Лунинец. Холм Хохенштайн
Лунинец. Холм Хохенштайн
На следующий день, не помню точно, кажется, на конной повозке, меня отвезли в город Лунинец, где в центре города в двухэтажном кирпичном доме за металлической кованой оградой находился сборный пункт для раненых военнопленных. Нас, доставленных с разных участков фронта, было здесь примерно 100–150 человек разных званий (был даже один полковник). Медицинскую помощь раненым оказывали два русских военнопленных врача, перед самоотверженной работой которых я не могу не преклоняться.
Не имея никаких медицинских инструментов, орудуя различного размера ножами и пилами, в качестве дезинфицирующего средства — раствор желтоватой жидкости (кажется, реваноль), они с утра до вечера обрабатывали запущенные гниющие раны, без всякой анестезии резали, зашивали, даже ампутировали, перевязывали немецкими бинтами из гофрированной бумаги, растягивающимися, как резина.
Дневной рацион питания состоял из пайки сухого хлеба, о нем стоит рассказать отдельно, пол-литра баланды, сваренной из брюквы или турнепса, а также сухих овощей, нарезанных фигурными кусочками, их почему-то называли «колерабия», наверное — кольраби. Разваренные в воде, эти овощи становились прозрачными и вряд ли сохраняли питательность. Жиров в баланде не обнаруживалось. Хлеб представлял собой завернутую во много слоев пропитанной чем-то бумаги буханку весом 2,4 килограмма. На бумаге было отпечатано место и год выпечки хлеба. Как правило, 1939 или 1940 год. Хлеб выпекался на подстилке из опилок из очень круто замешенного теста и предназначался для длительного хранения. Поскольку сроки хранения, как я предполагаю, истекли, его скармливали военнопленным. Буханка предназначалась на десять человек. Хлеб выдавали утром вместе с «чаем» — баком заправленного какой-то травкой, чуть подслащенного сахарином кипятка. Баланда выдавалась на обед, после чего до следующего утра никакой еды не полагалось.
Понятно, что при таком рационе люди страдали от голода. Особенно тяжело его переносили люди крупного телосложения. Все разговоры между собой невольно приходили к гастрономическим воспоминаниям. Обсуждались способы приготовления различных блюд, возникали страстные споры, доходившие до драк. Кто-нибудь в конце концов спохватывался и требовал кончать с этой темой.
Врачам и санитарам (добровольно взявшим на себя обязанности выносить испражнения из-под лежачих раненых) с общего согласия выделялась из общего котла дополнительная порция баланды.
Дни настолько однообразно тянулись за днями, что я не помню, сколько времени я находился в Лунинце. За это время опухоль головы спала, глаз оказался неповрежденным, только под правой бровью оставался и долго не проходил твердый на ощупь и болезненный желвак. Удар был мне нанесен явно тупым предметом, а не осколком. Что было на самом деле, я не знаю, могу лишь предположить, вспоминая обстановку боя, что удар я получил деревянной рукояткой разорвавшейся поодаль ручной немецкой гранаты. На левое ухо я стал довольно прилично слышать, правое по-прежнему было глухим. С тех пор я привык в разговоре смотреть не в глаза, а в рот собеседнику, компенсируя недостаток слуха угадыванием слов по движению губ.
Вскоре стали доноситься звуки фронтовой канонады, и мы стали ожидать переезда. Он действительно не замедлил состояться. Подогнали грузовики, затолкали нас в кузова, наполнив их до отказа, отвезли на станцию и перегрузили в грузовые вагоны, задвинув двери наглухо. Поезд тронулся, но куда нас везут, невозможно было предположить: оконце, расположенное под крышей вагона в углу, было забито досками внахлестку. В щели между досками можно было видеть только небо. Ехали больше суток.
