Подводя итоги (Г.Левенфиш)
Подводя итоги (Г.Левенфиш)
В богатой личностями шахматной истории 20-го века его имя можно найти разве что в подстрочниках. Ценимое редкими знатоками, оно сохранилось в памяти лишь нескольких людей, но не в коллективной памяти, и сегодня почти забыто. Он не был чемпионом мира, не был никогда и претендентом на это звание. Более того, количество международных турниров, в которых он принял участие, можно в буквальном смысле пересчитать по пальцам одной руки. Но не всегда очки и титулы являются единственным критерием силы и таланта. Ласкер и Капабланка считали его сильнейшим после Ботвинника шахматистом в Советском Союзе. Смыслов и Бронштейн, Корчной и Спасский, вспоминая о нем, употребляют эпитеты «незаурядный», «замечательный», «выдающийся». И сегодня, оглядываясь на события более чем полувековой давности, они, чемпионы и вице-чемпионы мира, говорят о нем как о человеке из своей когорты. В духовном же смысле — как о личности неординарной, человеке высокоэрудированном, резко выделявшемся на фоне серой конфор-мирующей массы. И собирая сейчас по крупицам память о событиях и людях того века, смотришь по-другому на многих и многое, казавшееся тогда старомодным, незначительным и ушедшим навсегда.
Григорий Яковлевич Левенфиш родился 19 марта 1889 года в городе Петрокове (ныне Пётркув-Трыбунальский) в Польше, входившей тогда в состав Российской империи, в небольшого достатка еврейской семье. Детские и юношеские годы его прошли в Люблине, здесь он сыграл первые шахматные партии. В 1907 году, после окончания гимназии, он приезжает в Петербург, где поступает в престижный Технологический институт. В Петербурге же Левенфиш успешно выступает в ряде турниров. В 1911 году в Карлсбаде становится мастером. В 10-30-е годы он — один из сильнейших шахматистов страны. Дважды выигрывает первенства Советского Союза, девятое (1934/35) и десятое (1937). Сведя вничью в том же году матч с Ботвинником, он отстоял звание чемпиона страны, за что ему было присвоено звание гроссмейстера СССР. С 1950 года он — международный гроссмейстер. Умер Левенфиш в 1961 году. Так выглядит внешняя канва его биографии.
Он не раз повторял: «Я должен рассказать о том, что, кроме меня, не знает никто». Незадолго до смерти закончил книгу воспоминаний. Эпиграфом для нее он избрал слова Моэма из книги «Подводя итоги»: «В молодости годы тянутся перед нами бесконечно длинной вереницей, и трудно осознать, что они когда-нибудь минуют. Даже в среднем возрасте легко найти предлог, чтобы не делать того, что следовало бы выполнить. Но наконец наступает время, когда требует к себе внимания смерть. Один за другим уходят сверстники. Мы знаем, что все люди смертны, но это, в сущности, остается для нас афоризмом и абстракцией, пока мы не осознаем, что по ходу вещей и наш конец не за горами... Было бы досадно умереть, не написав этой книги». Но продолжим цитату: «Закончив ее, я смогу безмятежно смотреть в будущее — труд моей жизни будет завершен». Левенфиш не включил эту фразу в эпиграф, вероятно, зная уже: в его случае это будет, увы, не так.
«Вы знаете, Дэвик, что они со мной сделали? — в отчаянии воскликнул Левенфиш, встретив Бронштейна в издательстве «Физкультура и спорт». — Они вычеркнули у меня половину книги, всё самое острое и интересное!» Но и в таком изуродованном виде увидеть свою книгу автору не было суждено: ее издали только через шесть лет после его смерти. Попытки Бронштейна разыскать впоследствии рукопись ни к чему не привели — она бесследно исчезла.
Левенфиш писал книгу на закате дней, в возрасте, когда вся жизнь кажется одним очень коротким прошлым, а прошлое неотъемлемой частью настоящего. Впрочем, есть ли что-нибудь реальнее того, что бережно хранится в памяти? Очевидно, однако, что даже в те относительно либеральные хрущевские времена он не мог погружаться в свою жизнь с откровенностью, обязательной для тех, кто решился на всегда тяжелое и грустное занятие подведения итогов.
Попробуем мы. Какая ни есть — осталась книга. Живы еще люди, хоть их и немного, помнящие его. Наконец, остались партии, переиграв которые можно составить впечатление о том, каким шахматистом был Григорий Яковлевич Левенфиш.
Его студенческие годы совпали со временем, которое в России принято называть Серебряным веком. Без сомнения, годы эти для Левенфиша явились лучшими в жизни, и не только потому, что это была молодость, избыток жизненных сил; они были наполнены всем, что могла предложить тогда авангардная Россия: концертами, выставками, спектаклями. И городом, который, как он сам скажет впоследствии, на него, «жителя тихой провинции, произведет ошеломляющее впечатление» и в котором он проживет почти всю жизнь. И шахматами.
Шахматный кружок в Технологическом институте считался одним из сильнейших в Петербурге. В него входил и Василий Осипович Смыслов — отец будущего чемпиона мира и сам сильный шахматист.
Жизнь в столице студента из провинции была на первых порах очень нелегкой. Подспорьем служили шахматы. Левенфиш давал уроки богатым любителям игры. Позже он вспоминал: «Как-то, рискуя потерять клиента, но мучимый угрызениями совести, я признался купцу, которому давал уроки шахмат из расчета рубль за урок — немалая сумма по тем временам: "Василий Митрофанович, сильного игрока из вас не получится, да и платите вы мне слишком много..." В ответ на что последний осадил молодого студента: "Да чего там, вчерась вечером в купеческом клубе 300 рублев выиграл"».
