Клуб на Гоголевском
Клуб на Гоголевском
Дом под номером четырнадцать на Гоголевском бульваре в Москве - Центральный дом шахматиста имени Ботвинника. Так он теперь официально называется, но все зовут его по старой памяти просто Клуб. Это одно из самых привлекательных мест города: напротив, если перейти бульвар, начинаются переулочки Старого Арбата, где почти каждый дом — история.
Дом на Гоголевском не всегда принадлежал шахматистам. Чтобы не забираться совсем уж в седое прошлое, отметим, что 120 лет назад особняк на Пречистенском бульваре — так тогда назывался Гоголевский бульвар — принадлежал баронессе Надежде Филаретовне фон Мекк, горячей поклоннице и покровительнице музыки. В этом красивом, с выдержанными пропорциями двухэтажном здании хранилась замечательная коллекция скрипок Страдивари, Амати, Гварнери. Но в истории музыки имя баронессы фон Мекк связано прежде всего с Чайковским: ежегодная субсидия, получаемая от нее композитором, избавила его от материальных забот, позволив полностью отдаться музыке. Четвертая симфония Чайковского посвящена бывшей владелице особняка на Гоголевском. Чайковский и его богатая покровительница никогда не видели друг друга, но сохранившаяся обширная переписка, насчитывающая 1200 писем, является замечательным свидетельством музыкальной жизни того времени.
С конца 19-го века и до революции дом принадлежал представительнице богатого купеческого рода Любови Зиминой — сестре оперного мецената Сергея Зимина. Нередко здесь устраивались музыкальные вечера с участием известных исполнителей. Здесь пел Шаляпин, в особняке бывали Рахманинов, Глазунов, Танеев, Метнер.
После 1917 года здание было национализировано, и началась новая история его. В 20-х годах здесь размещался Верховный суд, учреждение, далекое от шахмат, хотя бывавший здесь не раз народный комиссар юстиции Крыленко стоял во главе советских шахмат и был большим поклонником игры.
В 30-е годы и до начала войны в здании получили приют политические эмигранты: французские, польские, болгарские, немецкие коммунисты и их семьи. Здесь не раз бывал Миша Волков — Маркус Вольф — будущий всесильный глава секретных служб ГДР.
Большой зал дома, где четверть века спустя на полированных шахматных столиках пошли вперед пешки и ладьи, был своего рода интернациональным клубом; здесь звучала речь на многих языках. Надо ли говорить, что многие обитатели этого дома погибли во времена Большого террора. После войны особняк на Гоголевском занимала организация, ведавшая освоением природных богатств Дальнего Востока — Магадана, Колымы. Она носила маловыразительное название «Дальстрой», на деле же была одним из подразделений МВД. Организация использовала подневольный труд людей, так ярко описанных в рассказах Шаламова. После смерти Сталина контингент этих людей пошел на убыль, и организация захирела. Наступили хрущевские времена.
В обществе, где связи значили больше заслуг, важно было иметь нужных знакомых. В этом случае, правда, и проситель был человек известный: Василий Васильевич Смыслов к 1956 году уже сыграл один матч на звание чемпиона мира с Ботвинником и был готов ко второй попытке, увенчавшейся успехом. Его соседом по лестничной клетке одиннадцатого этажа в высотном доме столицы был тогда главный архитектор Москвы М.В.Посохин. Он и внес на рассмотрение проект о предоставлении шахматистам какого-нибудь здания в центре города. Предложение это встретило поддержку наверху: шахматисты, выигравшие к тому времени все возможные титулы и звания в мировых шахматах, были гордостью страны и козырными тузами в колоде коммунистической пропаганды.
В дело вступил Ботвинник, побывавший на приеме у будущего министра культуры Фурцевой, и вопрос был решен: 18 августа 1956 года дом на Гоголевском бульваре стал Центратьным шахматным клубом СССР.
В последующие годы, вплоть до начала 70-х, с деятельностью Клуба неразрывно связано имя Бориса Павловича Наглиса — его директора, личности харизматической и всеобщего любимца. Наглис был на шахматной работе еще до войны; одно время работал детским тренером.
Яков Нейштадт вспоминает, что как-то на занятия Наглиса заглянул инспектор из отдела народного образования и, незаметно усевшись в углу комнаты, начал наблюдать за тренировочным процессом.
«Ну, посмотрим, посмотрим, что вы там насочиняли. Испанскую, значит, разыграли, или, как говорили раньше, Рюи Лопеца. Рюи Лопец — веселый хлопец!» - объявлял он юным воспитанникам, переигрывая первые ходы партии. «Так, так, — продолжал он и, водружая коня на е5, пояснял ситуацию: — Встал на поле он, как Наполеон!» Спустя пару ходов: «Ну, а здесь, какой лучший ход, Миша? Слон эф-шесть? Ну и фраер же ты, Миша. Шах тебе в розовые губки!» Через несколько дней Наглиса уволили с формулировкой: «За непедагогичную манеру изложения материала».
Во время войны Борис Павлович был на фронте. Случалось всё: и в шахматы играл с будущим маршалом Чуйковым в ходящей от взрывов землянке под Сталинградом в 1942 году, и под расстрелом стоял. Конец войны Наглис встретил в Берлине, а вскоре длинный язык привел его в тюрьму. Он провел несколько лет в заключении, подавая время от времени апелляции на пересмотр дела, но всякий раз получал отказ. Как он сам позже рассказывал, под резолюцией: «Отказать» - на его прошении стояла подпись помощника главного военного прокурора Батуринского, который спустя четверть века сменил Наглиса на посту директора Клуба.
Амплуа директора Центрального шахматного клуба удивительно подошло Наглису, и, по общему свидетельству, годы его директорства (1957—70) были лучшими во всей истории Клуба на Гоголевском.