Наконец, двери вагона раздвинулись, подошел грузовик, прямо на пол кузова грузовика вповалку нас выгрузили и повезли. Ехали через какой-то город, судя по надписям и вывескам — польский. Подъехали к воротам, за которыми — лагерь. Ряды длинных, наполовину врытых в землю бараков, каждый из которых огражден колючей проволокой. Грузовик остановился у здания, над входом в который трепыхался немецкий флаг со свастикой. Перед зданием — небольшая площадь, по которой с деловым видом снуют немецкие солдаты, в стороне — кучка молодых женщин в советской форме, поют хором «Вставай, страна огромная…», видно, чего-то ожидают. Охраняющие их вооруженные винтовками постовые не обращают на пение никакого внимания. Думаю, что эта группа женщин из захваченного немцами полевого госпиталя. После недолгого ожидания грузовик подъехал к входу одного из бараков, где ожидавшие его прихода одетые в немецкую форму, но со странными красными петлицами люди, говорящие по-русски, очевидно, служители лагеря — полицаи, стали нас по одному затаскивать в барак.
В нос ударило жуткое зловоние. Полутемный проход посередине, по обеим сторонам от прохода — двухэтажные нары. Найдя свободное место на нижнем этаже нар, меня втолкнули туда.
Сосед, лежавший слева от меня, бормотал что-то в забытьи, не отвечая на мои вопросы. Сосед справа охотно ответил и ввел в курс дела.
Лагерь считается лазаретом, в него свозят раненых. Город, в котором он находится, — Холм, поляки называют его Хелм. Кормежка отвратительная, тот же, что и везде, немецкий паек: 240–250 граммов хлеба и жидкая баланда раз в сутки. В конце барака за перегородкой с дверью, на которой написано: Arzt, — перевязочная. Но перевязочных материалов нет, перевязку делают только в обмен на пайку хлеба. Поэтому в бараке такая вонь — гниют запущенные раны.
Получил порцию баланды — вонючей, жиденькой, сваренной из брюквы, правда, попалось волоконце от мяса.
Настала ночь. Сосед слева, явно находясь в горячке, что-то шептал, бормотал, называя чьи-то имена. К утру затих. Оказалось — умер. Сосед справа сказал: «Не говори никому пока. Если не заметят — получим за него хлеб и баланду, разделим». Так и поступили. После «обеда» закричали санитарам, и они вытащили его наружу.
На следующий день после раздачи хлеба я со своей пайкой дополз до перегородки перевязочной, постучал туда. Дверь открылась, и молодой парень в немецком кителе с красными петлицами, на которых было написано Arzt («Врач»), увидев в моих руках хлеб, впустил меня внутрь своего закутка. Как должное, взял хлеб и, положив его в шкафчик, стал готовиться к перевязке. Налил в миску желтоватого раствора реваноля и, сопровождая свою работу расспросами о том, где попал, где служил, умело сделал мне перевязку. Сказал: приходить не ранее чем через три дня — нет перевязочных материалов.
Настали дни мучительного ожидания неизвестного конца. Тянулись они невероятно медленно, точками отсчета времени были раздача хлеба, так называемого чая и баланды.
В бараке не было умывальника, а выходить наружу я еще был не в состоянии. Угнетало состояние немытого тела, рана нестерпимо зудела: в ней завелись черви. Сосед успокаивал: это хорошо, с червями быстрее заживает.
В окошко на противоположной стороне барака были видны кусочек неба, колючая проволока, вдоль которой прохаживался часовой в каске, с винтовкой за плечами.
В бараке ежедневно умирают, мертвецов не спешат уносить (соседи долго скрывают мертвых, получая за них хлеб и баланду).
Иногда в бараке появлялись «купцы», предлагавшие за кусок чего-либо съестного купить или обменять что-нибудь из одежды. Измученный голодом, усиленным необходимостью покупать перевязку за пайку хлеба, я соблазнился видом куска вареного мяса и отдал свою гимнастерку, еще сохранявшую приличный вид, в обмен на драную грязную рубашку. Сосед пристал: «Дай откусить!» Не смог ему отказать, и он отхватил приличный кусок. Кажется, что до сих пор помню, какой вкус был у этого мяса.