В феврале 1909 года на турнире памяти Чигорина двадцатилетний Левенфиш, затаив дыхание, следит за партиями Ласкера, Шлехтера, Рубинштейна, Тейхмана, Дураса. А вскоре он играет свою первую в жизни партию с часами. Его соперником оказался студент Консерватории, которому прочили блестящее будущее. Это был Сергей Прокофьев. Левенфиш заметно усиливается, и через два года на турнире в Карлсбаде становится мастером. Там же играл молодой Алехин, которого Левенфиш уже хорошо знал: окончив гимназию в Москве, Алехин переехал в Петербург и поступил в привилегированное Училище правоведения. Вплоть до 1914 года Левенфиш был постоянным партнером Алехина, они сыграли не одну турнирную и множество легких партий.
Григорий Левенфиш: «Такого интересного партнера, как Алехин, я не встречал за всю свою жизнь. Играл Алехин с большим нервным напряжением, беспрерывно курил, все время дергал прядь волос, ерзал на стуле. Но это напряжение удивительным образом стимулировало работу мозга. Богатство идей в творчестве Алехина общеизвестно. В легких, неответственных партиях оно проявлялось, мне кажется, еще ярче. Перевес в наших встречах был на стороне Алехина. Малейшее ослабление внимания влекло за собой тактическую выдумку моего партнера, и исход партии не вызывал сомнений. Алехин обладал феноменальной шахматной памятью. Он мог восстановить полностью партию, игранную много лет назад. Но не менее удивляла его рассеянность. Много раз он оставлял в клубе ценный портсигар с застежкой из крупного изумруда. Через два дня мы приходили в клуб, садились за доску. Появлялся официант и как ни в чем не бывало вручал Алехину портсигар. Алехин вежливо благодарил...»
Первая мировая война, потом революция в России, гражданская война... Левенфиш стал свидетелем событий, во многом определивших ход мировой истории. Событиям этим в своих мемуарах он посвятит всего несколько строк, но они как бы подвели черту первого периода его жизни: «В бурные военные и революционные годы немало пришлось пережить. Я работал на военных заводах, а иногда оставался совсем без работы. В 1917 году скоропостижно умерла моя жена. О шахматах, конечно, нельзя было и думать».
Ему было двадцать восемь лет. Начался второй период его жизни. В книге Моэма, строки из которой Левенфиш взял для своего эпиграфа, можно найти и другие: «Мы живем в эпоху быстрых перемен, и возможно, что я увижу еще западные страны под властью коммунизма... Если то, что произошло в России, повторится у нас, я постараюсь приспособиться, а уж если жизнь покажется мне совсем невыносимой, у меня, я думаю, хватит мужества уйти со сцены, на которой я больше не мог бы играть свою роль так, как мне нравится». Красивые слова, конечно. Другие, безыскусные — «я оставался в живых», сказанные в далекую, но тоже полную бурь эпоху, стали ориентиром для Левенфиша на долгие годы. Он стал гражданином Советской республики, географически размещавшейся на территории России, где он жил раньше, но на этом сходство и заканчивалось.
Если отрешиться от мрачной мысли, что карты перетасованы заранее и человек имеет лишь иллюзию свободы выбора и что бы он ни выбрал, всё заранее предопределено, будущее всегда выглядит как набор возможностей. Отсутствие выбора означает обреченность. Свобода выбора сузилась тогда не только в смысле перемещения в пространстве, но главное — тоталитарное государство вмешивалось во все аспекты жизни, подчиняя каждого человека своим правилам и законам. Единственной возможностью сохранить индивидуальность было то, что французы называют rester soi-meme. Но оставаться самим собой было непросто: для того чтобы отстаивать свою духовную независимость, требуется мужество в любом обществе, но многократно требовалось оно при строе, установившемся тогда в России.
Хотя Левенфиш формально и не подпадал под категорию «буржуй», фактически он был им в глазах тех, кто пришел теперь к власти. Александр Блок писал в те годы: «Буржуем называется всякий, кто накопил какие бы то ни было ценности, хотя бы и духовные». Слова прокурора Николая Крыленко (который вскоре возглавит советские шахматы) на одном из первых процессов в 1920 году звучали приговором его кругу людей: «Существовал и продолжает существовать еще один общественный слой, над социальным бытием которого давно задумываются представители революционного социализма. Этот слой - так называемой интеллигенции... В этом процессе мы будем иметь дело с судом истории над деятельностью русской интеллигенции».
Многие из его коллег ушли в эмиграцию. Сладкого счастья свободы, а иногда и полынного хлеба эмиграции Левенфиш не вкусил никогда. Он остался. Что бы он делал, если бы покинул страну?
Играл бы в шахматы, как Алехин и Боголюбов? Совмещал бы игру с журналистикой, писанием книг, как это делали Тартаковер и Зноско-Боровский? Или, работая по специальности, как Осип Бернш-тейн, играл бы в турнирах время от времени?
В феврале 1924 года в советскую Россию приезжает Л аскер. В Ленинграде он дает два сеанса одновременной игры и играет серию показательных партий. В одной из них его соперник — Левенфиш, которого Ласкер помнит еще по Петербургу. Григорий Яковлевич прекрасно говорит по-немецки, и они проводят немало времени вместе. В следующем году они встретятся снова — на Первом международном турнире в Москве. В глубоком эндшпиле Ласкер ошибается, теряет важный темп, и Левенфиш добивается победы.
Незадолго до этого турнира Левенфиш получил письмо от Алехина, эмигрировавшего в 1921 году и уже несколько лет живущего во Франции: «Многоуважаемый Григорий Яковлевич! Очень рад был получить Ваше письмо и также жалею, что не придется с Вами повидаться на московском международном турнире. Впрочем, может быть, Вы соберетесь на какой-либо международный турнир за границей в будущем году? Не сомневаюсь, что при заблаговременном оповещении Ваше участие будет обеспечено в любом турнире, во-первых, потому, что Вас лично любят и ценят, во-вторых, потому, что в настоящий момент русское шахматное искусство на международном рынке котируется особенно высоко. Тогда, надеюсь, нам удастся после долгого перерыва лично свидеться». Но свидеться им не довелось. Путь на родину Алехину был заказан, в турнирах же вне ее Левенфиш не играл никогда.