Рабочий день Наглиса начинался так: придя на службу часам к одиннадцати, он первым делом играл несколько партий блиц, сопровождавшихся шутками и звоном. Одним из его партнеров был Борис Равкин, тоже уже покойный. Как водится у опытных блицоров, Борис Павлович всегда играл одни и те же варианты. Так, во французской защите после ходов 1.е4 е6 2.d4 d5 3.КсЗ Наглис отвечал только 3...f5, изучив это сомнительное продолжение до тонкостей. Это знали, разумеется, и его соперники, и зрители, внимавшие шуткам директора, но и сами не остававшиеся в долгу. В директорском кабинете, двери в который никогда не закрывались, всегда толпился народ: методисты, тренеры, сотрудники журналов «Шахматы в СССР» и «Шахматный бюллетень», находившихся тогда на том же этаже. Во время блицпартий к Наглису подносили бумаги, которые он подписывал, стараясь не отрываться от процесса игры.
Обедать Борис Павлович всегда уходил домой, но блиц продолжался и в его отсутствие. Как-то мастер Юрий Васильчук, в то время председатель Московской шахматной федерации, проигрывая партию за партией маленькому, провинциально одетому мальчику, поинтересовался наконец его именем. «Меня зовут Толя Карпов», — жестко отвечал тот.
К пяти часам Наглис возвращался в Клуб - пахнущий шипром, всегда при галстуке и в накрахмаленной рубашке — и оставался там уже до позднего вечера.
Какие только турниры и матчи не игрались в Клубе! Спартакиады и претендентские матчи, чемпионаты Москвы и спортивных обществ, знаменитые матчи на сорока досках между старыми соперниками — командами Москвы и Ленинграда, где на первых досках нередко играли чемпионы и экс-чемпионы мира, или просто турниры разрядников. И самые массовые: первенства самого Клуба с потоками «воскресенье — среда» или «суббота — четверг», в которых принимали участие сотни людей. Призов в этих турнирах, разумеется, не было никаких — награда ожидала только Одного победителя: участие в турнире ЦШК с мастерской нормой. А вот его победитель мог уже рассчитывать на воистину сказочный приз: участие в международном турнире, регулярно проводившемся тогда Клубом в своих стенах.
В Клубе же проходили доигрывания отложенных партий матчей на первенство мира. Именно здесь задумался, забыв о часах, Ботвинник и просрочил время в выигранной позиции в 15-й партии матча-реванша со Смысловым. Может быть, этот факт сыграл свою роль в том, что сама идея доигрывания партий в Клубе не очень воодушевляла Патриарха. Перед матчем с Татем Ботвинник, имевший обыкновение перед началом каждого соревнования лично осматривать поле боя, не упуская из виду ни мельчайшей детали, спросил, !де находится гуалег. Выяснив, что из комнаты, где должно было происходить доигрывание, по дороге к цели нужно преодолеть большее число ступенек, чем ему казалось приемлемым, он наотрез отказался заканчивать партии в ЦШК. Компромисс, впрочем, был найден: в комнатке позади зала, где доигрывались партии, был установлен специальный чан для нужд чемпиона мира, хотя злые языки поговаривали, чго никакого чана нет. а для этой цели используется Кубок Гамилыона-Рассела, вручаемый за победу на Олимпиадах и имевший тогда постоянную прописку в стенах Клуба.
Гордость Клуба — Большой зал. Этот зал видел не только соревнования самого различного масштаба; в нем регулярно устраивались лекции и отчеты мастеров и гроссмейстеров, вернувшихся с международных турниров, сеансы одновременной игры.
Зал тогда заполнялся полностью, замечательная, еще старых времен люстра сверкала, за спинами играющих плотной стеной стояли болельщики, которым не достаюсь места в сеансе, — подсказчики или просто зрители, с восхищением глядя на неторопливо передвигающегося по кругу знаменитого фоссмейстера. Особое внимание привлекали сеансы на десяти досках с часами, которые ежегодно давали Ботвинник, Смыслов или Пефосян сильнейшим юным шахматистам города — будущим мастерам и гроссмейстерам. В одном гаком сеансе с часами - против Ларсена - играл пятнадцатилетний Боря Гулько. Было это в 1962 году, и ему единственному удалось выиграть у восходящей шахматной звезды Запада.
Всё было нарядно и празднично, и хотя далеко не все были в черных костюмах и при галстуках, действо это, пусть и отдаленно, напоминало фотофафию: Капабланка дает сеанс одновременной игры где-нибудь в Русском Охотничьем клубе на Воздвиженке в 1914 году. Неудивительно: среди посетителей Шахматного клуба тогда можно было еще встретить сильно пожилых уже людей, в которых по манере разговаривать, одеваться и вести себя угадывались московские гимназисты начала века. Регулярно бывал тогда в Клубе Николай Петрович Целиков, игравший с Алехиным еще в 1911 году. Здесь же можно было встретить драматурга и театрального критика Владимира Волькенштейна, пианиста Якова Флиера, академика-арабиста Харлампия Баранова, дирижера Юрия Файера. Внизу, в буфете, для любителей (и были любители!) всегда можно было выпить рюмку коньяка или перекусить.
В Большом зале же проводились и юбилейные вечера гроссмейстеров и мастеров. Сначала несколько слов произносил сам юбиляр. Им мог быть, к примеру, Кан, Панов, Майзелис или Константинопольский. Виновник торжества показывал свои партии, выступали друзья и коллеги, вручались адреса, звучали аплодисменты. Вечер заканчивался в небезызвестной «молельне».
Комната эта получила свое название еще в незапамятные времена, когда по преданию хозяином особняка был старообрядец, использовавший ее именно в этом качестве. Обычно в «молельне» игрались турнирные партии, но сейчас там стояли уже накрытые столы, с закуской и коньячком, до которого директор был большой охотник. И выпивали рюмочку, потом другую, и вот уже сам Борис Павлович приятным баритоном начинал свою любимую: «Как бы мне рябине...» И все дружно подхватывали: «К дубу перебраться, я б тогда не стала гнуться и качаться...»
