной, — проблему собственного выезда хотя бы на восток.
Ее решить оказалось проще: небольшая взятка мелкому железнодорожному начальству на сортировочной станции, и он попал в один из последних эшелонов, формировавшихся на северной стороне харьковского узла. Но на глухой одноколейной ветке между Белгородом и Купянском, где незадолго до этого проехали в своем пути на восток Исана и Ли, случайной бомбежкой разворотило и эшелон, и рельсы, и небольшой мостик через пересыхающую речку. Всю ветку закрыли, а об уцелевших, оказавшихся в степи людях просто забыли. На востоке первым крупным городом, где дантист мог бы продолжить свои хлопоты, был Воронеж, расположенный в нескольких сотнях километров от разбитого поезда. На западе — в сорока километрах находился еще не занятый немцами Харьков. И дантист решил, что ему на его больных ногах проще вернуться в Харьков, чтобы оттуда попытаться выехать снова.
Переход к Харькову занял дня три, и, когда дантист вошел в город с востока, до вступления немцев с запада оставалось не более двух дней. В городе никакой власти уже не было, и народ грабил и тащил по домам все, что плохо лежало, особенно усердствуя на складах некогда известной во всем мире кондитерской фабрики Жоржа Бормана. Здесь брали все: и готовую продукцию, и шоколад в глыбах и брикетах, и варенье, и какао-бобы, заготовленные чуть ли не в «мирное время» — до знаменитого 1913 года. Ликеры, коньяки, уникальные вина выпивали тут же, потом пьянели, зверели, возникали драки. Двое дерущихся упали в огромный чан с карамельной массой и продолжали там драться, пока не утонули в ней, а нашли их только тогда, когда всю эту патоку вычерпали ведрами и разнесли по домам.
Нечто подобное происходило и на не менее известной бисквитной фабрике, и на пивном заводе, где несколько человек утонуло в котлах, и вообще повсюду, где добро было брошено при беспорядочном бегстве.
Одним из тихих островков в этом океане людского бешенства и торжества низменных инстинктов был домик Лидии Петровны, обитатели которого — она, ее муж и сестра мужа — ничего не тянули, не прятали, а просто ожидали развития событий, чего нельзя было сказать о Краснорожем и его семейке — там все, кто только мог двигаться, несколько суток были на ногах. Никогда в жизни эти люди так интенсивно и напряженно не работали, но, несмотря на такую сверхзанятость, появление дантиста у Лидии Петровны не укрылось от зорких глаз Краснорожего.
Немцы, войдя в город, чтобы сбить волну мародерства, сразу же повесили нескольких человек с соответствующими плакатами на груди. В подборе кандидатур для показательных казней, как водится, оккупантам помогли самые активные мародеры, но так как акция была чисто воспитательной, а не юридической, то немцев это не волновало. Не обошлось и без Краснорожего: он сразу же стал для немцев персоной, подающей надежды, перспективной в делах обуздания строптивых и поиска коммунистов, а затем и евреев.
Лидия Петровна и ее домашние посоветовали дантисту отсидеться у них и не высовываться, пока не станет ясно, как будут развиваться события. Лидию Петровну, хорошо знавшую немецкий язык и умевшую печатать и на «русской», и на «немецкой» машинках, пригласили в Городскую управу, где оказалось несколько ее знакомых — местных украинских интеллигентов, оставшихся в городе в надежде на то, что слухи о зверствах немцев окажутся на поверку большевистской пропагандой, и культурные европейцы действительно восстановят здесь гуманизм и демократию, а там и до «вильной и незалежной Украины» рукой подать. Свою ошибку они поняли уже через несколько дней после прихода носителей европейской культуры, но пути назад уже не было, нужно было что-то делать, чтобы спасти себя и своих близких.
Небольшая техническая должность Лидии Петровны позволяла ей быть в курсе всех дел и первой узнавать о немецких распоряжениях. Поэтому основное направление в еврейских делах ей стало ясно задолго до того, как немецкие приказы на этот счет стали всеобщим достоянием. И ровно за сутки до их обнародования на рассвете ее муж с дантистом покинули Харьков. К концу дня они добрались до небольшой деревушки, где жили родственники Лидии Петровны. Там с ведома старосты дантист был пристроен помощником к священнику и на полтора года стал глухонемым работником на все руки.
