Глава XXII
Глава XXII
Салли была права. В мире за тюремными стенами ей не было места. Бывший заключённый подвергается бойкоту со всех сторон — и с экономической, и с общественной. И никакая отвага, никакая настойчивость не помогут покончить с этой изоляцией.
Мы часто беседовали об этом — Билл Портер и я. У нас эта тема пользовалась таким же непреходящим успехом, как разговоры о нарядах у женщин. И однако же обсуждение перспектив будущего служило для Портера источником постоянных страданий, без конца раздражая и тревожа его. По вечерам он наведывался на почту, и мы с умеренной весёлостью болтали и сплетничали. Иногда кто-нибудь упоминал об очередном заключённом, вышедшем на свободу, но тут же угодившем обратно за решётку за повторное преступление. В таких случаях всякая насмешливость покидала крупное, красивое лицо Портера, а на её место водворялась тяжёлая мрачность; лёгкая, сердечная болтовня сменялась молчанием.
Билл Портер-шутник становился Биллом Портером-циником. Боязнь за своё будущее, словно ядовитая змея, свила гнездо в его сердце и вонзила зубы в самый корень его весёлости.
— Печать тюрьмы куда страшнее печати Каина, — частенько говаривал он. — Стоит миру только один раз узреть её — и с тобой покончено. Я сделаю всё, чтобы мир не увидел этой печати на мне. Я не стану изгоем. Человека, который пытается противостоять волне предрассудков, неминуемо унесёт в открытое море. А я попробую плыть по течению.
Портеру оставалось сидеть меньше года, так что он заранее разрабатывал планы возвращения в свободный мир. Для меня же вопрос вообще не стоял — у меня был пожизненный срок. Но мне всё время казалось, что позиция Портера какая-то фальшивая. Я прекрасно понимал, что над его головой будет постоянно висеть Дамоклов меч. Страх перед разоблачением будет омрачать и преследовать его всю жизнь.
— Когда я выйду, то похороню имя Билла Портера в глубинах забвения. Никто и никогда не узнает, что я был постояльцем каторжной тюрьмы Огайо! И я не Портерплю, чтобы какие-то невежественные людишки бросали на меня косые взгляды!
В такие дни душа Портера становилась для меня самыми настоящими потёмками. Его настроения менялись с причудливостью картинок в калейдоскопе. Он ведь был добрейшим и терпимейшим человеком, но при этом иногда пускался в гневное бичевание всего человечества, и оно, казалось, вырывалось из самой глубины сердца, полного презрительного гнева на своих собратьев. Позже я научился понимать его. Он любил людей. Он ненавидел их пороки.
Его дружбы можно было добиться только ответной честностью и искренней привязанностью. Портер находил себе приятелей в трущобах с той же лёгкостью, что и в великосветских гостиных. По натуре и темпераменту он был аристократом, но при этом его аристократичность не склонялась перед властью денег и богатства.
Деньги, элегантная одежда, положение — ничто не могло ввести его в заблуждение. Он не выносил снобизма и неискренности. Ему всегда хотелось знакомиться и заводить дружбу с людьми, а не с их одёжками или банковскими счетами. Он сразу признавал ровню себе, даже если она скрывалась под рубищем, и мгновенно унюхивал разлагающееся нутро, прячущееся под порфирой и шёлковым бельём.
Портер смотрел прямо в корень человеческой натуры, он шёл вглубь, заглядывал в самую душу. И осмеивал обычные стандарты, которыми зачастую измерялись заслуги мужчин и женщин, пустые и поверхностные критерии, на которых частенько базировался чей-либо престиж.
— Полковник, — насмешничал он, — у меня самая что ни на есть великолепная родословная! Ей тысячи и тысячи лет — я ведь происхожу от самого Адама! Хотел бы я встретить хоть кого-нибудь, чьё фамильное древо не уходит своими корнями в почву райского сада. Вот это был бы феномен — неизвестно откуда взявшееся существо, которое зародилось само по себе! И потом, полковник, если бы эти великие первые семейства заглянули ещё дальше в глубь времён, то нашли бы своих нечастных, жалких предков прозябающими в виде протоплазмы в пене морской!