Чигоринский зал расположен прямо напротив Большого. В нем под строгим взглядом основоположника отечественной школы по средам читались лекции, а иногда игрались консультационные партии с гроссмейстером. Устанавливагась демонстрационная доска, перед ней рассаживались несколько десятков любителей, которые вслух обсуждали возможные продолжения. Когда консультанты приходили к согласию, ход передаваюя маэстро, располагавшемуся обычно в Гроссмейстерской комнате, но прения в ожидании ответа не прекращались.
В Клубе работали детская и юггошеская школа и кабинет мастеров, которым руководил Александр Котов. Разносторонний гроссмейстер не только разбирал партии со своими подопечными, но и проверял здесь свою теорию о «ходах-кандидатах», «дереве расчета» и «кустарнике вариантов», пытаясь проникнуть в тайну мышления шахматиста.
При Клубе существовало лекционное бюро, куда поступали заявки от предприятий и учреждений на лекции и сеансы одновременной игры. Мастерская ставка за сеанс была десять рублей, равно как и за лекцию. Наиболее привлекательна была сдвоенная путевка -лекция и сеанс (или сокращенно — «лис»), соответственно с двойной оплатой. Если учесть, что обычная ставка выпускника высшего учебного заведения была тогда девяносто рублей, деньги эти были не такие уж маленькие. При распределении заявок решающую роль играли связи, предприимчивость и имя. Иногда кандидаты в мастера получали больше сеансов, чем мастера и гроссмейстеры; я знал одного перворазрядника, который ничем другим и не занимался благодаря находке, которой позавидовал бы сам Бендер. Он именовал себя мастером первой категории. Его квалификации хватаю за глаза и за уши для пионерских лагерей и ремесленных училищ, не говоря уже о сеансе где-нибудь в агитпункте, когда должна была быть проставлена галочка о проведении мероприятия и израсходованы средства, отпущенные на культурно-воспитательную работу. Но случались и разгромы, конечно.
Сильные сеансы издавна были не в диковинку в Советском Союзе. Еще в 1935 году перед началом международного турнира в Москве в сеансе на 30 досках Капабланка проиграл четырнадцать партий, сведя вничью девять. В последней партии, закончившейся уже ночью, он добился ничьей с помощью «бешеной» ладьи с первокатегорником Батуринским — будущим директором Клуба. Конечно, состав сеанса тогда был отборным, многие из его участников впоследствии стали мастерами, но и в рядовых сеансах можно было встретить немало сильных игроков. Помню сам один такой: на 35 досках, где-то в Кохтла-Ярве, начавшийся в бравурном темпе с намерением поспеть в тот же вечер на поезд в Лени играл и обернувшийся одиннадцатью проигрышами, двенадцатью ничьими и неспокойным коротким сном в местной гостинице.
Подход к игре в России и на Западе всегда был различным, и это ясно чувствовалось во время выступлений. В январе 1973 года Таль и я давали сеансы одновременной игры в одном из крупнейших супермаркетов Амстердама. Это был мой первый опыт такого рода на Западе. «Не волнуйся, если у тебя после десяти ходов на многих досках будут стоять позиции из последнего "Информатора", - предупредил меня Миша перед началом. — Потом они начинают играть сами...»
В лекционном бюро Клуба постоянно сидел в те годы Владимир Соловьев. Он был чемпионом Москвы и сильным мастером и был талантлив не только в шахматах. Но он пил, и пил крепко, и ему постоянно не хватало на водку. Однажды Соловьев заглянул в редакцию журнала «Шахматы в СССР» с каким-то конвертом в руке. «Взгляни, Яша, я только что получил это по почте», — обратился он к оллзетственному секретарю Нейштадту, вынимая из конверта бланк Института судебной психиатрии имени Сербского. Официальное приглашение гласило: «Уважаемый Владимир Александрович! Настоящим уведомляем, что Вы приглашаетесь на лекцию профессора имярек в конференц-зал института. Вы будете использованы профессором на его лекции "Алкогольная деградация личности" в качестве примера». Далее следовала дата и подпись научного сотрудника института.
Соловьев уже нигде не работал и днями просиживал в Клубе, надеясь получить в лекционном бюро заказ на какое-нибудь выступление. «Володя, - предложили ему как-то, - тут звонили из одной строительной конторы и... в общем, они могут заплатить за сеанс только пять рублей». - «Как, пять рублей?» - «Ну, понимаешь, у них больше нет в смете...» Володя не дал договорить: «Передайте им, что я за пять рублей у них после сеанса еще и полы помою!»
На втором этаже находится проходной зал, который раньше назывался Портретным: на стенах зала висели портреты чемпионов мира. Сейчас они исчезли: в чемпионах мира сегодня можно легко запутаться. Рядом с портретами шахматных королей и королев висели и изображения чемпионов мира по шашкам. Шашечная федерация тоже находилась в Клубе; была она, разумеется, не такая представительная, как шахматная, хотя в те времена звание чемпиона мира было важно для государства в любой дисциплине. Отношение шахматистов к своим «меньшим братьям» было всегда несколько снисходительное. Михаилу Бейлину принадлежит вошедшее в обиход выражение, что играть в шашки — это все равно, что играть на фортепиано только на черных клавишах.
Здесь же размещалась в 60-х годах редакция журнала «Шахматы в СССР». Главным редактором его сначала был Рагозин, потом Авербах. Замом у них был Юдович, проработавший в этом качестве более сорока лет. Юдович постоянно играл в турнирах по переписке. Расставляя позицию из одной из своих партий, он спрашивал у сотрудника журнала, молодого мастера Игоря Зайцева: «Игорь, как бы ты сыграл в этом положении? Ты ведь тактический шахматист, нет ли здесь какой-либо комбинации?» Игорь погружался в раздумье. Когда он заканчивал анализ, Юдович ставил ту же позицию перед мастером Олегом Моисеевым, работавшим в Клубе методистом: «Какой план ты избрал бы здесь, Олег? Ведь ты позиционный игрок, что ты думаешь?»