На следующее утро ее муж уже был дома; а еще через день в их доме появились полицаи по доносу Краснорожего о том, что здесь прячут еврея от «регистрации». Не найдя еврея и ознакомившись с аусвайсом Лидии Петровны, полицаи тут же избили Краснорожего за ложный донос и ушли, а Краснорожий с тех пор затаил на нее злобу. И сейчас, уже в «советские органы», как ей стало известно, поступил донос, что «она работала на немцев». Автором этого доноса, по мнению Лидии Петровны, был все тот же Краснорожий, видевший, как уже после войны дантист с цветами и огромными пакетами подарков приходил к ней прощаться перед отъездом в Палестину, куда к тому времени переехала его семья.
— Это тоже его подарок, — сказала Лидия Петровна и положила перед Ли свою изящную ручку, на один из пальцев которой было надето тонкое кольцо: змейка, свернувшаяся в клубок, своей головкой удерживала небольшой бриллиант. Любивший красоту Ли загляделся на кольцо и на эту прекрасную руку и спросил встревоженно, чем ей угрожает донос Краснорожего.
— Ну, арестовывать старуху никто не будет: на лесоповале с меня проку мало, но работы я лишусь, ибо моя работа считается «работой с людьми», а «немецкой подстилке», даже если при немцах ей было около семидесяти, занимать такую «должность» нельзя, — беззаботно отвечала Лидия Петровна.
— А как же вы будете без работы?
— Буду продавать, — и она обвела рукой вокруг, — здесь хватит на несколько моих жизней.
IV
Рассказ Лидии Петровны затянулся почти до полуночи. Вокруг все стихло, даже пьяное веселье у Краснорожего. Выйдя на улицу, Ли закурил сигарету. Курево всегда было при нем, но пользовался он им очень редко — лишь когда требовалось унять волнение, снять душевное напряжение, и сейчас такой момент наступил. Ли остановился возле забора Краснорожего, и окна его дома, темневшие на выбеленных стенах, показались Ли провалами в мир Зла. Ли положил руку на заряженный «вальтер», заткнутый им на всякий случай за пояс под курткой. У него возникло острое желание разрядить его по одной пуле в каждое окно и спокойно выйти дворами на соседнюю улицу, пока в доме возникнет пьяный переполох. Но такое нападение «не на равных», как и удар в спину, не отвечали представлению Ли о чести и достоинстве. И тут его осенило: пусть Они, Хранители его Судьбы, решают: жить или не жить здесь Краснорожему. И он точным щелчком направил горящую сигарету в гору опилок и мусора под одним из окон. Окурок, пролетевший несколько метров ярким огоньком на фоне почти черного неба и мгновенно напомнивший Ли падающие звезды в Долине и тихий голос Рахмы у его плеча, мог погаснуть, а мог и разжечь хороший костер, поскольку почти месяц в городе стояла великая сушь. Но это уже не зависело от воли Ли. Он спокойно, не снимая руки с «вальтера», пошел по улице и вдруг ощутил затылком свежий ветерок. «Раздувают!» — подумал Ли и засмеялся: куча опилок с его окурком находилась с подветренной стороны.
