ГЛАВА 10 Диана

ГЛАВА 10

Диана

Прошло уже почти пятьдесят лет, а Диана до сих пор полусочувственно, полунасмешливо ворчит на меня, вспоминая мой унылый вид на нашей свадьбе. Будьте уверены: я сомневался не в Диане, а в собственной зрелости. Как муж я действительно показал себя человеком весьма незрелым, лишенным солидности и властности — пожалуй, даже беззащитным. Согласно моим моральным принципам, право на что-либо не может быть получено в единоборстве с другими людьми — это право можно только заслужить. Так что мне трудно было представить себя владеющим чем-либо, тем более имеющим власть над другим человеком. Неуверенность в том, что я достоин Дианы, и служила причиной озабоченности на моем лице. Мне казалось, что, празднуя еще не одержанную победу, я бросаю вызов судьбе.

С тех пор я получил несколько полезных уроков. Я стал менее склонен подавлять естественные душевые движения, начал с сомнением относиться к незыблемым принципам и обнаружил, что мне принадлежит жена…

“Она справится с любой задачей”, — предрекал по поводу Дианы Ричард Хаузер. И если мне и тогда не нужна была графологическая экспертиза для подтверждения ее способностей, то тем меньше я нуждаюсь в этом теперь! Не было ни одного случая, чтобы события — сколь бы странными и болезненными они ни были — выбили мою супругу из колеи. Самообладание, которому она научилась в детстве, вошло в ее плоть и кровь, стало ее натурой. Все, что она делает, доводится ею до того уровня совершенства, когда то, что есть, и то, что должно быть, становятся одним и тем же. В моей жизни и в жизни наших детей она всегда была вдохновляющим стимулом, воплощением красоты — так повелось с самого начала.

Должен признаться, первая неделя нашей совместной жизни не слишком отличалась от всех последующих: после свадебного завтрака — концерт, один день “медового месяца” в загородном домике, предоставленном друзьями Дианы, Мэдж и Сирилом Ричард; затем несколько выступлений в английской провинции, после чего мы пересекли Атлантику, чтобы начать зимнее турне. Лишь по окончании гастролей, весной 1948 года, мы приехали на отдых в Альму. На восемь лет она стала нашим домом, или, точнее, штабом. Ибо тихой домашней жизнью всегда приходится жертвовать ради карьеры, подобной моей. Лето мы проводили в Альме, весну и осень — в Европе, зиму — в Америке. Среди этих сезонных миграций Диана родила наших сыновей: Джерарда в 1948 году во время Эдинбургского фестиваля, Джереми — в 1951-м, в Сан-Франциско. По ее словам, она рожала “там, где скрипке случалось оказаться на девятом месяце”. Третий ребенок, появившийся на свет в 1955-м году, умер сразу после рождения — это самое печальное событие, которое мы пережили вместе.

С самого начала, еще до того, как Джерард и Джереми потребовали от Дианы внимания, она близко к сердцу приняла свои семейные обязанности, выполняя их с любовью и щедрой самоотдачей. Еще до нашей свадьбы она без колебаний брала на себя заботу о Замире и Крове, теперь же они стали неотъемлемой частью нашей летней калифорнийской жизни. Диана, можно сказать, создана для того, чтобы брать на себя ответственность, немедленно приходить на помощь. Она сразу завоевала симпатию и уважение моих родителей. Во время нашего разрыва с Нолой и в последующий период я жил в разладе как с отцом и матерью, так и с самим собой. Диана вернула естественность нашим отношениям и попутно помогла мне осознать себя взрослым. Ибо это состояние по-настоящему не устанавливается до тех пор, пока между родителем и ребенком нет взаимной любви и уважения, — для того чтобы все уладилось, иногда нужен посторонний. Видя в Диане человека воистину близкого и достойного, они не могли не встретить ее как свою и не радоваться моему счастью. Это пробудило в ней не менее сердечный отклик.

Попав после невзгод и лишений военного Лондона в красивую и изобильную Калифорнию, Диана деятельно проявила свой прирожденный ум и вкус. Праздность лишь на время могла бы привлечь столь энергичную натуру, даже если бы в нашем расписании нашлось для нее место. Когда дети начали взрослеть, мы решили дать им те возможности, которыми в свое время воспользовались сами. Сан-Франциско таковыми не обладал. В Нью-Йорке они, разумеется, имелись, но я еще не мог заставить себя жить в этом городе. В Лос-Анджелесе, как и ныне, было все, что только человек может пожелать, и даже то, чего нельзя и предположить, но все — привозное, словно упакованное как попало и выставленное напоказ. Лос-Анджелес больше похож на какую-то сюрреалистическую подвальную распродажу, нежели на место, где живут. Здесь перепутано все: уроки китайского соседствуют с азартными играми ночи напролет, салоны красоты для собак — с буддистскими читальнями, магазин велосипедов, винный магазин, будка предсказателя, ночной массажный кабинет, тир — вся эта шутовская смесь мистицизма и материализма не поддается никакой логике и, во всяком случае, превосходит возможности моего восприятия. Так что в итоге мы предпочли Европу.