Самой престижной в Клубе была Гроссмейстерская комната. Прекрасная мебель, старинный камин из темно-красного мрамора, картины с сюжетами на шахматные темы, портреты гроссмейстеров, дружеские шаржи. Сто лет назад комната эта называлась Зеленой гостиной, из нее дверь вела в зимний сад, расположенный в угловой комнате, в которой позже сидели методисты и тренеры.
Гроссмейстерская комната немало повидала на своем веку: переговоры о матчах за мировую корону, доигрывания партий на первенство мира, совещания, когда и секретные, на которых решались судьбы советских, а зачастую и мировых шахмат. Нередко здесь бывали и иностранные гости: ведущие гроссмейстеры мира, президент ФИДЕ или чиновники этой организации. Кое-кто полагал, что помещение было оснащено специальным подслушивающим устройством, включавшимся по особенно важным поводам. «Да что же это я, машину забыл включить!» - воскликнул работавший в федерации Владимир Антошин, после того как в Гроссмейстерскую проследовали деятели ФИДЕ и совещание уже началось...
Но не только совещания и доигрывания партий проводились в этой комнате. Если, к примеру, оказавшиеся проездом в Москве Таль и Штейн заходили в Клуб и изъявляли желание поиграть блиц, торжественно открывалась Гроссмейстерская, куда в качестве зрителей допускались только избранные, которые, затаив дыхание, следили за небывалым зрелищем. Пешки и фигуры жертвовались направо и налево, гора окурков в пепельнице росла, незаметно за окном опускались сумерки, и первые посетители Клуба уже сдавали пальто в гардероб.
По понедельникам в Гроссмейстерской собирались композиторы. Здесь бывало немало людей, чьи имена широко известны в мире шахматной поэзии. Назову лишь некоторые: Александр Гуляев — доктор наук, профессор; Александр Казанцев - писатель-фантаст; Борис Сахаров — металлург, академик; Лев Лошинский — математик; а Абрам Гурвич был известным литературным и театральным критиком, пострадавшим во время борьбы с «космополитизмом».
В июне 1988 года я провел в этой комнате десять дней кряду с молодым Йеруном Пикетом на сессии школы Ботвинника. Стояло жаркое лето, в Клубе никого не было, разве что в соседней комнате играли тренировочные партии два маленьких мальчика («очень, очень способные», как пояснил однажды Патриарх, когда мы сделали паузу в наших занятиях и забрели туда). Это были Миша Оратовский и Володя Крамник. Ботвинник, как всегда, не ошибся. Разве что в степенях таланта: Михаил Оратовский только недавно выполнил на каком-то открытом турнире свою первую гроссмейстерскую норму...
Однажды во время занятий послышались звуки уверенно приближающихся шагов, дверь распахнулась и в Гроссмейстерскую вошел Батуринский. Он уже вышел на пенсию, но по старой привычке заглядывал еще иногда в Клуб. Увидев меня рядом с Ботвинником, он оторопел и, сказав: «Извините», - вышел из комнаты. «Дожили, — услышали мы его голос. - В следующем году Корчного в Москве принимать будем...» Что и впрямь произошло несколько лет спустя.
В хаотичные годы распада страны Гроссмейстерская комната временно сменила хозяина: совсем в духе тех лет в ней расположился экстрасенс, который и производил там свои сеансы...
Раньше в этой комнате висели фотографии знаменитых гроссмейстеров и дружеские шаржи Игоря Соколова с шутливыми подписями к ним Евгения Ильина. Шло время, кто-то из гроссмейстеров подался за границу, кто-то ушел из жизни, оставшиеся в живых сначала перестали походить на шаржи, а потом и на собственные фотографии. В конце концов со стен исчезли и картины, и шаржи, да и сама комната с обычной конторской мебелью напоминает сейчас тысячи других ей подобных во многих офисах Москвы.
Очень часто в Клубе можно было встретить Льва Аронина и Владимира Симагина, которые не всегда были только названиями вариантов в дебютных руководствах.
В конце 40-х — начале 50-х годов имя Аронина звучало на одной ноте с именами Петросяна, Геллера, Тайманова. Красавец-брюнет с восточными глазами с поволокой, в шахматах Аронин больше всего ценил логику и законченность. «Не может быть, чтобы такая божественная игра была создана разумом человека. Не иначе шахматы были занесены к нам инопланетянами», — не раз говорил он.
В чемпионате страны 1950 года Аронин разделил второе место, отстав от Кереса всего на пол-очка. Решающим в его карьере оказался следующий чемпионат СССР, который был одновременно зональным турниром. В отложенной позиции со Смысловым к выигрышу вел практически любой ход. Аронин был настолько уверен в победе, выводящей его в межзональный турнир, что устроил банкет в гостинице «Москва», где жили участники чемпионата. Однако вариант, избранный им при доигрывании, нашел этюдное опровержение, и партия кончилась вничью. До конца жизни расставлял Аронин эту злополучную позицию из партии со Смысловым, демонстрируя один путь к победе, потом другой, третий...
И без того мнительный, он начат постоянно прислушиваться к своему организму, диагностируя у себя то рак, то предынфарктное состояние. Аронин начал говорить о себе в третьем лице; это была не мания величия, а скорее попытка посмотреть на себя со стороны. Он болезненно располнел и с трудом передвигался. Хорошо вижу его играющим в Клубе в каком-то малозначительном турнире в конце 60-х годов. Грузное тело едва помещалось на стуле, рядом сидела мама - маленькая, с серебряной головой и бездонными глазами старушка, влюбленно смотревшая на своего Лёвушку.
Если для Аронина, так и не ставшего гроссмейстером, были характерны мечтательность и задумчивость, подчас с неадекватной реакцией на ход мыслей собеседника, то Симагин был известен своей бескомпромиссностью и прямолинейностью.
