ОКТЯБРЬ

ОКТЯБРЬ

1

«Детский» подъезд Зимнего дворца выходит на Неву. Над входом — широкий и круглый фонарь. Желтый свет вяло плещется в мерзлой луже перед входом, на скользких перилах набережной, на черной глади реки.

У освещенного круга подъезда со сдержанным гулом дожидается автомобиль. Вчера и еще сегодня утром длинный и шумный хвост моторов шевелился на набережной. Теперь их мало. Почти совсем перестали ездить в Зимний дворец.

Сзади — Нева и густая цепь юнкеров. Впереди — неумелые и жуткие баррикады из дров. В щелях, между грудами поленьев, женщины-ударницы с винтовками в руках, четыре пулемета и неизвестно кем оставленная телега с кирпичами. А дальше — мрак, пьяные выстрелы и чьи-то злые и яркие ракеты в ночном небе… То ли большевики в Смольном пускают, то ли матросы за Николаевским мостом.

В три часа Смольный предложил Временному правительству сдаться; в четыре — юнкера и женщины-добровольцы прислали сказать министрам, что будут защищать их до последней капли крови; в пять кто-то властно и грубо выключил телефоны, и дворец очутился одиноким обреченным островом посреди Петербурга.

В слабо освещенной приемной напряженно-спокойно и уже нет суеты. Два молодых солдата в бессонной усталости тяжело опустились на подоконник и о чем-то думают.

Из створчатой двери большого кабинета тесной кучкой вышли министры, они почти все здесь — временное правительство последнего состава. Недостает только троих. Верховский уехал неизвестно куда, оставив короткую записку об отставке, Прокопович безнадежно сидит в Мариинском дворце, а Керенский в Гатчине или в Пулкове, или в Красном, или еще где-нибудь там, где есть верные войска временного правительства и временной республики Российского Совета.

Только что кончилось совещание. Переговорено обо всем, не осталось ничего, надо только ждать того или другого, все равно — ждать.

Александр Коновалов заменяет министра — председателя. Пиджак у него помят, один рукав запачкан мелом. Он смотрит в темное окно, потом снимает пенсне и устало щурится на окружающих.

Терещенко медленно проводит рукой по твердому отлично выбритому подбородку. Малянтович улыбается. Вслушивается в тишину.

На площади сразу и громко загрохотали пулеметы. Может, это Керенский подоспел с казачьими сотнями. Или уже идут большевики.

2

В сумерки вечера тяжелое широкое здание Смольного с тремя рядами освещенных окон видно далеко впереди. По широкой, твердой освещенной дороге, ныряя в неглубоких ухабах, спешат к каменной дыре подъезда солдаты, матросы, скрипят и калошами штатские с поднятыми воротниками, шуршат социалистические автомобили и мотоциклетки.

— Сторонись, черт. Ишь, буржуи, расселись. С дороги.

На ступеньках подъезда зябнет караул. Пулемет Гочкиса, высокий, тощий, с укутанным от мороза железным носом, желчно смотрит на Лафонскую площадь. Солдат-сибиряк курит большую сигару.

В квадратном вестибюле толчея. Кто-то быстро и зазвонисто убеждает товарищей не спешить. «Погодить» и брать у коменданта пропуски.

По коридорам густыми серыми струями текут патрули, команды, пулеметчики. От духоты, от горячего пара человеческих тел замутились электрические лампочки под сводчатым потолком.

Несут патроны.

«Товарищи. Скорей в атаку на корниловское правительство».

Несут хлеб. Мешки с сахаром. Котелки с горячими щами. И чье-то тело в грязной гимнастерке, раненое или уже мертвое, тяжело и неподвижно поникшее на трех парах рук.

…В большом двухсветном актовом зале сгрудилось больше тысячи человек. У стены, между колоннами зажата маленькая трибуна. На трибуне каждые три минуты новый оратор машет кулаками. Глаза. Зубы. Жесты. Проклятие.

Одному оратору мало и трибуны. Он взобрался на случайный утлый письменный столик и возвышается над толпой — короткий, грузный, с седеющей низко стриженной рыжеватой головой, со злыми голубыми глазами. Он нервно мнет солдатский кушак, ожидая, пока толпа стихнет.

«Знаете вы меня, товарищи? Прапорщик Крыленко, редактор „Окопной правды“».

«Знаем — товарищ Абрам. Как же».

«А знаете, товарищи, что нужно сейчас делать? Куда идти?»

«Знаем!»

Заложив палец между пуговицами теплого пушистого серого пальто, крепко зажав зубами папиросу, прислонился молодой человек в котелке.