Диане неловко было предложить мне поселиться в самом Лондоне, ее любимом городе; потому наш выбор пал на Швейцарию — из-за ее чистоты, школ, здорового климата и положения в центре Европы. В переселении был и финансовый резон, так как в те времена американские граждане не должны были платить налоги с доходов, полученных за пределами Соединенных Штатов. Случилось так, что контракты на записи были заключены у меня с Лондоном — отнюдь не по моей инициативе, а потому, что за много лет до того, во время кризиса 1929 года, американская звукозаписывающая компания “Виктор” переложила связанные со мной финансовые обязательства на своего более надежного английского партнера HMV, предшественника нынешнего EMI. Другие американские артисты после кризиса восстановили свои контракты, а я не стал и мог теперь воспользоваться освобождением от налогов. Эта удача позволила нам приобрести дом в Лондоне и шале в Гштаде — покупки, которые в другое время были бы нам не по карману. Поначалу мы жили в арендованном доме в Гштаде, пока в 1958 году Бернард Беренсон не убедил нас приехать к нему во Флоренцию. Итальянская интерлюдия оказалась одним из самых прекрасных периодов в нашей жизни. Как и многие другие прекрасные моменты, она приключилась с нами довольно неожиданно.

Мы давно мечтали встретиться с “королем-узурпатором” Флоренции, и когда это произошло, между нами завязалась дружба — особенно теплые отношения сложились у ББ с Дианой, что находило выражение в регулярном (дважды в месяц) обмене письмами. Говорят, что высокомерие и тщеславие ББ многих раздражали и настраивали против него. Я же, будучи музыкантом, не соперничал с ним, а как еврей испытывал уважение к его возрасту и опыту. Будь он моложе, наши отношения были бы, вероятно, совсем иными, и, подозреваю, я не долго пользовался бы его гостеприимством (если воспользовался бы им вообще). Но в тех обстоятельствах он был для меня олицетворением щедрости и житейской мудрости, в известной степени достойной подражания.

Один-два раза в год мы с Дианой приезжали к нему ночным поездом из Швейцарии и гостили дня по два. Во время одного из таких визитов он предложил нам пожить в “Виллино”, очаровательном деревенском доме напротив виллы “И Татти”, где располагался он сам. Я знал, что мы в конце концов вернемся в Швейцарию и что, вероятно, впоследствии обоснуемся в Лондоне, но такие решения требуют времени, а оно тогда еще не пришло. Так что мы приняли приглашение.

Подобно моей матери, я люблю Италию, и мне приятно находиться среди прямодушных и простых итальянцев. Вспоминается эпизод, когда мы с семьей впервые поехали в Рим. Мама купила на базаре хурму — мое любимое лакомство. Но ей показалось, что торговец положил в сумку не обещанную дюжину плодов, а меньше. Она попросила пересчитать — естественно, их оказалось одиннадцать. Но почему продавец хотел обмануть ее? Объяснение прозвучало обезоруживающе: “Но, сударыня, ведь это так просто!” Большое достоинство итальянцев в том, что они не строят никаких теорий. После войны доброжелатели ломали головы над тем, как “перевоспитать” немцев. Ибо содеянное ими было осознанным результатом теории, системы, муштры, доктрины. Но никто не говорил о переучивании итальянцев, а в действительности они сами могли бы научить нас многому: принимать происходящее с юмором, смотреть на человеческую комедию сквозь призму театра, отдавая себе отчет в том, что грань между реальностью и сценой трудноопределима.

Беренсон был любителем пеших прогулок. С ним мы бродили по холмам. Нет мест более привлекательных для пешехода, нежели тропки в лесах над Флоренцией, где природа сохранила удивительную первозданность (впрочем, как и повсюду в горах Италии). Несмотря на довольно плотную заселенность, страна исхитрилась оставить нетронутой дикую полосу гор и лесов на всем своем протяжении — как бы в противовес предельной цивилизованности итальянского общества, которое именно из этих природных ресурсов черпает здоровье, силу, мужество и непосредственность. Оттуда же в города поставляются прекрасные продукты; и прилавки флорентийских рынков завалены нежными свежими фруктами, овощами, дичью и ягнятиной. Между прочим, чем ближе к востоку, тем моложе животные, которых подают к столу; на Ближнем Востоке даже с нерожденного ягненка сдирают шкуру. Не заходя столь далеко в приверженности к детоубийству, Италия тем не менее предлагает отведать плодов нежной юности — молочных ягнят, молодого горошка, едва завязавшейся дикой спаржи.

Наконец нам пришло время покинуть Италию. В начале 1959 года мы поселились в Хайгейте, старинной зеленой деревушке на территории Лондона — ныне она со всех сторон окружена разрастающейся столицей и перерезана автострадами. Расположенная на холме, над тесной массой города она до сих пор сохраняет свою компактность и индивидуальность.

Казалось, все обстоятельства сошлись для того, чтобы привести нас в Лондон. Для Дианы Англия была родиной, детям она давала возможность получить образование, мне же — с самых первых впечатлений тридцатилетней давности — она казалась страной, где лучше всего жить. Англия предоставляла больше всего возможностей для удовлетворения моих внемузыкальных интересов; ибо в отличие от вертикально структурированных обществ, вроде Соединенных Штатов и, в особенности, Советского Союза, Англия в социальном отношении “горизонтальна” — вам открыты самые разные профессиональные круги на самых разных уровнях. К примеру, вы — скрипач, вы добились признания; это принесет вам знакомства с учеными, социологами, художниками, крупными промышленниками, актерами, политиками. В то время как в Соединенных Штатах люди, достигшие вершин в той или иной области, объединены по профессиональному принципу.