1953 год, турнир претендентов в Цюрихе. Котов печально бредет из турнирного зала в гостиницу. «Как сыграли, Александр Александрович? — слышит он бодрый голос Симагина, который был секундантом Смыслова. — Проиграли? Так и я думал! Я же говорил вам: вы понятия в шахматах не имеете, вам и ехать на этот турнир никакого смысла не было!»
Играя партию, Симагин был сама сосредоточенность: нахохлившись, как воробей, обхватив лицо обеими ладонями и заплетя ноги в петлю, он был весь погружен в игру — шахматы Владимир Павлович любил самозабвенно.
В детстве он был хилым, болезненным мальчиком. Однажды мама решила показать его специалисту. Осмотрев ребенка, врач решил поговорить с матерью наедине. Медицинский приговор, подслушанный Володей: «Этот мальчик долго не проживет», — глубоко запал в душу Симагина, и он вспоминал о нем всякий раз в кругу близких. Играя в 1968 году на турнире ЦШК в Кисловодске, Симагин скоропостижно скончался от разрыва сердце. Ему было сорок девять лет.
Мастер Григорий Ионович Равинский, работавший в Клубе, был старым петербуржцем, пережившем ленинградскую блокаду. После войны он переселился в Москву, где до конца своих дней жил в комнате коммунальной квартиры. Старый холостяк, заядлый театрал, он прослушал свою любимую «Пиковую даму» бессчетное число раз. Клуб был для него родным домом, отсюда он отправлялся каждый день характерной неспешной походкой в расположенное неподалеку кафе «Прага»: кафе славилось шоколадными пирожными, а Григорий Ионович был большой сластена.
Он, как это нередко бывает у тренеров, понимал шахматы лучше, чем играл в них сам. Его воспитанниками были Васюков, Никитин, Чехов и другие сильные шахматисты. «Это вам не Петрушки Стравинского — играют ученики Равинского!» — присказку эту знали тогда все в Клубе.
Не гнушался и черновой работы. Возглавляя квалификационную комиссию, Григорий Ионович годами просматривал партии разрядников, ожидающих повышения в чине. Случалось, он, смущаясь и по-петербургски грассируя, замечал соискателю: «Вот эту партию вы играли белыми, хотя если верить турнирной таблице, у вас должны были быть черные фигуры». Или: «Играли вы хорошо, только непонятно, зачем вы мою партию с Пановым тоже для просмотра представили?»
Работал в Клубе и недавно умерший международный мастер Олег Моисеев. Сильный позиционный шахматист, не без успеха игравший в чемпионатах страны начата 50-х годов, Моисеев довольно рано оставил практическую игру. Особым оптимизмом он не отличался и в свои лучшие годы. «Выиграл одну подряд», — обычно говорил он, если ему улыбалась удача. Во время партии он очень нервничал, багровел, давление резко шло вверх: было очевидно, что тяжелые перегрузки ему противопоказаны. Моисеев ста1 гроссмейстером по переписке. В жизни Олегу Леонидовичу было свойственно своеобразное, мрачноватое чувство юмора. Например: «Жизнь — это неудачная форма сосуществования белковых тел». На одном из туров чемпионата страны Моисеев притворно морщил лоб: «Ну и времена пошли: Лепёшкин Кересу шах дал...» Ему же принадлежит и другое философское наблюдение: «Пока мы с вами здесь разговариваем, молодые растут...»
Своеобразной фигурой был Федор Иванович Дуз-Хотимирский. Уроженец Киева, шахматист старого закала, игравший еще в первенствах России с Чигориным, побеждавший Ласкера и Рубинштейна, он завоевал звание мастера в Карлсбаде в 1907 году. Примерно в то же время начал давать уроки Алехину, который записывал все мысли своего ментора о шахматах и совместные анализы в объемистую тетрадь с характерным названием «Я и Дуз-Хотимирский. Москва — 1906 г.». Александру Александровичу было тогда четырнадцать лет.
Успехи Дуз-Хотимирского были неровны, но в отдельных партиях он мог блеснуть. На бланке для записи партий он обычно именовал себя просто «Дуз», а в графе с фамилией соперника выводил «Не Дуз». Был странный, с чудачествами человек, который мог спросить внезапно: «А вы знаете, что борода — это фактически без "в" три "е"?» И в ответ на недоумевающий взгляд пояснить: «Борода — это бор и ода. Бор - это лес, ода — это стих. А почему лес — стих? Потому что безветрие. Вот борода и есть: без "в" три "е" — безветрие».
Долгие годы Дуз-Хотимирский ютился в коммуналке, в маленькой комнатушке рядом с кухней, раньше служившей комнатой для прислуги. Из года в год он обращался в райисполком с просьбой об улучшении жилищных условий. «Сколько ж вам лет, дедушка?» — спросил чиновник, рассматривая его прошение. «Восемьдесят два», — с гордостью отвечал Федор Иванович. «Ну, зачем же вам, дедушка, новая площадь?» - цинично улыбнулся ему работник жилищного отдела.
Дуз-Хотимирский до конца жизни бывал в Клубе, выступая иногда с обзорами и лекциями. На одной такой лекции, посвященной творчеству Ласкера, маленький мальчик, набравшись смелости, предложил ход. «Смотри, какой молодой пижончик! - удивился лектор. -Да ты не смущайся, не смущайся: пижончик - это голубок по-французски», — объяснил он Юре Разуваеву.