В 20—30-х годах в Ленинграде было три мастера еще дореволюционной огранки, три мэтра, которые определяли шахматную жизнь города: Романовский, Илья Рабинович и Левенфиш, причем по силе игры Левенфиш превосходил обоих и пользовался огромным авторитетом. Недаром Романовский посвятил ему свою книгу «Пути шахматного творчества», вышедшую в 1933 году. Левенфиш мог выступить в турнире и неудачно, но его колоссальная эрудиция и тонкое понимание игры были общеизвестны. Не случайно Толуш сказал однажды мастеру Ровнеру: «Левенфиш может сыграть как угодно, но все равно понимает он в шахматах больше всех нас».
Свою первую встречу с ним Володя Зак запомнил на всю жизнь и нередко рассказывал об этом в лицах. В клубе совторгслужащих Петр Арсеньевич Романовский подвел его, робеющего, к столику, за которым играл блиц Левенфиш:
Познакомьтесь, Григорий Яковлевич, это — Володя Зак.
Как же, как же... — отвечал Левенфиш, не отрываясь от игры.
— Володя подает большие надежды...
— Знаю, знаю, — продолжал маэстро, делая ход, - Володя Зак, сын старого Зака...
В 1926 году в командных соревнованиях профсоюзов Левенфиш играет с застенчивым худеньким подростком с не по возрасту серьезным взглядом из-под круглых роговых очков. Это Миша Ботвинник. У него уже первая категория, что совсем немало по тем временам, к тому же в прошлом году в сеансе он разгромил самого Капабланку. Партия длится недолго: Левенфиш разыгрывает дебют совсем не по теории, развивает коня через b6 на f5 и наносит удар на d4. На 16-м ходу всё было кончено... Эту партию Ботвинник запомнит, он вообще был не из тех, кто что-либо забывает. Думал ли тогда Левенфиш, что этот юноша через пять лет станет чемпионом СССР и что конфронтацией с ним будет отмечен весь его жизненный путь?
Левенфиш крестился в 1913 году, иначе был бы невозможен его брак с Еленой Гребенщиковой, дочерью статского советника. Герш-лик (Генрих) стал Григорием, Григорием Яковлевичем и таковым остался на всю свою жизнь. Среди разнообразной гаммы оттенков отношения евреев к своей национальности Левенфиш занимал позицию, очень схожую с пастернаковской. Крещеный еврей, петербуржец по духу, он был равнодушен и к вопросам религии, и к вопросам национальной принадлежности, растворившись полностью в русском языке, культуре, образе жизни, принятом в России.
Высокий, представительный, в очках, замкнутый, с виду настороженный и недоступный, почти для всех саркастичный и даже язвительно-желчный, Левенфиш на самом деле был жизнерадостным и остроумным человеком. Для тех немногих, кто знал его близко и был близок ему, - отзывчивым и мягким. По-старомодному вежливым и галантным с женщинами, к улыбкам которых был неравнодушен всю жизнь. Меломан и друг музыкантов, он был очень эмоционален и азартен. Его нередко можно было увидеть за карточным столом.
Вспоминает писатель Леонид Финкельштейн, уже долгое время живущий в Лондоне: «Левенфиш приходил к нам по вечерам, красивый, пахнущий одеколоном, безупречно одетый. Я следил за ним с восхищением, а однажды даже, набравшись храбрости, предложил ему сыграть в шахматы. Он отверг мое предложение вежливо, но решительно, однако в матче Левенфиш — Илья Рабинович я все равно болел за него. Перед тем как сесть за игру, он обычно выпивал рюмку водки и закусывал бутербродом с семгой. Мой отец — профессор математики и его коллеги были партнерами Григория Яковлевича по карточной игре — преферансу или винту. Я спал здесь же, конечно, в той же комнате обычной ленинградской коммунальной квартиры. Яркий свет oi лампы с абажуром нисколько не мешал мне, и я не просыпался, когда они расходились глубокой ночью, а иногда и под утро».
Но в отличие от своего сверстника Савелия Тартаковера, немало времени проводившего в казино, Левенфиша, как мне кажется, влек к картам не только элемент умственной борьбы и азарт игрока. Для людей его поколения и той же культурной среды встречи за карточным столом, контакт друг с другом были одной из немногих возможностей уйти от мрачной повседневности в свой, другой мир. От действительности, где не было свободы высказывания, к чему они были приучены раньше, — в мир, куда не было доступа тоталитарному государству, не научившемуся еще контролировать мысль. С ними случился своего рода анабиоз, бывающий у рыб зимой; так и они, стараясь не думать о том, что происходит вокруг, говорили карточными терминами или о ничтожных вещах, похоронив внутри себя совсем другое. Для того чтобы выжить, они должны были или конформировать, или мимикрировать, и не было готовых рецептов, как достойно прожить жизнь в то страшное время. Конформизм означал потерю души, мимикрия же приводила к перениманию черт и черточек, привычек и обычаев окружающей среды. Может быть, поэтому, когда я застал еще людей этого сорта в 60-х годах, они не казались мне инопланетянами, а выглядели обычными людьми, разве что с вкраплениями чего-то, на чем невольно останавливался взор и слух, привыкшие к серости и однообразию.