Дни тянулись один за другим, не могу определить, сколько это продолжалось. Наконец, меня и еще несколько человек вызвали для переправки в другой лагерь. Не знаю, чем руководствовались начальники нашего барака. Возможно, тем, что я был менее других истощен. От природы тщедушный, я меньше других страдал от голода.
На этот раз нас погрузили в сани, запряженные лошадьми, которыми правил штатский («цивильный») молодой поляк, очевидно мобилизованный для выполнения этой работы. Мы не спеша, в сопровождении пеших конвоиров ехали по улицам городка, на глазах у стоявших вдоль обочин людей. Часто кто-нибудь из них подбегал к саням и совал нам в руки то кусок хлеба, то яблоко, то вареную картофелину. Немцы, охранявшие нас, незлобиво покрикивали на них, но больше для вида.
Привезли на станцию и погрузили в вагоны, дно которых было устлано толстым слоем соломы. Вскоре нас опять куда-то повезли. Ехали долго, два или три дня, страдая от жажды и голода: раза два выдали по сухарю и по черпаку баланды. Наконец, поезд остановился, раздвинулись двери вагона: прямо перед ними оказалось здание станции с надписью Allenstein.
Подали к вагонам запряженные лошадьми повозки, погрузили нас, и мы двинулись к новому месту обитания. Уже вовсю пахло весной, снега почти не было, на проталинах зеленела травка. Проехали аккуратный немецкий городок одно- и двухэтажных домиков с палисадниками, с высокими черепичными крышами. Издали он казался нагромождением спичечных коробков. Показался лагерь: ряды колючей проволоки, ворота, за ними ряды полуземлянок-полубараков, огражденных каждый в своей зоне. Сначала нас привезли к бане — кирпичному одноэтажному бараку с высокой дымящей трубой. Разделись, связали в узлы свою одежду, прикрепив к ней бирку с номером, сдали узлы пленным итальянцам, ожидавшим за деревянным барьером. Немецкий ефрейтор, командовавший «банным процессом», выдал каждому по куску странного глиноподобного материала, заменяющего мыло. При соприкосновении с водой он покрывался похожей на пену слизью, так что им можно было соскрести с давно не мытого тела накопившуюся грязь.
Прыгая на одной ноге, я проковылял в большой зал, где из душевых воронок лились струи горячей воды, и с наслаждением вымылся, стараясь не намочить повязку. Когда припрыгал в раздевалку, один из итальянцев подал мне две доски с прибитыми на концах поперечинками, так я обрел костыли.
После долгого ожидания в раздевалке из пропарочной камеры доставили одежду. Итальянцы, бойко выговаривая по-русски номера, выдали источающие горячий пар узлы. Оделись.
Немецкий ефрейтор (я уже научился различать многочисленные ранги немецких нижних чинов) записал на карточку данные о каждом: фамилия, имя, воинское звание, национальность, вероисповедание и сообщил каждому присвоенный ему персональный номер, потребовав запомнить, как он звучит по-немецки. При перекличках вызывали не по фамилиям, а по номерам.
После этой процедуры «прописки» нас развели по баракам. В процессе ожидания в раздевалке я узнал, что этот лагерь называется Hohenstein (теперь он находится на территории Польши, а город Hohenstein носит имя Ольштинек) и в германских реестрах числится как шталаг (Stalag) I-A. В нем содержатся военнопленные-инвалиды, непригодные для использования на работах.