На монументальный балкон второго этажа можно попасть из холла Клуба. На этом балконе стоял в свое время, покачиваясь и стараясь остаться незамеченным, талантливый мастер Эдгар Чаплинский, которого все звали просто Чапа, и, поглядывая в окно Чигоринского зала, слушал разбиравшееся там дело о его собственной дисквалификации за регулярное появление в Клубе в нетрезвом виде. Мнения членов дисциплинарной комиссии, в составе которой были, в числе прочих, Юдович и Тихомирова, разделились: кто-то настаивал на самой строгой мере, другие были за предоставление последней попытки исправления. В конце концов Чаплинскому надоела роль пассивного наблюдателя, и он перешел к активным действиям. Расстегнув брюки, он выступил вперед, пытаясь оросить членов комиссии. Этим поступком он положил конец всем дебатам и подписал себе, разумеется, официальное отлучение от шахмат.
У Эдгара Чаплинского было немало почитателей, по таланту его сравнивали даже со Спасским. Но он так и не смог отказаться ни от образа жизни, к которому привык, ни от бутылки. Явление это вневременное и не чисто русское: и в 19-м веке, и в прошлом, да и сегодня повсюду можно встретить людей этого веселого и трагичного по-своему племени. В Амстердаме и Нью-Йорке, Праге и Тель-Авиве, указывая на человека, играющего бесконечные партии блиц в каком-нибудь кафе, мне говорили: «Он мог бы стать вторым Фишером». Либо: «Это была одна плеяда: Кавалек, Горт, Янса и он...»
Очень часто в те годы в Клубе бывал и Тарас Прохорович. Его имя и фамилия произносились обычно на одном дыхании — от них веяло раздольем степей и казацкой вольницей. Он и был родом из казаков. Отец его, главный врач знаменитой Морозовской больницы, богатырского сложения человек, был похож на персонажей знаменитой картины Репина, и здоровье было у Тараса в генах. Огромного роста, прекрасно сложенный, он в молодые годы играл за команду Московского университета в баскетбол, а тренер сборной страны по тяжелой атлетике, увидев его однажды, настойчиво советовал всерьез заняться штангой. Тарас Прохорович стал шахматным мастером.
Он жил на Сивцевом Вражке, в двух минутах ходьбы от Клуба, и его регулярно можно было застать там, играющим в турнирах, блиц или просто за беседой с друзьями. Он был всеобщим любимцем, красивым, доброжелательным и остроумным, при виде его все улыбались. В университете Тарас учился на разных факультетах, он излучал таланты, и это видели все, кто тогда общался с ним. Он был одним из лучших преферансистов Москвы в то, кажущееся таким далеким время, когда вечерние встречи за карточным столом являлись едва ли не самой распространенной формой общения, уводя от вопросов, над которыми лучше было не думать вообще. Хотя о силе его игры в преферанс ходили легенды, Тарас был желанным гостем в домах известных ученых, писателей и актеров Москвы, и двери их домов всегда были открыты для огромного обаятельного человека, сразу заполнявшего собой всё пространство.
Тарас Прохорович разделил участь многих талантливых людей: он начал пить и, как это нередко бывает на Руси, не мог остановиться. И пил он тоже не так, как это делают на Западе: за неторопливым разговором после ужина, согревая ладонями рюмку с коньяком, перекатывающимся по самому донышку, — нет, это было поглощение напитка в скоростном режиме из граненых стаканов под плавленый сырок, если таковой оказывался в наличии. Бутылку водки он мог легко опорожнить одним духом из горлышка, а личный рекорд — шесть бутылок ликера кряду теплым московским вечером в компании таких же бойцов, как и он сам, - мог бы вызвать недоверчивое поднятие бровей, если бы не оставались еще в живых свидетели этого действа.
Он погрузнел и распух; с огромным свисающим животом и давно нечесаными волосами он целыми днями слонялся по Гоголевскому бульвару, выпрашивая у знакомых или полузнакомых людей взаймы трешку или рубль, честно предупреждая с обезоруживающей улыбкой своей: «Только, ты знаешь, я ведь, наверное, не отдам...» Его знало пол-Москвы, и Тарасу почти всегда удавалось собрать сумму, достаточную для похода в гастроном. Нередко он и пил прямо здесь, на скамейке бульвара, если поблизости не было милиционеров, или в сапожной мастерской на углу Сивцева Вражка. Он, разумеется, нигде не работал и не стремился к этому. Однажды в редакции «Шахмат в СССР» освободилось место, и Нейштадт, повстречав Тараса, спросил, что он думает, если бы... «Спасибо тебе, Яша, — не дал ему договорить Прохорович, — если бы я мог выбирать между собой, поступившим на службу, и тем, кого ты видишь сейчас, я бы выбрал себя теперешнего». И небритый, разящий перегаром Тарас медленно двинулся в сторону Арбата...
Во время хрущевской кампании по борьбе с тунеядством он провел какое-то время в ссылке на принудительных работах. Тарас Прохорович стал всеобщим любимцем и там, в разношерстной компании людей, лишенных свободы и попавших на стройки «большой химии» со всех концов огромной страны. Даже стражи закона — повышающие квалификацию милицейские чины, учившиеся заочно в институтах, смотрели удивленными глазами на человека, легко решавшего им математические задачи или писавшего обзоры русской литературы 19-го века.
Надо ли говорить, что по возвращении в Москву Прохорович вернулся к старому образу жизни, и вахтерам Клуба был дан указ не пускать больше этого человека, который был когда-то шахматным мастером. Он по-прежнему нигде не работал, предпочтя путь благородной деградации, путь, который выбрали многие несостоявшиеся писатели, философы, художники или просто высокоталантливые люди. Некоторым из них, как Веничке Ерофееву, удалось оставить после себя частичку своего «я», но имена большинства канули в Лету и навсегда исчезнут, когда уйдут те немногие, кто еще помнит их сегодня.
Тарас Ермолаевич Прохорович: 1929—1973.