И чтобы эти потомки ничтожней слизи осмеливались смотреть на него сверху вниз?! Нет, эта мысль была ему нестерпима. Он считал себя ровней кому угодно. Его яростная, честная независимость не стала бы ни от кого терпеть покровительственной снисходительности!
— Я ни перед кем не собираюсь склонять голову. Когда выйду отсюда, буду вести себя дерзко и свободно. Никому не позволю занести над моей головой дубину с надписью «для бывших заключённых»!
А я отвечал:
— Другие говорили абсолютно то же самое. — Я чувствовал, что позиции Портера не хватает смелости. — Но всегда находится какой-нибудь охотник за чужими тайнами. Боюсь, вам не избежать этой опасности.
— А кому в голову придёт выходить на охоту, если никто не узнает, что вы когда-то были не человеком, а номером таким-то? — парировал Портер, недовольный тем, что ему приходилось защищаться.
Но как ни странно, каждый день случалось нечто такое, что, казалось, подтверждало правоту Портера.
Люди выходили на свободу, а в течение нескольких месяцев снова оказывались там, откуда вышли. Прошлое становилось их бичом — они не могли избежать его хлёстких ударов. Как раз через несколько недель после того, как я рассказал Портеру историю Салли, мрачная трагедия, случившаяся с Козлом Фоули, ввергла нас всех в огненную геенну ярости и бешенства.
Несчастья, выпавшие на долю Фоули, произвели на Портера огромное впечатление. Этот инцидент стал непосредственной причиной распада «Клуба отшельников».
Прошло три недели после того, как Портера перевели в кабинет кастеляна, и за всё это время он ни разу не явился на наш воскресный обед. В его отсутствие настроение у нас было столь же унылым, какое вызывает холодный дождь Первого мая. Без него в клубе не было жизни — даже балагурство Билли Рейдлера не могло развеять печальную атмосферу.
Папаша Карно, обнаружив свою салфетку сложенной не так, как ему хотелось, разбрюзжался не на шутку, а Луизе не удалось пуститься в спор относительно Творения: он начал было распространяться о расчленении Вечности, но ему никто не отвечал.
Я воспринял отсутствие Билла как личное оскорбление — словно меня забыл мой лучший друг.
И на четвёртое воскресенье мы опять уныло сидели за своей жалкой трапезой. Никто даже не потрудился разжиться к обеду беконом.
В мои обязанности обычно входила добыча мяса для жаркого: я подкидывал охраннику на пищевом складе почтовых марок на пару долларов, и этот ревностный государственный служащий разрешал мне поживиться у него в закромах всем, что смогу унести.
Но теперь на службу поступил новый охранник, и на нём я опасался применять свою тактику. Луиза оказался не более везуч, чем я, так что нам пришлось довольствоваться прелой картошкой, консервированными бобами да чёрствыми пончиками.
— Где мистер Билл? — ворчал старый Карно. — Неужели получив повышение, он так возгордился? Во имя Юпитера! Да было бы ему известно, что имя Карно — одно из достойнейших в Новом Орлеане! — кипятился он и брызгал слюной.
— Мистер Карно, имя может служить вам рекомендацией, чтобы войти в дома элиты, — попытался я урезонить его. — Но у Билла Портера другие критерии выбора знакомых. Ему на ваши титулы наплевать!
Я подошёл к окну и окинул взглядом тюремный двор — надеялся, что увижу Билла, спешащего к нам. И уже было потерял надежду, когда вдруг увидел его представительную фигуру, торопливо, но со спокойным достоинством сворачивающую в проулок между корпусами.
— Уважаемые товарищи! — обратился он к нам. — Принимайте обратно вашего заблудшего транжиру вместе с его жирной ляжкой.
Серые глаза Портера сверкнули, и он начал вытаскивать на свет божий содержимое своих карманов — вполне достаточно, чтобы загрузить целую тачку. Здесь были и французские сардины, и ветчина, и зелёный горошек, и тушёный цыплёнок, и уже не упомню какие разносолы и деликатесы.
Мы взирали на это великолепие с тем же чувством, с каким, наверно, взирал нищий Лазарь на особо жирную косточку, перепавшую ему со стола богача.