Видимо, растерялся в шумных хоромах. Запрокинув голову, вглядывается в сутолоку переворота, в хаос творчества. Задевает взглядом и нерешительно окликает по-французски. Он просит указать справочное бюро.

«Вы — француз?»

Он американец. Анархист. Приехал в Россию смотреть революцию.

«Нравится?»

О да, нравится! За полгода русские сделали больше, чем французы и многие другие за много лет. Они пойдут далеко. Только он не знал, что русские будут так драться между собой. Ведь у русских — Толстой, и они не противятся злу… Очень непонятно. Такой всегда неожиданный русский народ.

Иностранец идет искать справочное бюро. Он и в аду будет искать справочное бюро.

На лестнице, заслышав незнакомый говор, оборачивается рослый бородач-солдат с ведром щей в руках. Руки засучены — крепкие руки с темными тугими жилами, выпачканные в горячей гуще, — счастливые руки раба, сегодня сразившего господина.

У американского анархиста пальто модное, мягкое, толстое, тихое, ласковое.

Газета «Вечер», № 45, 29 ноября, 1918 г., Киев.

Очерк «Октябрь» выразительно передает впечатления очевидца тех событий и, бесспорно, не во всем совпадает с официальной советской историографией — в нем, в частности, отсутствуют эффектный «залп „Авроры“», «героический штурм Зимнего дворца» и другие мифы Октябрьского переворота, вошедшие в школьные хрестоматии. Именно поэтому, видимо, этот очерк включен в «Дело» как одно из доказательств антисоветской деятельности Кольцова.

Мы видим, что Кольцов принимает совершенный большевиками переворот как объективную реальность и с определенным сочувствием. На него не может не произвести впечатление смелость и дерзость немногочисленной партии, взявшей с такой легкостью власть над огромной страной в свои руки. Его захватывает романтика лозунгов, провозглашаемых большевиками: «Долой войну!», «Земля крестьянам!», «Мир хижинам — война дворцам!» и других. Ему многое нравится, но пока он не переходит на их сторону. Вскоре Кольцов знакомится с несколькими довольно видными большевиками, в том числе с Луначарским и Чичериным. Они люди эрудированные, образованные, интеллигентные. Их взгляды широки и демократичны. Кольцов публикует несколько статей в газетах «Известия ВЦИК» и «Вечерняя звезда». В начале 1918 года он становится заведующим отделом хроники Всероссийского кинокомитета Наркомпроса, возглавляемого Луначарским. В это же время Луначарский дает Кольцову рекомендацию для вступления в партию большевиков. Вот два документа, выданных Кольцову в то время.

УДОСТОВЕРЕНИЕ

Народный Комиссаръ по Просвещению настоящимъ удостоверяетъ, что Михаилъ Ефимовичъ КОЛЬЦОВ командируется для производства фотографической и кинематографической съемки съ русско-украинской мирной конференции въ гор. Смоленске.

Народный Комиссаръ по Просвещению просить все гражданский, железнодорожный и военные власти оказывать всяческое содействие въ исполнении возложенных на даннаго сотрудника Комиссариата обязанностей, предоставляя пропуска и разрешения по возможности вне очереди, ввиду особаго срочнаго значения поручений.

Народный Комиссаръ А. Луначарский

Секретарь

22 апреля 1918 г.

ЧЛЕНУ МИРНОЙ ДЕЛЕГАЦИИ

тов. РАКОВСКОМУ

въ Смоленске

Народный Комиссариатъ по Иностраннымъ Деламъ проситъ оказать содействие М. Е. КОЛЬЦОВУ и Е. М. МОДЗЕЛЕВСКОМУ, командируемымъ Кинематографическимъ Комитетомъ Комиссариата Народнаго Просвещения въ Смоленскъ для производства кинематографическихъ съемокъ мирныхъ переговоровъ.

Временный Заместитель Народнаго Комиссара

по Иностраннымъ Деламъ

Секретарь Канцелярии Народнаго Комиссара и Западнаго Отдела

24 апреля 1918 г.

В апреле Наркомпрос во главе с Луначарским перебирается в Москву, объявленную столицей Советского государства. Кольцов продолжает работать в Наркомпросе. И здесь, в Москве, Кольцов сталкивается с такими фактами, которые вызывают у него возмущение. При ЧК создаются карательные отряды из китайцев, творящие жестокие расправы над мирными людьми, воцаряется так называемый «красный террор», против которого безрезультатно протестуют многие деятели культуры, и в частности, как известно, Максим Горький.

Об этих жестокостях Кольцов рассказывает в своих очерках, опубликованных уже позже в Киеве. Вот два из них.