Барак, в который меня определили, представлял собой огромную полуземлянку с четырьмя рядами нар. Два внешних ряда отделялись от двух внутренних широкими проходами. Внутренние ряды нар, разделенные невысокой загородкой, были двухэтажными, имели несколько поперечных проходов, в которых были установлены железные печки и столы со скамьями. Входы в барак были с двух сторон с торцов. Вход, обращенный к широкой улице, проходящей вдоль всего лагеря, отделенной от бараков одним рядом колючей проволоки, являлся как бы главным. По улице прохаживались вооруженные винтовками постовые. Другой вход был обращен к внешней ограде, состоявшей из четырех рядов проволоки, между которыми была накручена спираль Бруно. Между внешней оградой и бараком находилась санитарная зона, в которой были туалет с бетонным выгребом, содержавшийся в относительной чистоте, и умывальник — бетонное корыто с водопроводными кранами. С внешней стороны ограды через каждые 100–150 метров стояли вышки, на которых маячили фигуры часовых и торчал ствол пулемета. За оградой виднелся небольшой холм, на котором возвышалось странное сооружение: квадратная, сложенная из кирпича сужающаяся кверху башня с крепостными зубцами. Оказывается, это сооружение — памятник победе, одержанной немцами в Первой мировой войне над русской армией генерала Самсонова. С двух сторон улицы шли ряды одинаковых бараков, отделенные друг от друга колючей проволокой.
В бараке, у главного входа в него, выгорожено небольшое помещение для старосты и переводчика. Днем здесь постоянно дежурил ответственный за наш барак немецкий ефрейтор.
Староста определил меня в бригаду, указав место на нарах. Моим соседом справа оказался молодой симпатичный таджик, трогательно ухаживавший за пожилым земляком, лежавшим рядом с ним далее. Он страдал язвой желудка и постоянно мучился от болей. Слева от меня — пожилой (лет сорока) украинец из-под Мариуполя. Он развлекал меня рассказами, каждый начинался словами: «От як я робил у рядгоспи…» — и содержал историю об отношениях с «гарной бабой», которая не только удовлетворяла его мужские потребности, но и «от пуза» кормила.
Бригады формировались по следующему принципу: звено из 12 человек — на одну буханку хлеба, четыре звена — на один бак с баландой или чаем.
Начался очередной этап жизни в плену.
Как и раньше, день делился на части — до завтрака (хлеб и чай), до обеда (баланда) и до вечернего чая. Баланда, которой полагалось пол-литра на каждого, здесь была несколько питательней, чем в Холме: в ней помимо брюквы или кольраби присутствовала неочищенная картошка. Я долго не мог привыкнуть ко вкусу и запаху картофельной шелухи, отбивавшему все другие вкусы и запахи варева. Два раза в неделю баланда варилась не из овощей, а из крупы, как правило, могары, иногда из овсянки. Этих дней ждали с нетерпением: такая баланда была сытнее.
В определенное время дня за баландой отправляли группу носильщиков, за возвращением которых из кухни наблюдали всем бараком. Носильщики несли баки на шестах, положенных на плечи. Если из баков шел пар, это означало, что баланда жидкая, овощная, если пара не было — крупяная, густая. Услуги носильщиков вознаграждались: на кухне им поручали чистить котлы, в которых на дне и стенках оставались остатки варева.
Баки раздавались по бригадам, и выбранный бригадой доверенный разливальщик делил содержимое бака по котелкам. Умение разлить баланду по котелкам так, чтобы было равное соотношение гущи и жижи, высоко ценилось, обладавший этим умением пользовался всеобщим уважением. И все равно наполненные котелки разыгрывались. Все они составлялись в кучу, один из членов бригады по очереди поворачивался к ним спиной, другой кричал, указывая на один из котелков: «Кому?» Указывающий отвечал: «Петру», «Ивану», «Себе» и т. д. В нашей бригаде бригадиром-разливальщиком был пожилой портной Иван Спиридонович, носивший профессорскую бородку и очки, все время проводивший за шитьем.