Это было радостное воссоединение.
И это было последнее заседание «Клуба отшельников». Между его членами постепенно разгоралась горькая вражда. Случай Козлом Фоули и позиция, занятая Портером в этом деле, положила конец единственной приятной стороне жизни в тюрьме.
Есть люди, победить которых может только смерть. Они не отступят ни перед чем, даже если расплатой за свободомыслие будет сама жизнь. Люди этого типа в тюрьме имеют не больше шансов на выживание, чем не желающий подчиняться приказам рядовой — в армии.
Они не могут смириться с безжалостным тюремным распорядком. Уже в тот момент, когда их головы бреют, а на грудь вешают номер, становится ясно, что это — не жилец. Человек, не желающий согнуться, будет сломан. Таков неизбежный закон каторги.
Тюремный охранник не потерпит непослушания — оно пробуждает в нём зверя. В нашей тюряге имелся отличный способ управиться с неуправляемыми. Он назывался «падающий молот»[31] и находился, естественно, в слесарной мастерской.
Козёл Фоули был одним из таких непокорных; охранники ненавидели его паче чумы. Вот они и послали его на падающий молот. Надо сказать, человек, которому доставалась эта работёнка, обречён без права помилования. Этой жуткой молотилки никто не мог выдержать более трёх-четырёх месяцев — после коих беднягу отвозили в больницу, где он успевал глотнуть воздуха ещё пару-тройку раз, прежде чем отправиться в лохань.
Смертный приговор для Фоули был делом решённым. Самым большим грехом этого парня был его упрямый, независимый характер. Он шёл наперекор всему и всем; не страшился поцапаться с охранником, заранее зная, что расплачиваться придётся свежим мясом с собственной спины. Но никто никогда не слышал, чтобы Козёл издал хотя бы один вопль, когда его истязали в подвале. Этот факт наделил его странной репутацией: остальные заключённые пришли к выводу, что Козла защищает какая-то колдовская сила.
— Да его сам дьявол охраняет! — с ужасом и восхищением шептали они. — Ведь такое обычному человеку ни в жизнь не выдержать! Наверняка он заколдованный, поэтому ничего и не чувствует!
— Точно! — соглашались другие. — Он в сговоре с самим Стариканом! Обчистил все карманы в Цинциннати, а потом собрал всех чертей в Колумбусе и сделал то же самое здесь!
Им верили. Да и то сказать — если есть человек, которому мантия тайны и загадки была бы к лицу, то это, безусловно, Козёл Фоули. Тощий-претощий, а глазах такой огонь, такая завораживающая сила, каких я больше никогда и ни у кого не видел. Помню охвативший меня трепет живого интереса, когда я впервые заглянул в эти глаза, пылающие алым огнём непокорства.
Я остановился около охранника, чтобы передать ему приказание начальника тюрьмы. К нам нервной, поспешной походкой приблизилась высокая, костлявая, почти бесплотная фигура. Она двигалась с такой скоростью, что казалось, будто она несётся по воздуху, не касаясь травы. На одно краткое мгновение фигура приостановилась и бросила на тюремщика горящий ненавистью взор. Зрелище было жутковатое: на охранника словно наслали какое-то страшное проклятие.
— Чёртова жердина! — процедил тюремщик сквозь зубы. — Сглазил, чёрт бы его побрал! Ну, ему это так не пройдёт!
— Кто это?
— Кто? Дьявол его раздери — Козёл, кто же ещё! Больше на такое никто бы не отважился. Он может убить одним взглядом. Ну да ему самому осталось месяца два-три, не больше, чтоб ему гореть в аду!
Фоули был знаменитым на весь Огайо виртуозом по части чужих карманов. Его проворные, призрачно-лёгкие пальцы обеспечивали ему неплохой доход. К этой профессии я особого почтения не испытывал — так, несерьёзная и неприятная штука. До тех пор, пока не поговорил с Фоули. Он так же гордился своим «талантом», как гордится музыкант, или поэт, или грабитель поездов. Вот только общество не оценило искусства Фоули — он загремел на два года.