В Клубе работал в те годы и Александр Маркович Константинопольский. За глаза все звали его для краткости Конский. Он, впрочем, привык к экспериментам над своей экзотической фамилией еще в далекие школьные годы, будучи для однокашников просто Стамбульским. Юность его прошла в Киеве, он начинал вместе с Всеволодом Раузером, первую партию с которым сыграл в 1926 году. Своего лучшего результата Константинопольский добился в первенстве СССР 1937 года в Тбилиси. Это было время массовых арестов, общественных проработок, демонстраций протеста и чисток. За год до этого чемпионата целой группе мастеров, в том числе и ему, предложили в годичный срок подтвердить свое звание, и Константинопольский внял суровому предупреждению: поделив второе место, он отстал от победителя — Левенфиша только на пол-очка!
С молодых лет занимался он тренерской работой. Среди его воспитанников в киевском Дворце пионеров были Бронштейн, Хасин, Липницкий, Банник. Переехав после войны в Москву, Константинопольский стал в середине 50-х годов тренером женской сборной страны, оставаясь им в течение четверти века. Нельзя сказать, чтобы работа эта была такой уж изматывающей: советские шахматистки доминировали тогда в мире. Они постоянно выигрывали Олимпиады и были обладательницами всех мыслимых титулов. Слабую конкуренцию им составляли только югославки и румынки. В Китае шахматы тогда были в загоне, как и спорт вообще, если не принимать во внимание многочасовые и широко афишируемые заплывы Председателя Мао. Не могло быть серьезной конкуренции и со стороны венгерских амазонок: молодой Ласло Полгар еще только обдумывал свой столь блистательно воплощенный в жизнь педагогический метод и не был еще даже знаком со своей будущей женой Кларой, жившей тогда в украинском Ужгороде.
Работал в Клубе и мастер Абрам Иосифович Хасин, тренировки с которым летом 1969 года хорошо помнит белокурый юноша с волосами до плеч: так выглядел тогда Ян Тимман. Его ученики — Юрий Разуваев и Евгений Бареев. Под Сталинградом молодой минометчик Абрам Хасин лишился обеих ног, но закончил институт, стал сильным мастером, неоднократным участников первенств СССР, гроссмейстером по переписке и опытным тренером.
Колоритной фигурой был писатель и довольно сильный мастер Евгений Александрович Загорянский, регулярно игравший в столичных чемпионатах. Его полная фамилия и титул — князь Ки-сель-Загорянский. и подмосковная станция Загорянка названа в честь его родового имения. Он родился еще до революции и с детства свободно говорил по-французски: Загорянскому принадлежат первые переводы Сименона на русский язык. Барин и сибарит, любимец женщин, Загорянский имел репутацию одного из лучших преферансистов Москвы.
Иногда в Клуб заходил Григорий Яковлевич Левенфиш, переселившийся в 50-х годах из Ленинграда в Москву. Первый отрезок жизни он провел еще в Санкт-Петербурге и с тех пор проживал в стране и в эпоху, которые мало соответствовали его умонастроению. Для любителей, спрашивающих у него, что нужно сделать, чтобы как можно скорее овладеть секретами шахматного мастерства, у него всегда был готов ответ: «А вы не играйте просто так, а начните по рублику. Только тогда и научитесь хорошо играть», — советовал Григорий Яковлевич, хмурясь.
В те времена в стенах Клуба довольно часто можно было видеть старичков-пенсионеров, с увлечением и прибаутками играющих легкие партии и блиц. Хотя они уже не участвовали в квалификационных турнирах, но приходили каждый вечер, и совсем не воспринимались тогда, как балласт: ведь настоящие мореходы знают по опыту, что кораблю необходима «балластная сила». Левенфишу было уже самому за семьдесят, когда он забрел как-то вечером в Клуб и, увидев их, задумчиво произнес: «Ну, теперь можно и умирать — смена есть!»
Юные посетители Клуба 60-х годов — сегодняшние ветераны — увидели приход компьютера в шахматы. Они встретили «железку» скорее с опаской, чем с уважением, полагая, что компьютер принес всем нам горькую весть о том, что никакой магии шахмат нет, что бога вдохновения, интуиции и озарения не существует, а есть только выверенные с математической точностью варианты, доказывающие, что жертва фигуры заманчива, но, увы, некорректна. Они играли еще в те «старые» шахматы середины прошлого века, полные импровизации, романтики, ошибок и наивных заблуждений, и вздыхают теперь о прежних временах, полагая, что современные шахматы так же похожи на те, в которые играли они, как зоологический сад походит на раздолье прерий.
В Клубе начинал свою карьеру и Владимир Либерзон, о таланте которого с большой похвалой отзывался скупой на комплименты
Ботвинник. Он выиграл чемпионат ЦШК и затем хорошо выступил в международном турнире. Коренной москвич, Володя был сильным гроссмейстером, не раз играл в чемпионатах страны. После эмиграции в Израиль в 1973 году Либерзон несколько лет вел жизнь шахматного профессионала. И не без успеха: он дважды выигрывал сильнейшие американские опены в Лон-Пайне и достойно выступал в европейских турнирах.
Володя любил порассуждать о политике. Помню прогулки с ним в Биле во время межзонального турнира 1976 года. Энергично рассекая рукой воздух, он давал оценку международному положению: «Французы — усрались! Англичане — усрались!» Другим его хобби был футбол — он был болельщиком ЦСКА и оставался им даже после отъезда из Союза. В том же Биле видел его гуляющим вместе с Антошиным. Нельзя было представить себе двух более разных людей, но привязанность к футболу объединяла их. «Ну что «Спартак»? - доносились до меня обрывки их разговора. — Вот Мамы-кин... Шестернев...»
Осенью 1978 года увидел его в магазине русской книги в центре Тель-Авива. Володя стоял у прилавка и читал шахматный журнал. Я незаметно подошел сзади и обхватил его голову: угадай! «Уберите руки, — тихо сказал Володя, — снимется парик». Он рано облысел, но, не желая мириться с законами генетики, пытался бороться таким образом с природой.