Во время московских международных турниров Левенфиша не раз можно было увидеть с Капабланкой за игрой в теннис. Высокий, элегантный, в белом теннисном костюме, он появлялся на корте в ту пору, когда этот спорт был действительно элитарным, особенно в Советском Союзе. Там предпочитали парады физкультурников, показательные воздушные праздники в Тушино, массовые забеги, оздоровительные упражнения в Парках культуры и отдыха или футбольные матчи «Динамо» — ЦДКА.
Он не был безразличен к вину. Но не в том глобальном саморазрушительном смысле, что было характерно, например, для Алехина; для него это было скорее отношение знатока, гурмана, ценителя. В подготовке к матчу с Ботвинником в 1937 году принимал участие московский мастер Сергей Белавенец. Проводилась она в Крыму, в Коктебеле. «Мы располагались днем на пляже и принимались за анализы, — вспоминал потом Левенфиш. — В перерывах мы погружались в морские волны. В такой обстановке не могло быть и речи о "сухих" анализах». Хотя, кто знает, быть может, отношение к вину было у него сродни отношению китайского философа, много веков назад прибегавшего к вину, чтобы размочить сухой ком, который всегда стоял у него в горле. В состояние транса, впрочем, в то время можно было впасть, и не прибегая к алкоголю. Известно ведь, что Сократ мог выпить сколько угодно вина, но хмелел от самой обыкновенной лжи.
В период с 1926 по 1933 год Левенфиш почти не выступает в соревнованиях. Эпизодическую игру в турнирах он пытается совместить с работой по специальности. Это логически вытекало из решения, принятого еще в декабре 1913 года, когда Левенфиш, принимая участие в мастерском турнире, отборочном к большому Петербургскому турниру, по ночам готовил защиту дипломного проекта в институте.
Он был химиком, специалистом по стеклу, а в шахматах оставался любителем, «аматёром». Слово это, поначалу имевшее один только смысл — «тот, кто любит», — приобрело постепенно некоторый негативный оттенок, особенно в устах шахматных профессионалов. Тогда же, в начале 30-х, молодые советские мастера, уже отдававшие львиную долю своего времени шахматам, смотрели на Левенфиша примерно так же, как профессионалы Запада - на Эйве, который стал чемпионом мира, не оставляя при этом работу учителя математики в лицее. Впоследствии сам Левенфиш скажет: «При современном уровне развития шахмат поддерживать свою технику на должной высоте можно лишь при одном условии: заниматься только шахматами. Падение класса неизбежно при отсутствии практики и не может быть компенсировано домашней аналитической работой». И все же долго, очень долго он не хотел уходить в шахматы, пытаясь комбинировать игру с основной работой. Конечно, он не хотел покидать тот круг профессорско-преподавательской среды петербургской интеллигенции, который сложился в городе в первое десятилетие советской власти, — его круг. Круг людей, пытавшихся, как и он, удержаться на маленьком островке русской культуры, уже размытом и погибающем.
Но не это, как мне кажется, было главное. Любя шахматы и во многом живя ими, он не хотел посвятить жизнь исключительно игре, полагая такое решение верным только для немногих избранных. Это пришло еще из 19-го века, когда шахматы были скорее развлечением, интеллектуальной забавой наряду с главным, серьезным занятием и не могли и не должны были быть профессией. Ласкер писал: «Конечно, шахматы, несмотря на их тонкое и глубокое содержание, являются лишь игрой и не могут требовать к себе такого же серьезного отношения, как наука и техника, которые служат насущным потребностям общества; еще менее их можно сравнивать с философией и искусством». Незадолго до смерти Чигорин говорил своим близким: «К чему вообще шахматы? Если это удовольствие, то оно должно проходить как развлечение, после трудовых часов. Ведь нельзя же заполнять свою жизнь интересом к игре, изгнав всё прочее. Посмотрите на иностранцев: тот — доктор, тот — профессор, тот — издатель... Работают и поигрывают. А я?»
Такое отношение было характерно и ко многим другим видам творческой деятельности. «У меня музыка — отдых, потеха, блажь, отвлекающая меня от прямого моего настоящего дела — профессуры, лекций», — писал Александр Бородин, тоже химик по профессии.
«Связь, которая объединяет человека со своей профессией, может быть сравнима с той, которая связывает его со своей страной; она также многостороння и иногда противоречива, и становится понятной только тогда, когда прерывается: ссылкой или эмиграцией в случае проживания в стране, уходом на пенсию - в случае профессии. Я оставил профессию химика уже пару лет, но только сейчас чувствую, скольким я обязан ей и как много ей благодарен. Я хотел бы сказать еще, какими преимуществами я обладаю благодаря ей и какое отношение она имеет к моей новой профессии — писательству. Я должен сразу уточнить: писательство — это не настоящая профессия или, по моему мнению, не должно быть таковым — это скорее творческая деятельность», — полагал замечательный итальянский писатель Примо Леви, после того как окончательно оставил свою основную профессию химика. Вероятно, что-то похожее чувствовал и Левенфиш по отношению к шахматам. Однако на этом сходство и кончается. Если у Леви это решение было осознанным актом, в случае Левенфиша оно было скорее вынужденным.
Авария на железной дороге, вызванная несработавшим семафором, была расценена как вредительский акт. Левенфиш был взят в тот же день и выпущен только после многочасового допроса в ГПУ. Поданная за несколько месяцев до происшествия докладная об изменении технологического процесса производства стекла спасла его от тюрьмы. Но надолго ли? Само слово «специалист», или «спец», было почти равнозначно слову «вредитель». Сообщениями о судах над «саботажниками» и «вредителями» были наполнены все газеты того времени. На закончившемся в 30-м году процессе «Промпар-тии», руководство которой обвинялось в том, что получало секретные инструкции от Пуанкаре и Лоуренса Аравийского с целью расшатать индустриальную мощь Страны Советов и подготовить почву для иностранной агрессии, государственный обвинитель Крыленко говорил: «Я твердо уверен, что небольшая антисоветская прослойка еще сохранилась в инженерных кругах... В эпоху диктатуры и окруженные со всех сторон врагами, мы иногда проявляли ненужную мягкость, ненужную мягкосердечность...» Тогда же он писал: «Для буржуазной Европы и для широких кругов либеральствующей интеллигенции может показаться чудовищным, что Советская власть не всегда расправляется с вредителями в порядке судебного процесса. Но всякий сознательный рабочий и крестьянин согласится с тем, что Советская власть поступает правильно».