Эти два года стали для Фоули настоящей медленной казнью. Он с первых же шагов в кутузке познакомился с ужасами подвала. Парень был нельзя сказать чтобы из отчаявшихся, не был он и злодеем, он просто не знал, в какой крендель надо бы сгибать спину, когда надзиратель требует беспрекословного повиновения. Фоули по характеру был неукротимым, легко взрывающимся типом. Он не желал покоряться, и потому его изводили нещадно, только что напрямую не убивали. Когда он появился в тюряге, он весил 200 фунтов,[32] а когда я впервые увидел его, в нём не было и 142,[33] и это при росте в шесть футов![34]
Тюремный срок Фоули подошёл к концу, когда он уже два месяца работал на падающем молоте. В слесарке этот массивный инструмент приводился в действие с помощью мышечной силы человека. Жестокая, изматывающая работа. В течение шестидесяти дней руки и ноги Козла находились в непрерывном движении: большие молоты управлялись ногами посредством педалей, маленькие — руками. Изящное телосложение Фоули не выдержало такой нагрузки.
И только окончание срока спасло его от смерти.
Когда он пришёл в кабинет начальника тюрьмы за документами, то был больше похож на тень, чем на живого человека.
— Игра окончена, — сказал он. Его яркие карие глаза сияли прежним неукротимым огнём, хотя от голоса остался только еле слышный хрип, а руки исхудали до прозрачности.
— Мне каюк, — продолжал он, и в его голосе не было и следа жалости к себе или раскаяния. — Испущу дух тихо-мирно на том же холме, где родился. У меня есть несколько тыщ, на похороны хватит. На этой планете мне отвели целых двадцать восемь лет — пожалуй, достаточно. Я доволен. Мой последний вздох будет на свободе!
Фоули не принял во внимание существования Кэла Крима, как не принял во внимание бойкота. Забыл, что как только он выйдет на свободу, то станет законной добычей любителей охоты на людей.
Так что он отправился в родной город, словно и вправду был свободным человеком. На углу Пятой и Вайн-стрит он обнаружил, что ошибался.
Однажды вечером Фоули слонялся на этом самом углу. Происходило это примерно через неделю после освобождения. Бывший узник ждал здесь одну миниатюрную старую леди — они собирались пойти в театр на водевиль.
Миниатюрная старушка приходилась Фоули тёткой, и это она его вырастила. А когда он вышел из-за решётки, старая тётушка снова поселила его у себя, в маленьком домике, где он когда-то родился. Сегодня они решили пойти на «Птичек певчих», вот Фоули и ждал старушку — та должна была прийти с минуты на минуту.
За ним некоторое время наблюдал один тип. Затем подкрался сзади и схватил Фоули за руку.
— Приветик, Козёл! Когда это тебя выпустили? — Бывшему узнику недобро лыбился Кэл Крим, здоровенный наглый бычище из полицейского управления Цинциннати.
— Привет, Кэл. — У Фоули не возникло и тени подозрения. Он твёрдо придерживался своего обещания — не крал и не испытывал желания украсть. — Я вышел на прошлой неделе.
— А начальству доложился? — Крим ещё крепче стиснул костлявую руку Фоули.
— Ещё нет. Да я завязал, в старые игры больше не играю.
— Не вешай мне лапшу, ворюга проклятый. Я не дурак, представь себе. А ну пошли! — Он вцепился Фоули в затылок и толкнул доходягу вперёд. — Я тя счас живо препровожу в главное управление!
Козёл сразу понял, чем это ему грозит — что у него не будет шанса испустить свой последний вздох на свободе. Стоит только угодить в главное управление — и новый срок за решёткой гарантирован.
— Отпусти, Крим, скунс вонючий, не то я тебя укокошу! — Фоули вывернулся из захвата и в свою очередь набросился на копа. — Отвали, у тебя на меня ничего нет! Убери свои вонючие руки или я за себя не ручаюсь!
Крим, огромный, как горилла, взмахнул своей дубинкой:
— А ну пошёл, ворюга, а то получишь этой малышкой по своей завравшейся башке!
Фоули опять вывернулся.