Еще более ответственной операцией была дележка хлеба. Ею занимались по очереди, так как деливший, как бы он ни старался, всегда наслушивался оскорблений и попреков. Для дележки хлеба был выработан особый церемониал. Под внимательным наблюдением всех 12 членов бригады, сопровождаемый хором советов, очередной делящий, подстелив бумагу, в которую была завернута буханка, сначала отрезал обе горбушки и делил их на 12 частей. Затем разрезал на 12 равных частей буханку, проверяя размеры кусков, взвешивая их на специальных самодельных весах. Эти весы представляли собой деревянное небольшое коромысло. В отверстие, проделанное в середине коромысла, вставлялась бечевка. На концах коромысла в отверстиях были вставлены бечевки с привязанными к их концам колышками. Делящий хлеб брал коромысло за петлю, вставленную в середину, накалывал на колышек одну из паек, принимаемую за эталон, и взвешивал поочередно все пайки. Довесками служили крошки, неизбежно появлявшиеся в процессе разрезания. Затем пайки разыгрывались таким же образом, как баланда.
После завтрака приходил врач из русских военнопленных. Он приносил с собой чемоданчик с инструментами и перевязочными средствами. К нему выстраивалась очередь. Набор медикаментов был тот же: бумажные бинты, реваноль. На первой же перевязке я заметил, что рана начинает затягиваться.
Продолжительные перерывы между описанными ежедневно повторяющимися событиями заполнялись довольно динамичной внутренней жизнью барака.
По проходам весь день сновали любители торговли, предлагая нитки, подержанные лезвия для бритвы, иголки, пуговицы, ложки — что еще может быть в солдатском имуществе? Разменной монетой служили «закурки» (щепотки) табака или части хлебной пайки.
«Неторгующая» часть населения барака группировалась по интересам и обменивалась воспоминаниями и рассказами. Было два «байщика» — умельца рассказывать сказки. Около них всегда было много желающих послушать, и, надо сказать, они были действительно мастерами народного рассказа. Персонажи их сказок выглядели очень убедительно, обладали красочно описываемыми обликом и характером. Для убивания времени и я стал рассказывать прочитанное, и вскоре у меня образовалась постоянная группа слушателей. Рассказывал из Джека Лондона, Жюля Верна, древнегреческие мифы, Синдбада-морехода и прочее. Истории о капитане Немо и капитане Гранте пользовались большим успехом, я пересказал их много раз.
Меня удивляла предприимчивость, проявившаяся в этом замкнутом мире общения. Появились мастера-умельцы. К ним относился и наш бригадир портной Иван Спиридонович. Его заказчиками были немцы из охраны лагеря, которые, в свою очередь, торговали с населением городка, оставляя себе комиссионные. Особым успехом пользовался профессиональный художник (он был не из нашего барака). Делая портреты по фотокарточкам, он очень хорошо зарабатывал на этом, получая за свою работу продуктами и хлебом. На продукты он выменял себе хорошую одежду, обувь, щеголял часами на обеих руках и карманными. Были в нашем бараке два плетельщика художественно оформленных корзин из цветных толстых шнуров. Ефрейтор, представлявший администрацию лагеря в нашем бараке, вместе с ними занимался плетением, он же реализовывал готовую продукцию и приобретал сырье — шерстяные шнуры.
Из алюминиевых котелков изготавливались портсигары, на которых выцарапывались монограммы и рисунки. Был мастер по изготовлению колец из серебряных монет. У нас в России до 1961 года были в обращении монеты из настоящего серебра, выпущенные в 1921–1922 годах. В последние годы они встречались редко, но я накопил их целую жестяную коробку из-под леденцов, которая пропала при переезде на теперешнюю нашу квартиру. В довоенное время серебряные гривенники, пятиалтынные, двугривенные и полтинники встречались очень часто. Вот из этих монет и выбивались кольца. Из интереса я добровольно и бескорыстно набивался в помощь и, казалось, овладел технологией.