Далее мысли Ли переключались на буквально преследовавшую его повсюду и наступавшую ему на пятки «еврейскую тему». Сегодня от Лидии Петровны он впервые узнал о реальных масштабах харьковских убийств 1941–1942 годов и о том, что жертвами эсэсовцев и местных энтузиастов были, в основном, женщины и малые дети. На вопрос, а где же были мужья этих женщин и отцы этих детей, Ли имел четкий и точный ответ: они были призваны в армию, и пока они «защищали родину», «родина» предала их, оставив их семьи без помощи. Ли острее, чем когда-либо, понял сейчас, после разговора с Лидией Петровной, что лишь по счастливой «случайности», организованной Хранителями его Судьбы, он сам и Исана не стали мертвыми цифрами в этой статистике мертвых, а остались среди живых. Но тут Ли вспомнил и другое: минувшим летом он с приятелем устроили вылазку на Северский Донец юго-западнее Чугуева — к той плотине, где он с Лео был перед войной. Выкупавшись, они узнали об отмене пригородного поезда и за пару часов прошли почти треть пути к Харькову, подсев затем в случайную машину. А с этим воспоминанием пришла страшная мысль: ведь тогда в 41-м достаточно было сказать этим молодым женщинам с детьми: «Мы не можем вас вывезти, нет вагонов. Идите пешком на Донец и будете спасены!», и те, кто внял бы этому призыву, за два-три дня преодолел бы этот путь. Осень стояла теплая и сухая в 41-м! Получилось так, что власти, знавшие и о массовых расстрелах в Галиции, и о Бабьем яре, и о том, что по Донцу будет создан рубеж длительной обороны, не хотели спасти этих женщин и этих детей. А если не хотели, то получалось, что по крайней мере в этом массовом убийстве, осуществленном в двадцати километрах от надежных позиций непобедимой и легендарной Красной Армии, Берлин и Москва были союзниками! Ли подумал о том, что там, на позициях Красной Армии, возможно, даже были слышны залпы расстрела евреек и их детей, но он тогда еще не знал, что этого теперь никто не сможет вспомнить, ибо после восьми месяцев обороны, по идиотскому плану сталинского маршала Тимошенко, все те, кто тогда сидел в окопах за Донцом, и с ними Лео, погибнут в страшном харьковском котле.
Пораженный приоткрывшейся ему истиной, Ли долго не мог заснуть и даже вышел на веранду. Подышав холодным ночным воздухом, он вернулся в постель, не обратив внимания на небольшое зарево, светлевшее за деревьями в той стороне, где был домик Лидии Петровны. А на следующий день, когда он заглянул в библиотеку, она ему тихо сказала:
— Ты знаешь, ночью горел дом Краснорожего. В огне погиб и он сам. Его семья спасала добро и забыла о нем, а он, пьяный до смерти, наверное, даже не успел проснуться. Ты чему улыбаешься?
— Да так. Подумал, что Бог все-таки есть.
И он еще раз улыбнулся, потому что соврал: мысли его были не о Боге, а о том, что свежий ветерок, ворвавшийся в полную неподвижность того мира, где вчера ночью был Ли, шел с Востока. Для Ли это был тот самый, воспетый Абу Абдалло Рудаки, благоуханный ветер Мульяна, легко преодолевающий времена и пространства, чтобы возвестить о торжестве Добра, ветер, несущий воспоминания о любимых, и, уже зная повадки Хранителей его Судьбы, Ли живо представил себе, как плотный воздух переполнил его милую Долину, как он густым потоком вылился в бескрайние пустыни, оттуда шагнул ураганом в степи и легким отголоском пришел сюда, чтобы искра, брошенная Ли на волю Судьбы, не погасла и сделала свое, нужное Им дело. Впрочем, может быть, Они и Бог — это одно и то же? И, может быть, Им хотелось, чтобы Ли не был чистоплюем, и Они время от времени, как и тогда на Дороге, предоставляли ему возможность личной, а не мысленной причастности к творимой Ими высшей справедливости.
Во всяком случае, клубок Зла, на который вывело Ли его «случайное» знакомство с Лидией Петровной, после смерти Краснорожего распался. Уцелевшие обитатели его дома не вернулись на пепелище и куда-то исчезли. Лишь много лет спустя жизнь Ли случайно пересеклась с жизнью одной милой женщины, известной своей доброжелательностью и человечностью далеко за пределами узкого родственного круга, и в беседе с ней выяснилось, что она — внучка Краснорожего. Как раз в это время Ли в какой-то прочитанной им книге натолкнулся на фразу: «Мы будем делать Лобро из Зла, потому что больше Добро делать не из чего», — и подивился глубинной достоверности этих слов, их соответствию всему тому, что по Их воле было им сделано в жизни. Во всяком случае, из четырех всадников Апокалипсиса Ли ощущал себя наиболее близким к тому, что на вороном коне. И ему даже казалось порой, что это — Люли, единственная лошадь его жизни. Она была той же масти.