Левенфиш принимает решение: он полностью уходит из химии. Начинается его карьера профессионального шахматиста.
Шахматы, в которых он очутился, были совсем не похожи на те, в которые он играл когда-то в Петербурге или в Карлсбаде. Друзьями и шахматными коллегами его молодости были: барон фон Фрей-ман — участник и призер многих турниров, оказавшийся после революции в Средней Азии, и барон Рауш фон Таубенберг - один из сильнейших игроков университета, долгое время державшийся на плаву в советской России, но угодивший в конце концов в карагандинский лагерь. Профессор Борис Михайлович Коялович, принимавший экзамен по математике еще у студента Левенфиша. Петр Потемкин — поэт и шахматист, эмигрировавший после революции, кружок его имени до сих пор существует в Париже; именно Потемкину обязана своим девизом «Gens una sumus» Международная шахматная федерация. Сергей Прокофьев, страстно любивший шахматы. Киевлянин Федор Богатырчук, регулярно наезжавший в Петербург, впоследствии один из сильнейших шахматистов Советского Союза; после Второй мировой войны жил в Канаде.
Теперь же появилось новое поколение, генетически связанное с советской властью. Его признанный лидер Михаил Ботвинник, уже ставший чемпионом страны, писал в те дни: «Задача, поставленная Крыленко в 20-е года перед советскими шахматистами, успешно решалась — выросло молодое поколение советских мастеров». В их глазах Левенфиш был уже стариком. Надо ли говорить, что и теннис, и знание иностранных языков, манера одеваться и говорить, весь его облик только подчеркивали разницу между ним и этим новым поколением. У всех появилось высшее образование; оно, разумеется, не шло ни в какое сравнение с дореволюционным, не говоря уже об общей культуре и общем уровне. Известно ведь, что никакое высшее образование не заменит начального, а в молодой Стране Советов первым пытались прикрыть недостатки второго. Бедствие среднего вкуса может быть хуже бедствия безвкусицы — об этом размышлял доктор Живаго, и Левенфишу тоже было с чем сравнивать.
Конечно, всегда, во все времена молодежь считала, что для уходящих со сцены игра уже закончена. Но теперь к естественному процессу смены поколений примешивался еще и ярко выраженный политический оттенок. В глазах комсомольцев и тем более людей, стоявших во главе советских шахмат, Левенфиш был из «бывших». В лучшем случае он был «попутчиком», но всегда, даже когда обрел какие-то внешние черты советского человека, оставался «не наш». Теперь пришло их время - Молодых строителей нового мира, рвущихся догнать и перегнать шахматистов буржуазных стран под звуки зовущей вперед песни:
Всё выше, выше и выше Стремим мы полет наших птиц, И в каждом пропеллере дышит Спокойствие наших границ.
Уверенные и напористые, они не знали сомнений ни в чем, и в этом движении вперед их поддерживало молодое, такое удивительное государство, которое, казалось, возводится на века.
Нам нет преград ни в море, ни на суше, Нам не страшны ни льды, ни облака. Пламя души своей, знамя страны своей Мы пронесем через миры и века.
Журнал «Шахматы в СССР» писал в 1936 году: «Советский шахматный стиль, как это уже общеизвестно, отличается агрессивностью... Разве вообще для советского стиля не характерна прежде всего борьба? Советский стиль — это стахановское движение. А стахановское движение - это борьба и победа. Сталин требует побед! И стахановцы борются и побеждают. Побеждают, овладевая техникой. Техника — их орудие. Также и в шахматах теория игры, все знания и принципы — это орудие борьбы. Шахматная теория, шахматные анализы и комментарии, шахматная композиция — всё это играет служебную и подчиненную роль по отношению к основному в шахматах — шахматной партии, которая есть не что иное, как борьба». Трескучая фразеология с очевидным агрессивным оттенком, перенесенная в шахматы, присутствовала всегда и в речах наркома юстиции Николая Крыленко. «Мы должны раз и навсегда покончить с нейтралитетом шахмат. Мы должны раз и навсегда осудить формулу "Шахматы ради шахмат" как формулу "Искусство для искусства". Мы должны организовать ударные бригады шахматистов и начать немедленное выполнение пятилетнего плана по шахматам», — провозглашал он.
Крыленко был одиозной фигурой, доктринером и фанатиком, но страстно любил шахматы и альпинизм. Еще до революции он окончил два университета: Петербургский (историко-филологический факультет) и Харьковский (юридический). Решением Ленина тридцатидвухлетний прапорщик был назначен Верховным главнокомандующим и наркомом по военным делам. С 1924 года и до ареста в
1938-м он стоял во главе советских шахмат, которые ему обязаны очень многим. «Главковерхом советской шахматной школы» называл его Ботвинник. В одном из номеров журнала «64. Шахматы и шашки в рабочем клубе» за 1927 год был напечатан призыв о сборе взносов на постройку самолета, названного именем Крыленко.