Треск, глухой удар падающего тела, и щёку бывшего узника рассёк зловещий кровавый рубец. Крим вздёрнул свою жертву на ноги. Страшные глаза Фоули уставились на фараона, а ловкие пальцы нырнули тому в карманы. Старый «бульдог-44»[35] уткнулся бычищу в пузо. Пять выстрелов — и полицейский свалился бесформенной грудой у ног Фоули.
В тот вечер Фоули и его старой тётушке насладиться водевилем не пришлось. Его забрали и засадили, припаяв ему обвинение в «нападении с целью убийства».
Не знаю, куда угодили те пять пуль, но Кэл Крим не умер! С тех пор я возненавидел «бульдог». В больнице, где выхаживали подстреленного фараона, на того напало что-то вроде белой горячки — он стал вопить: «Это Фоули — вот та тень! Ловите его! Да живее, лупите его дубинками! Вот проклятый скелет, ему даже отбить нечего!»
Фоули совершенно ни к чему было никуда сажать — он умирал. Когда он выходил с каторги, это был надсадно кашляющий мешок костей. Трусливый удар, разбивший ему щёку и сваливший немощное тело на землю, лишил его последних сил. Какой бы срок суд ни припаял Фоули — это был бы лишь наилегчайший приговор.
Когда новость о возвращении Фоули достигла тюряги, из корпуса в корпус пополз приглушённый протест, а поскольку ему не было выхода — кто же осмелится громко протестовать, сидя на цепи? — то гнев постепенно перешёл в ярость.
Каждый заключённый видел в Фоули отражение собственной судьбы. Они восхищались его борьбой и возвели вечного бунтаря в ранг мученика.
Те, кому хотелось бы надерзить охранникам, да наглости не хватало, чувствовали, что Фоули с его безрассудством как бы выступал от имени всех — он делал то, на что они отваживались лишь в мечтах. Иногда я слышал даже, как тот или другой огрызается на оскорбление, брошенное ему тюремным сторожем.
— Сволочи проклятые! Вот только подождите, я выйду отсюда! Вы ещё отведаете моего кулака! — и т. д. и т. п..
Они мечтали об отмщении: как сквитаются за все унижения, за все удары, которые они были принуждены сносить безропотно, как покорные собачонки. Но вот в один прекрасный день они выйдут на свободу и тогда…
Случившееся с Фоули остудило пыл этих мечтателей.
Мы организовали сбор средств для Козла. Конечно, у нас их было не много, например, мы с Билли Рейдлером дали по пятьдесят центов в почтовых марках — какое-никакое, но состояние для тюрьмы. У тех узников, которых не поддерживали их семьи — вроде папаши Карно или Луизы, — в кармане валялось обычно не больше, чем пара-тройка центов.
Кто дал никель, кто — дайм,[36] а кто — пенни. Каждый цент — настоящая жертва: людям приходилось отказаться от куска пирога или чашки вечернего кофе, лишь бы увидеть своё имя на подписном листе Фоули.
Мы с Билли принесли лист папаше Карно — ожидали от него солидного взноса на правое дело, может даже целого доллара.
— Билли, что это за дурь вы затеяли! — Вокруг его жирной рожи встопорщились рыжие космы, похожие на иглы дикобраза, а из поджатых губ вырвался фонтан слюны. — С какой стати я должен помогать Фоули, этому жалкому карманнику! Ему самое место в тюряге! Что за глупости — собирать деньги в помощь какой-то белой швали!
— Да ты сам белая шваль, малодушный старый ханжа! Не был бы я инвалидом — вырвал бы тебе все кишки собственными руками! — Впервые за всё время я видел Билли таким разъярённым. Всё его длинное, худощавое тело тряслось от гнева, лицо исказилось; он тяжело опёрся на меня. — Чёрт бы тебя побрал, Карно, благодари бога, что я не в состоянии задать тебе как следует! Если бы я мог держаться на ногах самостоятельно, ты бы сейчас заснул навечно!
— Он что — серьёзно, мистер Дженнингс? — Старый дурак отшатнулся в шоке. — Неужели он действительно хочет, чтобы этот злодей вышел на свободу?