Была пятница, чудный октябрьский день, спешить было некуда, и мы вместе отправились на рынок, где он должен был сделать покупки для наступающего шабата. Поговорили о шахматных делах, потом он перешел на политику: ситуация в мире была напряженной. «Англичане, - рубил рукой воздух Володя, - усрались! Французы -усрались! Да и твои голландцы, если разобраться, тоже хороши...» У него был характерный смех, мимика и нечасто встречающееся качество: говорить, что думаешь. «Половины того, о чем он рассказывает, - никогда не было и быть не могло; что же касается другой половины, то и этого никогда не было, но при определенном стечении обстоятельств могло и случиться», — говорил Володя о гроссмейстере, любителе прихвастнуть, жившем тогда в Израиле.
Я играл с Либерзоном два турнира подряд весной 1977 года: в Бад-Лаутерберге и Женеве. «Слушай, — спросил он у меня, — где ты держишь деньги во время турнира?» — «Обычно в сейфе гостиницы», — отвечал я. «Ты доверяешь служащим отеля? — удивился Володя и, ослабив ремень на брюках, показал мне оттопыренный карман трусов. — А я так всегда с собой».
В Женеве мне удалось выиграть у него важную в теоретическом отношении партию. «Да, хуже...» - вздохнул он, останавливая часы.
Профессиональные шахматы даже для неплохого гроссмейстера никогда не были синекурой, и Володя перешел на преподавательскую работу. Он окончи.1 Московский авиационный институт и некоторое время работал инженером. В Израиле он стал учителем математики в одной из школ Тель-Авива. Он рассказывал однажды, как весь класс, зная, что он приехал из России, при его появлении начал с выдохом скандировать коротенькое заборное русское словцо. «И ты что?» — спросил я. «А ничего, - ответил Володя. — Стал ждать, когда они кончат, ведь должен же был иссякнуть когда-нибудь у них запал». Он был доволен своей новой работой. «Представь, раньше, чтобы заработать тысячу долларов, мне нужно было не просто играть, но и брать приз; теперь же я каждый месяц получаю этот приз независимо ни от чего...»
Язык он знал хорошо, и хотя, как и многие израильтяне, относился к Израилю с некоторым скепсисом, был большим патриотом. В отличие от более поздних эмигрантов из России, предпочитающих читать на языке, к которому они привыкли, Володя был многолетним подписчиком солидной газеты «Хаарец», которую изучал с большим вниманием. Но с шахматами он не порывал, написал две книги, изданные на иврите, и играл за команду большой компании, на работу в которую перешел из школы.
Владимир Либерзон умер пять лет назад. Последние годы он жил один. Его нигде не было видно один день, другой. Он не отвечал на телефонные звонки. Взломали дверь...
Безвылазно сидел в Клубе молодой мастер Яша Мурей. Считалось, что он работает над клубной картотекой. На деле же с утра и до глубокого вечера Яша играл блиц или анализировал позиции, быстрыми характерными движениями пальцев безостановочно меняя местами две фигуры, уже ушедшие на покой с доски. С тех пор прошло сорок лет, и фоссмейстера Мурея, для всех по-прежнему Яшу, можно видеть за тем же занятием в шахматных кафе Тель-Авива, Парижа или Амстердама.
Особенно людно было в Клубе, когда игрались командные первенства сфаны и турниры в рамках Спартакиады народов СССР.
Сотни любителей шахмат усфемились сюда в августе 1959 года, в тот день, когда встречались сборные Москвы и Латвии. Лидерами команд были два Михаила: чемпион мира Ботвинник и двадцатидвухлетний Таль, сфемительно шедший к матчу за мировую корону. Особый колорит предстоящей партии придавало то обстоятельство, что они еще никогда не играли между собой.
Однако пришедших ждано разочарование: предусмотрительный Патриарх решил не раскрывать карты, и вместо него играл Васюков. Но болельщики этого еще не знали, и наплыв был большой. Двери в Клуб были заблокированы, однако по другой причине: два небольшого роста человека с мастерскими значками на лацканах пиджаков сошлись в рукопашной перед самым входом в храм шахмат.
Одним из них был любимец Баку Султан Халилбейли, которого все звали Султанчиком, — талантливый азербайджанский мастер, нелепо погибший в середине 60-х. Помню хорошо его по первенству «Буревестника» в Севастополе (1964). Несмотря на тридцатиградусную жару, Султан ежедневно заказывал себе водку в ресторане, где участники обедали перед туром. Водку приносили в большом фужере для минеральной воды, и он выпивал его одним махом, не поморщившись. Меры предосторожности объяснялись тем, что за соседним столом обедал главный судья турнира Равинский, известный своей непримиримостью к нарушителям спортивного режима. Милые девушки-официантки Дуся и Даша, посвященные, разумеется, в невинную шалость Султана, понимающе улыбались ему. «Дуся - спи с Дашкой, Даша — спи с Дуськой», - мечтательно вздыхал Султан, в отсутствии, понятно, Григория Ионовича. Молодые шахматисты смотрели на него влюбленными глазами.
Другим участником драки был мастер Яков Юхтман, отбывавший тогда в Москве воинскую повинность. Вызванный на дисциплинарную комиссию, он частично признал свою вину: «Действительно, перед входом в Клуб, на глазах у общественности драться не следовало. Но потом в буфете я врезал ему по делу!» В другой раз, появившись в Клубе в нетрезвом виде, Юхтман отказался покинуть его и, укусив за палец вызванного на подмогу Наглиса, нанес тому травму.
Уроженец Одессы, с типичным южным выговором, Янкель, как многие называли Юхтмана, был шахматистом исключительного таланта. Пора его расцвета - конец 50-х годов, когда он несколько раз принимал участие в чемпионатах Союза, побеждая Таля и других известных гроссмейстеров. Он был в первую очередь игрок, никогда всерьез не работал над шахматами, хотя и имел толстую тетрадь, где были собраны прокомментированные им собственные партии, в основном выигранные. «Всё. что надо знать о шахматах, имеется в этой тетради», — утверждал Юхтман.