Во время Третьего московского турнира он писал: «Пусть знает буржуазия всего мира и все ее прихвостни внутри и вне нашей страны: у нас не дрогнет рука, чтобы беспощадно раздавить извивающуюся гадину контрреволюции, стереть с земли всякого, кто посмеет стать на дороге нашего планового социалистического строительства». Крыленко был казнен в годы Большого террора, но до этого сам отправил на эшафот тысячи невинных людей. «Бритая голова с резкими чертами лица, проницательные глаза, свободная, небрежная речь с аристократическим грассированием, неизменные френч и краги — таков был внешний облик одного из популярных соратников Ленина. Добрый, справедливый, принципиальный и шахматы любил безумно». Таким запомнился Крыленко Ботвиннику. Но не всем. В 1918 году в Москве он произвел на Брюса Локкарта, впоследствии замминистра иностранных дел Великобритании, впечатление «дегенерата-эпилептика», а Иванов-Разумник, сидевший с Крыленко в 38-м в одной тюремной камере, называет его «пресловутым и всеми презираемым Народным комиссаром юстиции», вспоминая, что и место ему было отведено соответствующее: под нарами...
Своего идеологического пика шахматы достигли в 1936 году, когда «Правда» посвятила передовую статью победе Ботвинника в Ноттингеме. Газета писала: «Единство чувств и воли всей страны, огромная забота о людях советской власти, коммунистической партии и прежде всего товарища Сталина — вот первоисточники побед советской страны, будь это в области завоевания воздуха, на спортивных стадионах Чехословакии или за шахматными столиками Ноттингема. Сидя за шахматным столом в Ноттингеме, Ботвинник не мог не чувствовать, что за каждым движением его деревянных фигурок на доске следит вся страна, что вся страна, от самых углов до кремлевских башен, желает ему успеха, морально поддерживает его. Он не мог не ощущать этого мощного дыхания своей великой Родины».
В том же году была принята Конституция СССР. А Союз писателей предлагал такое деление поэтов: первые — только по паспорту, а не по духу советские (к ним в числе прочих отнесли Мандельштама); вторые — «гостящие» в эпохе (сюда определили Пастернака); и наконец — настоящие советские поэты.
Если провести аналогию с шахматами, Левенфиш попадал в первую, в лучшем случае во вторую категорию, в то время как Ботвинник, без сомнения, составлял гордость третьей.
«В девять лет я начал читать газеты и стал убежденным коммунистом. Стать комсомольцем было трудно - школьников почти не принимали. Я долго этого добивался (брат уже был комсомольцем) и наконец в декабре 1926 года стал кандидатом в члены комсомола»,
— писал Ботвинник в своих воспоминаниях. Слова Крыленко о матче с Флором: «Ботвинник в этом матче проявил качества настоящего большевика» — навсегда останутся для него высшей похвалой. Он не предполагал размаха и ужаса террора и гордился сталинскими словами «Молодцы, ребята», сказанными после выигрыша радиоматча СССР — США (1945), и говорил с пиететом о власть имущих
— на самом деле людях ничтожных, а порой — отвратительных. «Шахматы ничем не хуже скрипки», — утверждал Ботвинник, и
поэтому игра в шахматы требует абсолютной тишины. Идеальные условия были достигнуты в Колонном зале Дома Союзов в 1941 году во время матч-турнира на звание абсолютного чемпиона СССР. Ботвинник: «По среднему проходу гулял блюститель порядка в милицейской форме. Один раз недисциплинированный зритель был выведен и оштрафован».
«Я не думаю, что Левенфиш был антисоветчик», — сказал Ботвинник, когда я в начале 90-х годов расспрашивал его о событиях тех лет. И хотя Советский Союз уже не существовал, слово «антисоветчик» он произносил так, что от того веяло холодом 58-й статьи. Определения же «верный ленинец», «старый большевик», «советский» выговаривались им гордо и торжественно, хотя тогда они давно изжили себя и имели прогорклый привкус, который нельзя было заглушить ничем. Впрочем, несмотря на ортодоксальность мышления и категоричность суждений, Ботвинник любил цитировать в близком кругу формулу пушкинского Савельича, советовавшего, как известно, поцеловать у злодея ручку, а потом и сплюнуть.
«Был всегда как одинокий одичалый волк», - говорил Ботвинник в ответ на мои расспросы о Левенфише, а когда я пытался вставить что-то о волке, которого травили и не пускали за «флажки», отвечал, что не уверен, так ли это важно, и неодобрительно качал головой.
«В конце концов ему уж и не так плохо жилось в Советском Союзе», — утверждал он и смотрел на меня сквозь толстые стекла очков. И взор этот выражал: он же выжил, не был репрессирован, был известным человеком в стране, он не бедствовал в прямом смысле этого слова, а в отношении остального — что ж вы хотите, тогда время было такое. И по-своему был прав.
«Не было, не было и быть не могло, чтобы на Левенфиша могло быть оказано давление, дабы он проиграл мне партию», — сердился Ботвинник, когда заходила речь о Третьем московском турнире 1936 года. Видимо, позабыв, как на финише предыдущего турнира, когда они с Флором остро конкурировали, к нему в номер зашел Крыленко и предложил: «Что скажете, если Рабинович вам проиграет?»
На сей раз Капабланка, соперником которого был Элисказес, опережал Ботвинника на пол-очка, но тому предстояла партия с Левен-фишем. «Положение ваше затруднительно. Все поклонники Ботвинника жаждут вашего поражения, — говорил Капабланка Левенфишу во время прогулки в саду у Кремлевской стены в день тура. — Не беспокойтесь, я вас выручу и выиграю у Элисказеса». Он действительно выиграл, а партия Левенфиш — Ботвинник закончилась вничью. Рассказывая об этом эпизоде в книге, Ботвинник с плохо скрываемым раздражением употребляет странно звучащий по-русски оборот: «Левенфиш позволил себе распустить слух, что его заставляют проиграть в последнем туре». Но чем больше он сердился и говорил «не было», тем становилось очевиднее: было, было.