V
Изучение домашней библиотеки Лидии Петровны подошло к концу. Свою работу Ли сопровождал разговорами о прошлом — откровенными с Лидией Петровной и Исаной и осторожными — с другими, преимущественно пожилыми людьми. И наконец перед его мысленным взором предстала огромная и словно живая картина исчезнувшей страны. Там до его появления на свет жили многие из окружающих его людей, а главное — там можно было жить!
Исчезновение этой страны, как установил Ли, произошло в два этапа: между 17-м и 19-м годами затонула одна ее часть, но в сохранившемся пространстве уцелевшие ее обитатели попытались как-то восстановить человеческие условия существования, а затем и этот чудом вернувшийся к жизни остров исчез в океане времени и крови. Происходило же это окончательное исчезновение в период между 29-м и 33-м годами, завершившись как раз к моменту рождения Ли.
Его поразило одно обстоятельство: люди, в сознательном возрасте пережившие все эти катастрофы, никак не могли подробно и достоверно воссоздать картины своего недавнего прошлого. Складывалось впечатление, что они подверглись какой-то специфической операции, в результате которой их память оказалась кастрированной. Говорилось о голоде, об арестах, о расстрелах, но цельного полотна не получалось. А для документальной реконструкции катастрофы начала тридцатых годов собрание Лидии Петровны, почти не содержавшее прессы этого периода, не годилось.
Но Ли и тут повезло: во владении его соученика Лотошки оказался сарай, набитый всяким механическим хламом. Ли, никогда не интересовавшийся техникой, долго отказывался от приглашения прийти покопаться в этом барахле, но как-то все же зашел — только для того, чтобы закончить разговор, начавшийся по пути из школы за кружкой пива. И обнаружил там, помимо горы деталей от неизвестных конструкций, неразобранные кипы старых газет. На одной из них, вытащенной Ли наугад, стояла дата «14 июля 1931 года». Радости Ли не было предела, и на некоторое время он стал завсегдатаем Лотошкиного сарая. Пока тот пытался что-то соорудить из своих деталей, он быстро, одну за другой, просматривал газеты. Ли не систематизировал их по датам, не делал выписок, но весь процесс упорядочения этой информации шел у него в голове. И тогда-то картина окончательной гибели Атлантиды и возникновения на ее месте царства Зла и немого рабства была полностью им восстановлена.
Его занятия в «сарайном архиве» Лотошки были грубо прерваны отцом последнего, который закричал на них, что они подведут его под монастырь, поскольку читать, а тем более иметь старые газеты властями запрещено. И Лотошкины газеты в одночасье исчезли неизвестно куда. К счастью, Ли успел переместить из них в свою память все то, что ему было нужно и интересно, но слова Лотошкиного отца о том, что власти наложили запрет на свои собственные газеты, его поразили, и он решил его проверить.
Для этой цели он посетил старинную университетскую библиотеку, предварительно разработав правдоподобную версию своего прихода и просьбы: он сообщил библиотекарям в читальном зале, что родился он в тридцать третьем и как раз в год его рождения отец сменил имя, став из Леопольда Львом. Теперь ему очень не хочется быть «Львовичем» и наоборот: очень хочется быть «Леопольдовичем», и поэтому ему нужно просмотреть подшивку газет за тридцать третий год и найти там объявление о смене его отцом имени. Правдоподобие было полное, поскольку о существовании таких объявлений Ли знал не только из короткого анекдота: «Иван Говно меняет имя на Эдуард», но и потому, что десятки и сотни подобных объявлений прошли перед его взором во время работы в «сарайном архиве» и у Лидии Петровны.
Однако на его просьбу последовал мягкий, но решительный отказ: вышедшая к Ли строгая заведующая отделом объяснила ему, что выдавать газеты прошлых лет они «не имеют права», а все операции с отчеством своего отца он может восстановить в отделе записи актов гражданского состояния. И что вообще ему полезнее быть даже «Львовичем», чем носить иностранное отчество «Леопольдович». Ли вежливо попрощался, ибо то, что он хотел узнать, он уже узнал: Зло заботилось о том, чтобы спрятать концы и начала своих деяний, как это и положено в империи лжи.
