Глава III
Глава III
Согласно ковбойскому кодексу, Педро должен был умереть. Я чувствовал, будто свершил великое деяние, убив его, и, как ребёнок, верил, что Джим Стентон видел это и одобрил.
Но мы не вернулись на ранчо 101. Днём мы прятались в зарослях чапараля, а ночью ехали. Так мы и добрались до ранчо Ленивого Зеда близ Рио Верде. Там меня назначили закупщиком продовольствия. За провизией нужно было ездить за тридцать пять миль, через пустыню, в городок Лас Крусес. Месяца через три после убийства Джима Стентона я совершил свою последнюю поездку по этим глубоким ущельям. Я попал тогда в неприятную и позорную переделку, а после неё меня нашёл мой отец.
Вместе со мной в дорогу отправился Старый Бен Раздвоённый Нос, настоящее ископаемое с ранчо Ленивого Зеда. Мы навалили на древнюю двухэтажную фуру примерно тысячу шестьсот фунтов провизии. Бен запряг наших лошадок, и мы готовы были двинуться в обратный путь.
И тут мне пришло в голову, что неплохо бы промочить горло. Я был самым молодым ковбоем на ранчо Ленивого Зеда. Закупка продовольствия была настоящей мужской работой, и я осознавал, насколько она важна. А тут один парень в лавке стал скалить надо мной зубы:
— Э, маленький гринго дьябло, прыщик ты этакий! И где они такого откопали?
На ранчо 101 меня мужики в грош не ставили. Джим не давал мне ни глотка виски. Я чувствовал — пора доказать, что я тоже не лыком шит.
Салун, вернее, грязный кабак, был однокомнатной саманной хибарой в испанском стиле; здесь воняло затхлыми бобами и клубились рои зелёных мух. Несколько мексиканцев лениво перекидывались в карты, пара-тройка ковбоев играли в бильярд. Я прошёл к стойке и заказал выпивку, потом ещё и ещё. Впервые в жизни я выпил больше одного стакана за раз и неудивительно, что после этого завёлся с пол-оборота. Чтобы дать всем понять, что с мной шутки плохи, я расстрелял три бутылки, стоявшие на полке позади стойки. Старое зеркало лавиной звонких осколков осыпалось на пол. Мозги у меня совсем съехали набекрень, и я принялся шпиговать хибару свинцом. Мексиканцы, перепугавшись до потери рассудка, устремились к задней двери. Кий одного из ковбоев застрял поперёк дверного проёма, так что там образовалась куча мала, и вся честная компания никак не могла протиснуться наружу. К этому времени я уже еле держался на ногах и пару раз разрядил свой сорок пятый в пол у их ног.
Кто-то дважды выстрелил в меня, пули оцарапали мне шею. Я обернулся. В комнате висело серое облако пороховой гари, от виски меня шатало из стороны в сторону, но сквозь завесу дыма я видел, что бармен целит мне прямо в голову. Ещё две пули пролетели мимо цели. Я выстрелил прямой наводкой в физиономию бармена, и тот свалился.
Это меня немного отрезвило; я бросился к двери. Толпа немытых мексиканцев гудела мне вслед. Мой шестизарядник был пуст. Как раз в тот момент, когда я уже было выскочил на улицу, кто-то въехал мне своим сорок пятым по башке. Очнулся я в кутузке.
Я не мог сообразить, как меня угораздило оказаться здесь. Ничего не помнил, кроме ужасного удара по голове. Мне сказали, что я убил человека, и спросили, есть ли у меня друзья. Цыпа был единственным парнем на ранчо, к которому я мог бы обратиться за помощью. Он был сорвиголова и ради меня разнёс бы в щепки весь городок. Я был уверен, что он в лепёшку разобьётся, но вытащит меня отсюда.
Кутузка представляла собой деревянный сарай восемь на десять футов. Там меня держали шесть недель под присмотром мексиканца по имени Пит. Тот сидел на солнышке снаружи и описывал мне мою казнь, не скупясь на живописные подробности. Каждое утро он разделывался со мной новым способом. Но вообще-то он был неплохим парнем, и через неделю после знакомства мы подружились. Пит был типичным мексиканцем — вероломным и коварным по отношению к чужакам и по-собачьи преданным друзьям.
Меня повесили бы без малейшего сожаления, точно так же, как любой из них не моргнув глазом утопил бы не нужного в хозяйстве котёнка, но ненависти ко мне как к убийце никто не испытывал. Человеческая жизнь ценилась дёшево в этом коровьем краю.
Однажды утром Пит просунул голову между прутьями решётки и осиял меня своей желтозубой лошадиной улыбкой:
— Твой падре, он приехать, — сказал он.
Меня как молнией шарахнуло. Я подумал, что Пит меня разыгрывает. Он повторил:
— Твой падре, приятель, он приехать.
Да лучше бы меня повесили на первом попавшемся дереве! Я не хотел встречаться с отцом. В память навеки впечаталась картина, как отец валяется на пороге лавки Шрибера. Но я помнил также и о многом хорошем, что он сделал, и эти воспоминания уравновешивали друг друга. Я не хотел, чтобы он видел меня в этом сарае, с мексиканцем-охранником. В первый раз за всё время меня охватило раскаяние за содеянное.
Цыпа приложил руку — это он сообщил отцу. Как-то в припадке меланхолии я доверился ему. Мы были тогда вместе в ночном. Жаркий вечер донимал нас своим тяжёлым дыханием, скот вёл себя беспокойно: бычки сшибались и со скрежетом скрещивали рога. Наконец, нам кое-как удалось угомонить их, и тогда на нас опустилась та необъятная тишина ночи, которая окутывает бескрайние равнины, словно молчание смерти.
Близилась буря. Мы опасались, что скот впадёт в буйство. Мы с Цыпой не сходили с коней, медленно объезжая стадо и приговаривая нараспев, чтобы успокоить его. Издали донеслись раскаты грома. Молния расщепила тьму, жутковатой вспышкой отразившись в бычьих рогах.
Я чувствовал себя одиноким и покинутым, весь во власти дурных предчувствий. Мне хотелось домой. С той поры, как погиб Джим Стентон, я частенько задумывался о возвращении. Я устал от одиночества, устал от всех этих обширных пастбищ. Хотелось узнать, чт? там с моим отцом и братьями. Я хотел, чтоб они узнали, если я вдруг умру. В эту ночь я и сказал Цыпе, чтобы он написал родственникам моего отца в Чарлстон, штат Вирджиния, если со мной что случится.
Пит стоял и ухмылялся. Никогда ещё в своей жизни я так не сгорал от стыда и унижения. Хотелось бежать куда глаза глядят. Я вышел из тёмного угла, чтобы умолять Пита выпустить меня и… Мой отец, спокойный, добрый, с улыбкой смотрел на меня, протянув руку сквозь прутья решётки <…>