И высокооплачиваемый физик (или историк, или скрипач) взобравшийся на свою вершину, вынужден кричать человеку, который расположился на другой, если хочет быть услышанным. В России — тем более. Встав на выбранную профессиональную колею, вы катитесь лишь по ней, даже если в одном доме с вами живут представители иных профессий. Вы почти не видитесь с ними, ездите в отпуск всегда на один и тот же курорт, защищенный от случайного столкновения с кем-либо, кто имеет отличный от вас опыт. Кажется, во времена СССР только у диссидентов все в жизни было перемешано.

Диана смотрит на мир глазами художника. Любую проблему, связанную с пропорциями, цветом, вообще со зрительными образами, она решает немедленно и безошибочно. Она рисует, знает и любит живопись и прикладное искусство, дружит с художниками. Никто в мире не одевается так элегантно и продуманно, как она. Она может выглядеть, словно на ней наряд от парижского кутюрье; но на самом деле она скорее всего соединила находку, купленную в Нью-Йорке, с ее идеальным дополнением, найденным где-нибудь на распродаже в австралийском Мельбурне. Ибо Диана обращает необходимость во благо и занимается покупками во время путешествий. Ведя скитальческую жизнь, она всегда записывает, какие вещи соответствуют каждому климату в то или иное время года, и я уверен, что если бы гастроли вдруг забросили нас куда-нибудь на Ангкор-Ват или Попокатепетль, Диана выходила бы из своей палатки одетой с иголочки.

Хотя ее таланты хозяйки дома слишком долго не могли в полной мере проявиться, она сумела изменить обстановку вокруг нас. В идеале красивый дом создается в результате долгой работы. Но поскольку время было роскошью, Диана научилась обставлять дома “на расстоянии”, по планам, урывками. Дом в Альме не позволял ей как следует развернуться, так как был уже обставлен. Но несмотря на это, Диана сумела вывести его на новый уровень элегантности. Самыми большими ее достижениями стали дом в Хайгейте и шале, которое мы построили в Гштаде в 1960 году. Каждому из этих жилищ было посвящено по два промежутка в десять дней между гастролями, и за это время она обставила их вплоть до мелочей. В наш лондонский дом большая часть мебели была привезена из Малберри-хауз или из Альмы, но Гштад пришлось строить с нуля, и Диана справилась с этим в одиночку. Она ежедневно ездила в Гштад следить за ходом строительства, вставала до рассвета, чтобы попасть на первый поезд в Берн или Цюрих; рискуя поскользнуться, она бежала по январском льду к станции и добиралась до города лишь к часу, когда магазины закрывались на обед. Она разглядывала витрины, прикидывала, выбирала, принимала и отменяла решения, а вечером ехала домой с покупками, по дороге набрасывая эскизы в школьной тетради. Когда я привез Джерарда и Джереми в наш новый дом, Диана встретила нас в Шпице, на железнодорожной развилке, где начинается горная тропа; она хотела показать нам творение своих рук и порадоваться вместе с нами. Когда-то здесь было совсем пусто, теперь же мы увидели очаровательный дом, полностью обставленный и вдобавок украшенный предметами австрийского и швейцарского сельского быта: скамейками для замешивания теста в качестве столов и трехногими стульями вместо кресел. Нашлось здесь почетное место и моему приобретению — гобелену Люрса с изображениями зверей, птиц и насекомых. Созданный во время войны, он не лишен патриотического подтекста: так, глаза совы вытканы цветами триколора — синим, белым и красным.

Два года спустя, при великодушном содействии моего друга, композитора Пегги Гленвилл-Хикс, мы купили на острове Миконос (это самое близкое к Азии место Европы) одинокий крестьянский домик. Диана привела его в порядок, посылая письменные указания молодому талантливому американцу Джиму Прайсу, который остался там наблюдать за ремонтом.

Дом на Миконосе напоминал подтаявшее ванильное мороженое: каждый год на его стенах появлялись новые слои краски и штукатурки, образуя красивые выпуклые неровности, так что края и прямые углы исчезали. Мы любили этот прохладный, белый и чистый крестьянский домик за его простоту — он был построен из камня, с крышей, подоткнутой соломой и водорослями, которые выбивались наружу между узкими стропилами (ведь древесина на острове — драгоценность), в нем имелась особая маленькая печка. Несколько лет он служил нам идиллическим убежищем во время летнего отпуска; живя там, мы носили старые вещи, плавали в пустынном море, каждый день приносили домой дымящиеся буханки темного хлеба (их пекли в печи, топящейся хворостом) и совершали вечерние прогулки в “наш супермаркет” — так Диана называла три грунтовые террасы, где росли виноград, инжир, гранаты, опунции, помидоры и айва (обычно червивая), и примыкающий виноградник. Позднее, в 1967 году, к власти пришли “черные полковники”, и нашей идиллии наступил конец. Хотя полковники давно свергнуты и в Греции снова демократическое правительство, расцвет массового туризма отбил у нас охоту возвращаться в наш маленький домик на Миконосе.