— Карно, что вы строите из себя праведника?! Вы — гнилой растратчик, украли два миллиона, это всем известно. Мерзавец, каждый ваш цент полит слезами и кровью вот таких «белых швалей»! Не нужны нам ваши вонючие гроши!
Если бы Фоули видел сейчас физиономию папаши Карно, он бы не стал жалеть о потере доллара.
Мы направились к Луизе. Он был занят какой-то бумажной работой.
— Не видите — я занят, мне плевать на ваши затеи!
Ну и всё. На Луизу мы не стали тратить усилий — надоело упрашивать.
— А, ладно, даю доллар! Я сегодня богатый, — сказал Билли.
В тот вечер мы сидели в почтовом отделении. Доходы Билли резко возросли. Его счёт всегда был довольно неустойчив. На своём указательном пальце Билли отрастил длинный и очень острый ноготь. И когда на конверте обнаруживалась непроштемпелёванная марка, Билли не гнушался поддеть её этим самым ногтем. По временам его выручка составляла чуть ли не 5–6 долларов в месяц!
Власти прекрасно знали о наших ухищрениях, знали о клубе, знали и о других мелких кражах, позволяющих заключённым разжиться табаком или сластями. Но ничего не предпринимали.
Это было неизбежное зло в месте, обрекавшем людей на ненормальное, голодное существование. Да и то — власти совершили немало куда более тяжких преступлений в стремлении сохранить нетронутой существующую пенитенциарную систему.
Билли в тот день сковырнул штук семь марок, причём одна из них была ценностью в 10 центов.
— Нет, ты когда-нибудь видел такого рыжего урода, как папаша Карно? Да я бы лучше согласился быть лакеем у какого-нибудь ниггера, чем Богом у такого слюнявого старого омара! Ничего не имею против того, чтобы поджариваться в аду, лишь бы полюбоваться на его жирную тушу, нанизанную на вертел!
— Вот уж действительно тёплое пожелание! — Дверь тихонько отворилась, и проницательные глаза Портера насмешливо скользнули по возбуждённому лицу Билли. — И на кого же в этот раз вы обрушиваете ваши проклятия?
Портер никогда не чертыхался. «Эта отдушина как нельзя лучше подходит всяким невеждам. Она не к лицу достойным людям! — выговаривал он мне или Билли, когда у нас вырывалось словцо покрепче.
— Что в очередной раз стряслось в этом раю для заблудших?[37]
Мы рассказали ему о том, что собираем деньги для Козла Фоули, и об отказе Карно и Луизы дать что-нибудь.
— Подлые, трусливые растратчики! Да они чистят чужие карманы почище любого карманника! Ну какой щедрости можно ожидать от таких людей? Знаете, полковник, я проникаюсь ещё большим уважением к «банкирам» вашего типа.
Портер пожертвовал целый доллар. Он как раз продал один рассказ, не помню точно, как он назывался, кажется, «Канун Рождества».
— Вот от кого не ожидал, так это от Луизы. — Портер глубоко уважал этого умного, тонкого мыслителя. — Не желаю больше видеть никого из них. Отказаться помочь Фоули! Нет, как хотите, а это слишком низко.
Портер никогда не трясся над деньгами — когда они у него были, он тратил их, не считая. Сами по себе они ничего для него не значили — только как средство удовлетворения тысячи разнообразный прихотей, которые и составляли для него самую суть жизни.
Когда Луиза прознал о словах Портера, он послал ему подробнейшее объяснение. В нём было по крайней мере пятнадцать мелко исписанных страниц.
— О, очередной трактат от Лиззи. — Портер потряс передо мной увесистым манускриптом. Они с Луизой ударились в эпистолярный жанр. Письма бывшего банковского служащего были настоящими шедеврами. Он рассуждал на философские, научные и прочие темы с такой тонкостью, что Портер испытывал массу удовольствия.
— У меня не было времени прочитать всё, но он говорит о том деле, с Фоули, что он просто ляпнул первое попавшееся, не подумав. Вот откуда происходят многие мировые проблемы — люди не думают. Но человек, которого втаптывают в грязь, обязан думать. Если бы люди проникались чужими бедами, если бы принимали несправедливости, учинённые над другими так, словно это к ним самим отнеслись неправильно, их сердца исполнились бы большей добротой.