И все же от этого путешествия в глубины Истории, каким бы обстоятельным оно ни было, у Ли оставалось ощущение неудовлетворенности: слишком внезапным и немотивированным оказался поворот 1929 года. И Ли возвратился в двадцатые годы, чтобы еще раз проследить ход событий месяц за месяцем. Теперь, когда путешествие стало направленным, его цель вскоре была достигнута. Ли без особого труда определил точку перелома: «ленинский призыв» в большевики, изменивший состав правящей шайки и дух поддерживающей ее «массы рядовых членов». Когда Ли читал о чехарде с «ленинским завещанием» и всю прочую галиматью, которую несли «кумиры» тех лет на своем чертовом тринадцатом съезде, в его мозгу звучали слова св. Иоанна Богослова: «И видел я выходящих из уст дракона и из уст зверя, и из уст лжепророка трех духов нечистых, подобных жабам: это — бесовские духи…»
Вероятно, не без участия Хранителей его Судьбы, сразу же после столь необходимого ему для полноты картины открытия, в руки Ли попал стенографический отчет о бухаринском «процессе», напечатанный тогда же, в конце 30-х, отдельным изданием. Память Ли сберегла во всех подробностях слышанные им в раннем детстве рассказы об истязаниях Муралова, и он, читая показания «врагов», легко мог представить себе физические муки, стоявшие за каждым словом «сознающихся». Его сердце было преисполнено жалости и к истерзанным героям «процесса», и «ко всему советскому народу» — к одураченным людям, принимавшим на веру весь этот состряпанный для них гнусный спектакль. «И пятый Ангел вылил чашу свою на престол зверя: и сделалось его царство мрачно, и они кусали языки свои от страдания» — и это предсказание св. Иоанна осуществилось на этом «процессе» и в империи.
Острая жалость, владевшая сердцем Ли, не оказывала, однако, существенного влияния на ход его мыслей: все ужасные события, которым подводил итог этот стенографический отчет, он, следуя изначально присущим ему представлениям о справедливости, считал вполне закономерными. Это, по его твердому убеждению, было не что иное, как Возмездие за содеянное в годы революций, за разорение домашних очагов, созданных честным трудом миллионов людей, за отравление колодцев. Уже потом, изучая Карму, он пришел к выводу, что следствия и причины не обязательно должны быть разделены поколениями, и что они вполне могут укладываться в одну жизнь.
И познанная им во время поиска Атлантиды судьба «ленинской гвардии» была тому подтверждением.
VI
Подтвердилась и еще одна догадка Ли: Те, Кого он называл Хранителями своей Судьбы, не были привередливы в выборе инструмента Возмездия и нередко с одним Злом рассчитывались с помощью другого Зла. Года через два после этих первых путешествий Ли по времени, когда он проводил каникулы под Москвой, возле ворот дядюшкиной дачи остановились несколько машин, и два человека быстрым шагом направились к дому. Дядюшка был в Москве, и гостей на веранде встретила тетя Манечка.
— Как я уже понял, хозяина нет дома?
— Он в Москве, Андрей Януарьевич, — ответила тетя Манечка. — Он будет сожалеть, что разминулся с вами…
— Я тоже. Лечу в Нью-Йорк и хотел бы увидеть его перед отъездом.
— Я передам.
Во время этого разговора Ли был рядом с тетей Манечкой. Он встал при приближении Вышинского и неотрывно наблюдал за ним через свои щелки. Перед ним был не князь Тьмы, а всего лишь раб князя Тьмы, тем не менее, с его уходом окружающий мир как-то посветлел и дышать стало легче, несмотря на то что злодей источал запах отнюдь не серы, а дорогого французского мужского одеколона и выглядел вполне благообразным пожилым человеком, которого очень трудно было себе представить дирижером слаженного ансамбля палачей и негодяев.
Но Ли сумел все-таки это себе представить отчасти потому, он почувствовал в Вышинском, как некогда в пане Пекарском, — мертвеца. Слово «зомби» тогда еще не было в ходу. К тому же оно не вполне выражает весь смысл, который Ли вкладывал в свое определение: Вышинский для него был пришельцем из обители Смерти, из темного мира, существовавшего где-то рядом в опасном соседстве с влажным и солнечным миром Ли.