Чего у Дианы нет в помине, так это желания беречь себя. Если я, будучи перфекционистом в музыке, не стремлюсь к совершенству в какой-либо иной сфере, то она — перфекционист во всем. В результате, какие-нибудь три несделанные мелочи (а три мелочи можно найти всегда) кажутся ей столь важными, словно от них зависит вся жизнь. Согласно ее стандартам, каждая пуговица должна быть на своем месте, все в доме — счастливы, всякое мое отступление от безупречного порядка безжалостно преувеличивается. Впрочем, даже когда ее муж действует вопреки ее лучшим устремлениям, она проявляет философскую снисходительность: если я оставляю за собой мусор, она сама берется за дело. Диана похожа на мою мать: высокая требовательность, самодисциплина, обязательность — прежде всего. Но наши дети воспитывались совсем по-иному, нежели я. Мои родители не разлучались с детьми, мы же постоянно оставляли наших на попечение нянь и, позднее, школьных учителей. Диана, как могла, делила свои обязанности между мужем и детьми, проводя месяц в турне со мной, месяц — дома с мальчиками; при этом мысленно она оставалась с теми из членов семьи, с кем вынуждена была разлучиться. Придирчивая к себе самой, она проявляла снисходительность по отношению к другим и никогда не пыталась подчинить детей своей воле. Как и я, она не считает детей своей собственностью, не стремится к тесной близости с ними, что характерно для традиционной еврейской семьи. С самого раннего возраста она относится к ним как к личностям; она начала серьезно разговаривать с ними еще до того, как они смогли отвечать ей в том же духе — ибо она верит в действенность словесного общения, и если мир можно было бы изменить словом, то это сделала бы Диана. Мне кажется, она испытывает разочарование всякий раз, когда обнаруживает, что слова действуют не на всех. Некоторые к словам глухи.

Разумеется, последнее не относится к нашим мальчикам, чье быстрое овладение речью подтвердило методы Дианы. Мое постоянное отсутствие она обратила в преимущество, ибо, будучи далеко, я не мог на деле опровергнуть те качества Прометея, Августа и Геркулеса, которыми она меня наделила. Боюсь, как отец я проводил даже меньше времени со своими детьми, нежели человек, приговоренный к пожизненному заключению. До войны я каждое лето видел Замиру и Крова — чаще, чем Джерарда и Джереми в том же возрасте; тем не менее дочь и старший сын вспоминают меня как редкого гостя в их жизни. Одним словом, это была для меня большая, но неизбежная потеря. Слишком часто Диане приходилось заменять детям обоих родителей. Она великолепно с этим справлялась, поставив дело так, словно я все время присутствовал — но как бы вдалеке; она наделяла мой образ авторитетом, который я “во плоти” никогда бы не завоевал. Как бы то ни было, я находил возможности проявлять родительскую заботу. Сожалея о неудачном опыте вскармливания Замиры кукурузным сиропом, я интересовался питанием мальчиков, и когда бывал дома, пек для них запасы бисквитов из цельного зерна, очень твердых и долго хранящихся. Они заменяли им соски-пустышки, против которых я возражал, и оставляли большие коричневые пятна на детских фартучках.

Поскольку я столько времени проводил в разлуке с детьми, отношения с ними, маленькими, были странно отчужденными. Близкий контакт возник, лишь когда они выросли. У Замиры и Крова, Джерарда и Джереми не было предопределенной дороги в жизни, и, конечно, никого из них не толкали к музыке. По-видимому, под воздействием хасидских песен отца музыкальные представления у меня сформировались раньше, нежели у моих детей, слушавших мою игру на скрипке. Никого из них в детстве не водили на концерты. Когда Джереми захотел бросить школу и посвятить себя игре на фортепиано, я, как мог, отговаривал его. Но это лишь подстегнуло его амбиции. В конце концов увлеченность вкупе с талантом привели сына к успеху. Мало сделав для его продвижения, ныне я с величайшим удовольствием играю под его аккомпанемент. Он единственный из моих детей стал профессионалом; но музыкальность проявляют они все, особенно Замира.

За исключением летних каникул, она и Кров постоянно жили с матерью. Наконец, когда Замире исполнилось двенадцать, она попросилась к нам. Это была смелая, уверенная в себе девочка, которая, можно сказать, самостоятельно жила в Нью-Йорке — одна без сопровождения ходила в школу и домой и тому подобное. Понимая, что мы с Дианой не сможем дать ей постоянное пристанище, поскольку все время находимся в разъездах, она согласилась поступить в швейцарскую школу-интернат высоко в горах. Благоприятное для здоровья расположение этого несколько старомодного заведения и хорошее преподавание, надеюсь, принесли ей пользу. Помню ее решительный вид в тот момент, когда мы впервые увидели ее на цюрихском вокзале. Она приезжала к нам во время каникул, а иногда, если каникулы совпадали с гастролями, путешествовала вместе с нами. После школы в немецкоговорящей области Швейцарии она жила в Париже, позднее во Флоренции, и, наконец, в Лондоне, попутно овладев четырьмя языками. Хотя Замира и не занималась исполнительскими искусствами, она любила творчество во всех его проявлениях и потому обожала Диану с ее познаниями в музыке, живописи, а также ее умением вести себя и со вкусом одеваться.