В то воскресенье мы не пошли в клуб. Луиза сильно огорчился. Папаша Карно бесился и пускал пар. Но нам было безразлично. Счастливый союз распался, зато дружба между мной и Портером укрепилась.
Мы насобирали двадцать пять долларов. Я написал благодарственное письмо, в котором превозносил подвиг Фоули на ниве борьбы с фараонами. Портер заглядывал мне через плечо:
— Не переходите границы в ваших восхвалениях, полковник. Они вполне могут появиться здесь и похватать нас всех как «сочувствующих совершённому преступлению». Мне как-то не улыбается заработать себе клеймо пособника убийству и провести остаток жизни здесь, пусть и в такой изысканной компании, как ваша с Билли.
— Вы здесь явно не в своей тарелке, а, Билл?
— Мне здесь так же хорошо и приятно, как мухе в объятиях паука.
— Вы полагаете, что общество сильно выигрывает от того, что несколько тысяч человек сидят за решёткой?
— Это было бы так, если бы оно сподобилось выбрать эти «несколько тысяч» правильно. Если бы мы могли засадить за решётку настоящих бандитов, то я первым воспел бы хвалу нашей тюремной системе. Но нам это не удаётся. Те, кто убивает людей тысячами или крадёт семизначные суммы, слишком могущественны, и закон и порядок не отваживается накладывать на них свою лапу. А вот такие парни, как вы — да, вы, конечно, заслужили то, что получили.
Портер закончил наш спор, обратив его в шутку. Даже просидев за решёткой почти три года, он упорно не желал обсуждать тюремные проблемы. Его равнодушие к таким вещам безмерно раздражало меня, и я не упускал случая поддеть его.
— Но ведь это такое разбазаривание денег и жизней! Подумайте о той энергии, которая отправляется отсюда прямиком к дьяволу. При более продуманной системе заключённых можно было бы наказывать, не превращая их жизнь в ад.
— Полковник, вы просто фантазёр. У вас есть какие-то реальные предложения, а не что-то вроде четырёхмерной кутузки?
— Я бы не бросал людей в свиной загон, ожидая при этом, что они выйдут оттуда более чистыми, чем вошли туда. Ни у одного государства в мире не найдётся денег на то, чтобы намеренно устраивать рассадник преступности и разложения. А наши тюрьмы и есть такие рассадники. Люди оторваны от своих семей; их держат в постыдных клетках, где они опускаются до уровня животных; а санитарные условия таковы, что любая уважающая себя свинья побрезговала бы так жить. Заключённые вынуждены заискивать перед сволочами-надзирателями. Неудивительно, что отсюда выходят не люди, а звери. Их лишают элементарного достоинства, забирают радость жизни и ожидают, что они вернутся в общество обновлёнными!
— Мир не поддаётся логическому осмыслению. — Портер откинулся на высоком табурете, дотянулся до лежащего на столе журнала и начал читать.
— Но когда вы выйдете отсюда, то вы могли бы донести эти вещи до слуха широкой общественности. С вашим талантом вы могли бы совершить чудеса и разрушить систему до основания.
— Ничего такого я делать не буду.
Это было у Портера больное место. Он резко пригнулся вперёд и бросил журнал обратно на стол.
— Я никогда не упомяну о тюрьме ни единым словом. Никогда не буду рассуждать о преступлениях и наказаниях. Я не собираюсь заниматься лечением больной души нашего общества. Постараюсь забыть, что я вообще когда-либо находился в этих стенах.
Я никогда не мог толком понять Портера. Я знал — он не холодный расчётливый эгоист. И однако он проявлял удивительное равнодушие к ужасам, происходящим «в этих стенах». Он не выносил упоминания об истории с Маралаттом. Он не захотел встретиться с Салли и в самых резких выражениях отказался даже отправиться в часовню, чтобы послушать её пение. Однако когда дело коснулось Фоули и его трагической судьбы, Портер впал в ярость при мысли о несправедливости системы.
Этот человек оставался для меня загадкой.