На многих страницах его книги можно найти ситуации, когда исход партии предлагалось решить не за шахматной доской, потому что речь шла о престиже советских шахмат и как следствие — всего советского государства. Перед началом московской половины матч-турнира 1948 года Ботвинника вызвали на заседание Секретариата ЦК. Председательствовал Жданов — один из ближайших сподвижников Сталина. В последней редакции книги Ботвинник так рассказывает об этом: «Но все же мы опасаемся, что чемпионом мира станет Решевский, — сказал Жданов. — Как бы вы посмотрели, если бы советские участники проигрывали вам нарочно?» Я потерял дар речи. Для чего Жданову надо было меня унижать? За последние годы я играл в семи турнирах и во всех был первым, продемонстрировав явное превосходство над своими противниками... Снова обретаю дар речи и отказываюсь наотрез. Однако Жданов продолжает настаивать, а я отказываюсь. Беседа оказалась в тупике... Чтобы кончить спор, предлагаю компромисс: «Хорошо, оставим вопрос открытым, может быть, это и не понадобится?» Жданов явно обрадовался возможности такого решения. «Согласен, — сказал он. — Мы ВАМ (на этом слове он сделал ударение) желаем победы...»
Ботвинник искренен и абсолютно уверен в своей правоте, когда неоднократно говорит о своих письмах, телефонных звонках и обращениях к людям, имена которых знал каждый в стране и мнения которых были выше каких бы то ни было законов. А вот звонок партийного бонзы с целью отложить из-за болезни Таля начало матча-реванша вызывает у него гневную реакцию: «Это вмешательство в шахматы со стороны власть имущего меня возмутило, и я потерял самообладание». Надо ли говорить, что матч-реванш начался точно в срок.
Любая дискуссия о тех временах исключалась. Я натыкался на стену; его мнение, сформировавшееся раз и навсегда, оставалось незыблемым. Если же я настаивал или применял, как мне казалось, сильные аргументы, разговор заканчивался реакцией, аналогичной сталинской во время знаменитого телефонного звонка Пастернаку, когда в ответ на предложение поэта встретиться и поговорить о жизни и смерти вождь просто повесил трубку.
В 1991 году в Брюсселе журналист, уже закончив интервью, спросил его: «Понятно, что вы сейчас не можете бороться за первенство мира, но почему бы вам иногда не поблицевать или не поиграть в шахматы просто так, для своего удовольствия?» — «Молодой человек, — ответил Ботвинник, не глядя на того, - запомните: я никогда не играл в шахматы для своего удовольствия». Вспомнилось кантов-ское: «Никогда не может быть истинного удовольствия там, где удовольствия превращаются в занятия». В его случае объяснение кажется очевидным: он всегда, даже в молодости, относился резко отрицательно к блицу, шлепанью по доске фигурами, легковесности. Но такое объяснение недостаточно: не для удовольствия играл Ботвинник, но следовал предназначению, считая, что выполняет дело жизни, дело, которое доверила ему Родина.
Книга воспоминаний Ботвинника называется «К достижению цели». Цель в жизни у него была одна: завоевание для своей страны звания чемпиона мира. И он шел к ней, сметая все преграды, но задумывался ли он о смысле?
Об этом — Надежда Мандельштам: «Цель и смысл не одно и то же, но проблема смысла в молодости доступна немногим. Она постигается только на личном опыте, переплетаясь с вопросом о назначении, и потому о ней чаще задумываются в старости, да и то далеко не все, а только те, кто готовится к смерти и оглядывается на прожитую жизнь. Большинство этого не делает».
Книга Ботвинника первоначально носила название «Только правда». События и факты, пропущенные через призму своего «я», казались ему единственно истинными. Слова Руссо: «Может быть, мне случалось выдавать за правду то, что мне казалось правдой, но я никогда не выдавал за правду заведомую ложь» — показались бы ему слишком мягкими. Зато изречение Марко Поло: «Всё, что рассказал о саламандре, — то правда, а иное, что рассказывают, — то ложь и выдумка» — могло бы стать достойным эпиграфом к его книге.
Вместе с тем был он теплым и участливым к тем, кого считал своим другом; требовательным, но опекающим и заботливым, если речь шла об учениках; вежливым и учтивым с окружающими. И те, кто знал его с какой-либо одной стороны, твердо держались за своего Ботвинника.
Он цитировал время от времени русских классиков, которых помнил еще со школьной скамьи. Юмор его был по-детски непритязателен: «Как спали, Михаил Моисеевич?» — «А нисево, нисево...» Одевался скромно, был очень аккуратен и в быту неприхотлив до аскетизма. «Как вы думаете, Геннадий Борисович, сколько лет этим шлепанцам?» На вид домашние тапочки были куплены в Гронинге-не в 1946 году, что, как оказалось, было не так уж и далеко от действительности.
Гордость за советскую Родину сочеталась у него с безграничным уважением к предметам, приобретенным за границей. Перед турниром в Ноттингеме Ботвинник с женой был несколько дней в Лондоне. «За пять фунтов жена становится владелицей изящного бежевого костюма (ту писес). Сносу костюму не было — двадцать лет спустя его донашивала дочь, когда ходила в туристские походы».
Форсунка для отопления дачи, «но только чтобы обязательно со шведской станиной, только со шведской», бесперебойно работала в течение семнадцати лет, а паровой котел, заменивший ее и купленный в Германии, был настолько высокого качества, что Ботвинник «стал популярен среди сотрудников Одинцовского газового хозяйства». Рассказы о покупках с десяти-, а то и двадцатипроцентной скидкой, умелых переговорах по этому поводу, памятный приезд в Ноттингем: «От пансиона я отказался; шутка ли, неделю платить втридорога за двоих — это было не по моим правилам!» - превращали его в милого советского туриста, которого на мякине не проведешь.