Некоторое время Замира была замужем за пианистом Фу Цонгом. Этот брак принес ей сына, а мне первого внука — Линь Сяо. Она глубоко изучила фортепианную музыку и стили, у нее сформировалось острое критическое чутье. Фу Цонг открыл для меня мир людей, чьи ментальность и образ жизни являются одним из столпов человеческой цивилизации. Его отец, известный французский ученый, слал нам из Китая письма, которые мы навсегда сохраним: на самом изысканном французском языке в них кисточкой было написано (а точнее, нарисовано), как он счастлив, что две древнейшие нации на земле, китайцы и евреи, таким образом породнились.

Но этот брак распался. Замира ныне счастлива замужем за Джонатаном Бентхоллом. Он родом из семейства, которое до сих пор живет в елизаветинском особняке, где его предки обитали с XVI века (ныне этот дом принадлежит Национальному тресту). Джонатан — талантливый писатель, антрополог и компьютерный “гуру”, но главное, он относится к Замире с исключительной добротой и преданностью. Радостно видеть столь нежную любовь.

Если Замира сформировалась под воздействием искусства, то Крова привлекала и во многом воспитала улица. Когда его мать переехала на Багамы, он очень много плавал, водил спортивные автомобили. Потому вполне естественно, что после череды школ и окончания Университета Луизианы он пошел добровольцем в специальные войска Американской армии. Он совершал головокружительные подвиги: прыгал с парашютом с высоты 4000 футов, плавал под водой вокруг подводных лодок, изучая дно океана, поднимал утонувший самолет со дна озера Мичиган, взрывал мосты и участвовал в секретных операциях, подробности которых никогда не сообщал. Может показаться удивительным, что мой сын стал таким опытным спортсменом и любителем приключений. Но, полагаю, это не более странно, нежели то обстоятельство, что еврейским отцам, проведшим всю жизнь взаперти в учебных заведениях и кабинетах, суждено было породить сегодняшних израильских солдат. Однако Кров, кроме того, несет на себе печать своего австралийского происхождения. Я беспокоился, что из-за своих навыков он может оказаться вовлеченным во Вьетнамскую войну, но его столь ценили, что оставили в Америке в качестве инструктора и впоследствии уволили в запас. Америка истратила на подготовку Крова тысячи долларов. Уверяю правительство Соединенных Штатов, что эти деньги отданы не впустую: страна и родители могут им гордиться.

Дарования Крова претерпели удивительную эволюцию. Наряду с бесстрашием он обладает чувством моральной ответственности перед миром природы. Несколько лет назад он продал все, что имел, и, вооружившись старым киносъемочным оборудованием, отправился со своей тогдашней женой Энн в Патагонию. Несколько месяцев они провели в этом неприветливом краю, снимая китов, пингвинов, бакланов и прочую экзотику. Их фильм о белых китах, сценарий которого написал по моей просьбе Эдвин Роксбург, был отмечен британским телевидением, и в 1975 году Би-би-си отправила Крова и Энн в другую экспедицию — в Центральную Америку. После нескольких месяцев суровых испытаний в кишащих клещами джунглях в Британии вышел на экраны новый великолепный фильм о флоре и фауне этих районов, а также о цивилизации майя. Примерно через год Кров и Энн поехали в Квинсленд по заказу Эй-би-си. Впервые в истории они на протяжении шести месяцев снимали там дикую природу Большого Барьерного рифа.

У Джерарда есть семейное прозвище — Мита. С ним связана такая история. До рождения мы звали его “Смит”, поскольку Диана с самого начала хотела, чтобы у ребенка (чей пол мы еще не знали), было имя без иноземных фантазий. В конце концов он был торжественно окрещен Джерардом Энтони, в память о деде и крестном — Энтони Эсквите. Но неофициально он оставался Смитом или Смити, и “Мита” было его первой попыткой произнести свое имя. При сравнении его с братом Джереми виден тот же контраст, который я однажды уже отмечал в характерах матери и отца: Джерард наделен тонким чувством стиля, это человек сложный, скрытный, консервативный и с бурным темпераментом; Джереми имеет характер покладистый, пытливый, склонный к самоанализу и деятельный.

Джерард унаследовал от Дианы драматическое чутье, очень развившееся благодаря ее обыкновению с раннего детства разговаривать с ребенком по-взрослому. В три года он всегда таскал с собой в кармане книжку, а в двенадцать тайком пробрался на спектакль “Эмиль и детективы” в постановке Бернарда Майлза в лондонском театре “Мермейд”. С тех пор он работал в смежных с театром областях, но так и не решился стать актером. И он, и Джереми очень скрытны — то, что они сами не хотят сообщать нам, мы предпочитаем не выспрашивать. Джерард оставил Итон, предпочтя ему “реальную жизнь”, однако прошел год, прежде чем мы узнали, что он устроился на работу в редакторский отдел киностудии. В 1971 году, когда киностудия должна была начать в Италии съемку фильма о Льве Троцком, мы в Нью-Йорке получили от сына телеграмму: “Я здесь, не там”. Мы не задавали вопросов, но в свое время узнали ответ: Джерард хранил в душе теплые воспоминания о Калифорнии, где провел детские годы, однако хотел держать некоторую дистанцию по отношению к родителям. Самой же важной причиной его прибытия из Европы была следующая: чтобы получить американское гражданство, ему, имеющему лишь одного родителя-американца и рожденному за границей, надо было по закону непрерывно прожить в США четыре года в промежутке между двенадцатью и двадцатью восемью годами. Что касается Джереми, то он, уроженец Сан-Франциско, всегда был вправе считать себя американцем, где бы ни поселился.

Ныне Джерард — полноправный американский гражданин, а предписанный испытательный срок он провел в Стенфордском университете, регулярно навещая моих родителей (благо Лос-Гатос расположен неподалеку) и ухаживая за ними. Так Джерард сделался любимым внуком моей матери. Они во многом схожи, видят достоинства и недостатки друг друга и очень друг к другу привязаны. Годы, проведенные вдали от родительского дома, сделали Джерарда изрядным философом. Он знает, чего хочет. Он ведет образ жизни, соответствующий его собственным представлениям. Быть может, он слишком требователен к окружающим и потому нелегко сходится с людьми. Подобно Диане, он насмешлив, нетерпим к фальши, претенциозности и глупости. Его натура, подобно Дианиной, являет собой противовес моему характеру, который, скажем прямо, слишком эгоистичен, чтобы заботиться об исправлении ближних. Большое достоинство Джерарда — прямота. Он строго судит обо всех, включая себя самого.

После рождения Джерарда мы наняли замечательную няню-швейцарку, сестру Марию. Благодать ее преданности перешла и на нового ребенка — Джереми, к которому она относилась как к родному сыну. Но когда она со временем покинула нас, слезы по ней проливал не Джереми, а Джерард.

Подобно моей матери, Джерард — максималист в своих привязанностях. Джереми более общительный, ему все люди интересны, и потому все его любят.

Его музыкальные способности проявились рано — ноты он принялся рисовать еще до того, как научился писать слова, причем восьмые и четверти украшал веточками, так что они становились похожи на новогодние елки. Он начал учиться игре на фортепиано в пятилетнем возрасте во Флоренции под руководством мадам Нарди, первоклассного педагога; она заложила хороший фундамент для его дальнейшего продвижения, и вскоре мы с Джереми сыграли вместе первую пьесу. В Лондоне он пошел в “прогрессивную” школу, где дети мило проводили время, опрокидывая парты, доску с расписанием и кидаясь чернильницами в учителей; потом — из одной крайности в другую — в Вестминстерскую начальную школу, о которой он рассказывал после первого дня: “Вот это настоящая школа, тут нам не позволяют бросаться всякой всячиной и мы должны обращаться к учителям “сэр” (среди “сэров” была и одна учительница!). Наконец я решил, что ему следует присоединиться к Джерарду в Итоне: дома он становился неженкой. Мне пришлось преодолеть сопротивление Дианы и особенно самого Джереми, но план увенчался успехом. Джереми вырос здоровым и искренним, но главное, ближе сошелся со своим братом.

К тому времени я открыл собственную школу, и музыкальные успехи Джереми были для нее вполне достаточны. Но я, повторяю, пытался убедить его раньше времени не сжигать за собой мосты. Примерно через полтора года Джереми написал мне письмо из Итона, в котором просил разрешения поехать в Париж учиться у Нади Буланже. После того как школа дала ему трехмесячный отпуск, я позволил ему идти своим путем.

Слава Нади Буланже как музыкального педагога не нуждается в моих комментариях. Благодаря ее летней академии в Фонтенбло имя это известно повсюду, где слушают музыку. Доверие между нами зародилось с первой встречи на банкете в Париже, когда мне было пятнадцать; оно упрочилось в США во время войны и окончательно утвердилось, когда она направила ко мне нескольких своих скрипачей во время моего временного преподавания в Фонтенбло в 1954 году. Не помню, что праздновалось в тот вечер в Париже, когда мы познакомились, но помню, какую радость я испытал, будучи посажен рядом с этой необыкновенной женщиной, и как напевал ей тему баховской фуги, отстаивая свою интерпретацию. Исключительная личность, она соединяла в себе свойства своих французских и русских предков: сердечность, непосредственность, щедрость, гостеприимство, общительность. Славянскую натуру она унаследовала от матери, а от отца — французскую ясность ума. Вся ее жизнь была посвящена памяти ее сестры Лили — талантливого композитора, умершей очень рано (я записал некоторые ее сочинения). Благодаря успешным хлопотам Нади перекресток возле ее дома на рю Баллю сейчас называется площадью Лили Буланже. Надя была истовой католичкой и консерватором, отдавала “богу богово, а кесарю кесарево”. Почтение к Папе Римскому, королям и президентам она испытывала уже из-за их сана и должности. В обыденной жизни ее внимание и любовь к людям были безграничны. Удивительно, как она обращалась с молодежью: они трепетали перед ней и обожали ее; она была требовательной и добивалась от них всего лучшего, на что они только были способны. Она во многом напоминала мне мою мать.

Если музыке суждено было стать для Джереми призванием, то лучшего учителя ему было не найти. Три месяца вдали от Итона превратились в шесть, затем в девять. За это время его успехи стали столь очевидны, что и речи не могло быть о немузыкальной профессии. Разумеется, Джереми пользовался известными привилегиями: он ежедневно занимался с Надей, жил в комнате, примыкающей к ее квартире, и вдобавок несколько раз в неделю брал уроки у Марселя Чампи. Но он с увлечением, в полной мере использовал все открывшиеся возможности: составил для себя график, предполагавший сорок часов еженедельных фортепианных занятий, помимо других музыкальных уроков, и еще находил время читать газеты, ходить в театры и на концерты, заводить знакомства, вообще вести интересную жизнь.