В последней редакции, просмотренной Ботвинником незадолго до смерти, его книга стала называться «У цели», на что Смыслов не без сарказма спрашивал: «А у какой, собственно говоря, цели?» Книга расширена, даны последние события, реабилитирован Бог, пишущийся с большой буквы, как принято сейчас в России. Это звучит диссонансом со всем содержанием, но он покорно согласился на нововведение: «Пусть будет так, хотя мне это совершенно безразлично». Тогда же он сказал: «Да, я коммунист в духе первого коммуниста на Земле — Иисуса Христа». Он был, разумеется, верующим человеком, только верил в некую абстракцию, пропущенную через призму собственного «я», собственного предназначения, собственной правды.
Он — победитель. Он достиг своей цели. Подводя итоги, он сам говорит об этом: «Да, условия, в которых действуют люди, меняются. Они со временем растворяются в истории, а подлинные достижения остаются». Он не растворился и не изменился. На последних страницах книги он всё тот же — ученик 157-й единой трудовой школы Ленинграда, комсомолец Миша Ботвинник. Он совсем не изменился за семьдесят лет, и, слушая его искренний и страстный монолог, задумываешься поневоле над конфуцианским: «Лишь самые умные и самые глупые не могут измениться».
Мнительный и подозрительный, обладавший железной волей и редкой целеустремленностью, сотканный из противоречий, он был в то же время очень цельной натурой. И когда Михаил Ботвинник садился за шахматную доску или писал о шахматах, он становился тем, кем навсегда останется в истории: одним из самых выдающихся чемпионов, поднявшим шахматы на качественно новую ступень всестороннего изучения и глобальной подготовки.
Шахматы, как и всё тогда в Стране Советов, были пронизаны идеологией: инструкциями, обязательствами, лозунгами и призывами. Но по сравнению с литературой, историей, философией или наукой была и разница. Она заключалась в самих шахматах! В честном поединке за доской, в самой игре, правила и принципы которой остаются неизменными на протяжении нескольких веков, игре, о которой Ласкер сказал: «На шахматной доске лжи и лицемерию нет места. Красота шахматной комбинации в том, что она всегда правдива. Беспощадная правда, выраженная в шахматах, ест глаза лицемеру». Поэтому в советских шахматах в отличие от той же литературы не было искусственно созданных авторитетов или раздутых величин, ничтожных писателей, имена которых гремели тогда и полностью забыты сегодня. Вот почему для Левенфиша, как и для многих до и после него, уход в шахматы означал уход в убежище. В укрытие, где, несмотря ни на какие внешние помехи и факторы, в конечном счете решают твое умение и понимание событий, происходящих на шахматной доске.
Левенфиш стал профессионалом в сорок четыре года — случай, уникальный для шахмат. Конечно, он был уже очень сильным игроком с огромным опытом, но сейчас ему впервые в жизни представилась возможность серьезно заняться шахматами. И результаты не замедлили сказаться: Левенфиш выигрывает (вместе с Ильей Рабиновичем) девятый чемпионат СССР, оставив позади всё молодое поколение: Алаторцева, Белавенца, Кана, Лисицына, Макогонова, Рагозина, Рюмина, Чеховера, Юдовича. Всех, кроме Ботвинника, который в турнире не участвовал.
Затем он играет в двух московских международных турнирах. Хорошие партии чередуются у него с грубыми зевками, нередко в выигранных позициях, как, например, в партии с Чеховером из турнира 35-го года, когда победа на финише выводила его на самый верх турнирной таблицы. Интересно протекают его партии с Ласкером. Две из них заканчиваются вничью, а партию второго круга турнира 36-го года, их последнюю встречу, выигрывает Ласкер, взяв реванш за поражение в турнире 1925 года.
Но Левенфиш встречается с Ласкером не только за шахматной доской. Экс-чемпион мира постоянно живет тогда в Москве. Если инфляция в Германии после Первой мировой войны разрушила его материальное благополучие, то приход к власти Гитлера означает прямую угрозу его жизни. Ласкер всерьез задумывается об эмиграции. Он -сын кантора и внук раввина; не случайно поэтому первая мысль -Палестина. Там уже побывала Эльза Ласкер, бывшая замужем за его старшим братом Бертольдом, берлинским врачом. Вскоре она, значительная немецкая поэтесса, окончательно переселяется в Палестину.
В начале 1935 года начинается обмен письмами между Ласкером и известным еврейским ученым Тур-Синаем, которого Ласкер знал еще по Германии под фамилией Турчинер. Речь идет о предоставлении Ласкеру ставки профессора математики в Хайфском Технионе. Дело это, однако, непростое, возможности Техниона ограниченны, к тому же в Палестину хлынул поток еврейских беженцев из Германии с университетским образованием и высоким интеллектуальным уровнем. Переговоры заходят в тупик.
Но есть еще одна страна, где Ласкер не раз бывал и о которой сохранил самые лучшие воспоминания. Это — Россия. Конечно, сейчас она превратилась в Советский Союз, но разве не писал «Шахматный листок» еще зимой 1924 года: «Привет величайшему шахматному мыслителю Эмануилу Ласкеру, первому заграничному гостю в шахматной семье СССР»? Разве не встречали его тогда, как никогда и нигде в Европе?
Он помнит очень хорошо и турнир 25-го года: толпы восторженных болельщиков, конную милицию, с трудом сдерживающую напор толпы, безуспешно пытавшейся проникнуть в гостиницу «Метрополь», гром аплодисментов, крики «Браво, Ласкер!», когда он спускается со сцены. Помнит, как Капабланка проводил в Кремле сеанс одновременной игры, в котором принимали участие члены советского правительства. И Ласкер принимает решение: после турнира 1935 года он остается в СССР.