Примерно через восемнадцать месяцев я послал Джереми в Вену учиться дирижированию у Ганса Сваровского. Во-первых, пианистов (даже самых лучших) слишком много, они плодятся, как кролики: те, кто не может сделать сольную карьеру, берут реванш, обучая других бесчисленных пианистов, которые, в свою очередь, не став солистами, делаются равнодушными педагогами… Во-вторых, я знал, что у Джереми есть таланты дирижера, не только музыкальные, но и человеческие: естественность движений, координация, такт, обаяние, умение ладить с людьми и добиваться от них лучшего. В-третьих, одна из тенденций наших дней — это дирижер, который одновременно является пианистом или композитором, как Булез, Баренбойм, Превен и многие другие.

Венский период не поколебал решимости Джереми стать пианистом, и пианист он очень хороший. Мы вместе дали много концертов, несколько раз проехав с гастролями по Германии и Израилю. В то же время в Голландии он заработал себе репутацию без всякой помощи с моей стороны. Музицировать с ним вместе, беседовать с ним о музыке — истинное удовольствие. Хотя я очень мало времени уделял его музыкальному развитию (за исключением тех произведений, которые мы исполняем вместе), мы чувствуем музыку одинаково. Джереми помогает мне при исполнении и одновременно обладает чувством, интуицией, ясным звукоизвлечением. Получив после дебюта много ангажементов, он неожиданно в 1974 году решил отказаться от них всех и на время прекратить публичные выступления, чтобы тихо поработать в одиночку, осваивая новый репертуар и совершенствуя технику. Думаю, он поступил мудро, ибо можно ли осуществить все это в суете гастрольной жизни? Он извлек немалую пользу из взятой паузы и ныне продолжает свою музыкальную карьеру.

Сколько радости, утешения и вдохновения приносит созерцание красоты в разных ее проявлениях: в звуке скрипки, в окружающих предметах, но прежде всего — в облике своей жены.

В 1975 году был написан портрет Дианы — еще один, пополнивший мою коллекцию, — и я наблюдал за его созданием. Мы гостили у художника Никоса Гикаса и его жены Барбары в их доме, расположенном в красивом, уединенном уголке острова Корфу. Мы были совсем одни, делать было совершенно нечего, и оставалось лишь наслаждаться жизнью. Одним из моих самых глубоких и волнующих впечатлений было видеть, как черты лица Дианы, ее характер и прожитая жизнь рождаются на холсте из цветных мазков и штрихов. Мне довелось прикоснуться к тайне, я слушал объяснения художника, отвечал на его вопросы. Говорить с кем-то искренне о собственной жене, как правило, трудно: иная женщина начнет подозревать сравнение, мужчина — хвастовство. Потому стыдливость и обычаи удерживают от проявления чувств. Но тут неожиданно, благодаря портрету оно оказалось вполне уместно.

Видимо, так должно было случиться: портрет позволил мне выразить свой чувства к Диане, ибо она сама — произведение высокого искусства. Неслучайно ей суждено было стать танцовщицей. Ведь балет более, чем что-либо, основан на тренировке человеческого тела, он подчиняет каждую кость, каждый нерв и мускул эстетическому принципу. Все ее отношение к жизни является свидетельством художественных приоритетов. Она сама утверждает, что для нее важны не моральные принципы, а лишь эстетическое совершенство. Однако на практике это помогает избегать греха и стремиться к добродетели не хуже, чем десять заповедей. Грубость, нетерпение, зависть, алчность, подозрительность действительно уродливы, а любовь и великодушие воистину прекрасны. Законы красоты более определенны, более точны и более утешительны, нежели законы морали. Красота одновременно и опьяняет и отрезвляет — опьяняет, потому что дарит вдохновение и пробуждает страсти; отрезвляет, ибо требует исключительной дисциплины. Мораль, напротив, слишком часто ассоциируется с лицемерием, подавлением, предрассудками, с уверенностью в собственной правоте, которую демонстрируют глубоко верующие. Последние фанатичны в своих требованиях, невзирая на то, приведут они к радости или к страданию, к пользе или вреду. Диана с ее нравственным чувством никогда не причинит боли, но ради красоты она может быть строгой. Воспринимая все сквозь призму эстетики, Диана открыла для меня множество новых миров. И среди них тот, что является источником постоянных восторгов — изобразительные искусства.

Я люблю видеть вокруг себя чистые выражения человеческих мечтаний, забот и фантазий и купил в свое время немало картин и других красивых предметов. Но интерес к ним развился у меня поздно. Мои родители не имели никакого отношения к изобразительным искусствам, и до семнадцати лет я расточал свои восторги таким вещам, как автомобили, фотоаппараты и т. д. Диана, более чем кто-либо, научила меня ценить живопись и скульптуру и сподвигла меня приобрести некоторые произведения. Сначала мы купили картину Мари Лорансен, посетив художницу в ее парижской мастерской вскоре после войны. Во время нашей первой поездки в Израиль Диана познакомилась с одним из самых талантливых художников этой страны, Моше Кастелем, который с тех пор получил широкое признание. Мы купили несколько его работ. Как-то раз, будучи в Берлине, я заинтересовался творчеством немецкого художника Ганса Йениша и без Дианиного совета купил три его холста. Йениш провел несколько лет в Северной Африке, и его картины наполнены светом.

Рука художника проводит по бумаге линию, действуя точно и в то же время свободно. Это соединение дисциплины и раскованности, своего рода основополагающий парадокс красоты, кажется мне высшим человеческим достижением. Примеры тому есть во всех искусствах — подобным образом творит и великий музыкант, и великий художник; вспомним и Эдмона Ростана, импровизировавшего александрийские стихи. Разумеется, это не прерогатива одного лишь человека. Равновесие спонтанности и дисциплины, в коих для меня заключено высшее проявление жизни, демонстрируют и чайка, которая откапывает моллюсков на песчаном берегу и бросает их с безошибочной точностью на камни, и кошка с ее безошибочно точным прыжком. Потому меня особенно восхищает художник в своей мастерской. Мне выпала честь дружить с несколькими. Среди тех, к кому я питаю особое уважение, великий художник-гуманист Оскар Кокошка, по счастливому случаю оказавшийся нашим соседом в Швейцарии. Я равно восхищаюсь его видами Лондона и горными пейзажами. Интересно отметить, что он, человек массивного телосложения, всегда больше тяготел к “массам” — цвета, объема, форм, — избегая деталей. Каждый год я предвкушал встречу с ним на моем фестивале в Гштаде, если, конечно, он не проводил лето в своей школе в Зальцбурге.

Хотя музыка украшала жизнь Дианы с самого начала, это была лишь одна муза из шести, заслуживших ее внимание. От своих ирландских предков она унаследовала интерес к поэзии, от французских — остроумие, от тех и других — страсть к языкам. Набожные поколения передали ей свою религиозность, метафизика впиталась в ее плоть и кровь. Выйдя из-под родительской опеки и охладев к церковным формам благочестия, она сохранила в себе ощущение бесконечности: она всегда чувствует ее у себя за плечами. Так же, как и мои родители (а быть может, и я сам), она никогда не сделает ничего без одобрения того всевидящего ока, которое существует внутри нас, или наблюдает за нами снаружи, или, возможно, делает то и другое вместе.

После того как наши мальчики выросли и женились, я жил в женском обществе и имел немало возможностей отдать должное силе “слабого пола”. Помимо нашей мудрой и преданной домоправительницы Милли Лоу, которая была стержнем нашей жизни, неизменным, как восход солнца, нам помогала Кэтлин Смит, два десятилетия выполнявшая функции секретаря. Она всегда была безупречно надежна и любезна — начиная с утреннего визита почтальона и до последнего телефонного звонка поздно ночью. И, наконец, Элеонор Хоуп, которая присоединилась к нам в середине семидесятых и воплотила в себе образ идеального секретаря. К возложенным на нее обязанностям, какими бы скучными и трудными они ни были, она подходит с юмором и воображением. Ныне она является моим агентом.

Я долго сожалел, что мои занятия дают мало перспектив для раскрытия собственных талантов Дианы. Разумеется, я понимал, какая это вопиющая несправедливость, что столь незаурядные дарования не находят достойного применения. В последние годы, вместе с сокращением ее семейных обязанностей и с распределением моих между дирижированием и организацией фестивалей, появилась возможность дать временный выход для ее способностей, что доставило мне большое удовольствие и, должен признаться, избавило от острого чувства вины. В 1969 году Диане представился первый такой случай с момента нашей женитьбы. В тот год на фестивале в Бате должен был прозвучать “Директор театра” Моцарта в постановке Венди Тойе. Но поскольку оригинальное либретто довольно слабое, актера Роберта Морли попросили переделать его. Он выполнил это весьма успешно, причем не только сделал текст достойным моцартовской музыки, но и разработал роль капризной служительницы, специально рассчитанную на большой комический дар Дианы. Даже я должен был что-то делать на сцене, прежде чем спуститься в оркестровую яму дирижировать. Я любил смотреть на нее за сценой, как она работает вместе с другими актерами и наслаждается этим. После стольких лет, проведенных из-за меня на заднем плане, она снова могла блистать сама по себе. Но это было лишь начало.

На следующий год, сперва в Бате, затем на телеканале Би-би-си, Диану попросили прочитать стихи Огдена Нэша в качестве поэтического комментария к исполнению “Карнавала животных” Сен-Санса. Она бегло просмотрела стихи и написала свои собственные. Я хорошо понимал ее: она просто не могла себя заставить произнести эти слова, так же как я не мог играть некоторые каденции. Она отвела себе два или три дня на написание стихов — в то время мы находились в Гштаде и были сравнительно свободны. Так вот, за этот срок она сочинила пятнадцать стихотворений. Передача имела большой успех. Через два года по просьбе Хамфри Бертона она участвовала в серии его передач на лондонском телевидении. Она читала разные стихотворения Эдварда Лира под музыку, специально сочиненную Эдвином Роксбургом. На следующее Рождество 1973 года она сделала программу по поэзии Э. Э. Каммингса. Мне казалось, что я знаю Диану насквозь, однако она сумела поразить меня. Было наслаждением видеть ее полностью свободной: как она вся отдается поэтическому творчеству, размышляет, работает над словом, способным передать весь спектр драматических эмоций — от комедии и грубого фарса до трагедии.

Что бы Диана ни делала, она продолжает оставаться моей вдохновительницей и советчицей. Ныне она автор двух талантливых книг.