В монете в центре пробивалось отверстие. Монета насаждалась этим отверстием на металлический конусообразный стержень на его тонкий конец. Затем ее следовало, вращая, молоточком осторожно и равномерно обстукивать, продвигая к утолщенной части стержня. В конце концов она превращалась в широкое кольцо, которое нужно было отшлифовать о шинельное сукно, посыпая золой.
Мастера-умельцы не испытывали голода, получая достаточное вознаграждение за свои труды. Остальным, в том числе и мне, оставалось довольствоваться немецким пайком. Мучительное чувство постоянного голода не оставляло. Не все, однако, воспринимают голод одинаково. Были и такие, что теряли контроль над собой, пожирали очистки от картофеля, варившегося в баланде. Я же старался отвлечься разговорами с товарищами.
От тех, кто попал в плен с начала войны, а таких оставалось очень немного, я узнал, что лагерь, подобный этому, — санаторий по сравнению с тем, что было в начале войны, когда немцы для миллионов, сразу оказавшихся в плену, огораживали проволокой открытые пространства и загоняли туда толпы безоружных, голодных и отчаявшихся людей, оставляя их умирать там от голода, холода и болезней. Так я узнал об особенно прославившихся лагерях: Уманской яме и Саласпилсе. В то же время в лагерях, расположенных на Украине, бывали случаи, когда немцы отпускали или отдавали за выкуп пленных приходящим к лагерю женщинам, если те заявляли, что это — их мужья. Некоторые, освободившиеся таким образом, дожили в семьях до прихода наших войск и были вторично мобилизованы.
Верхом удачи считалось «попасть к бауэру», то есть в работники к немецкому помещику. Там хоть и приходилось трудиться на положении раба, зато кормили хорошо. Бауэр понимал: не накормишь — не будет толку в работе. Рассказывали о случаях, когда работавший у бауэра пленный становился чуть ли не членом семьи — заменяя хозяйке поместья воевавшего где-то или погибшего мужа.
Среди военнопленных большинство были крестьяне. Они охотно рассказывали, а я с интересом слушал их рассказы о сельской колхозной и доколхозной жизни.
Много было выходцев из Средней Азии. Они собирались в группы, о чем-то сосредоточенно шептались. Периодически кто-то из них издавал возглас, подчиняясь которому они принимали одинаковые позы: ноги под себя, ладони перед лицом, как раскрытая книга, затем, как по команде, проводили себе ладонями по лицу, как бы умываясь. Мой сосед-таджик рассказывал о своих мусульманских обычаях, о природе и полевых работах, о диковинных фруктах, произраставших на его родине. В общем, отношения между всеми членами барачного коллектива были вполне дружелюбными, не помню серьезных разборок, неизбежных в совместном проживании больших групп людей. Единственное, что запомнилось в этом отношении, — это жестокие расправы с уличенными в кражах. Пойманного с поличным воришку избивали с особой жестокостью, и если бы не вмешательство немецкого ефрейтора, то и до смерти.
О положении в мире и на фронтах мы узнавали из раздававшейся нам газетки для военнопленных, называвшейся «Заря». Удивительная была газетка. Не знаю, где ее издавали и кто ее редактировал, но, предназначенная для пронемецкой пропаганды, она печатала статьи, столь умело написанные, что в них между строк можно было прочитать о действительном положении Германии, уже вступавшей в полосу приближающегося разгрома. Так я узнал, что к началу лета 1944 года наши войска освободили всю территорию СССР и вступили в Польшу, над западным побережьем Германии нависла угроза вторжения союзников, которые уже воевали в Италии, захваченной немцами после мятежа маршала Бадольо, объявившего о заключении сепаратного мира.
Дважды монотонная жизнь барака нарушалась.
Первый раз объявили, что перед нами выступит русский генерал из армии Власова, по фамилии, кажется, Мерцалов. Нас привели в здание на территории лагеря, в котором был зал для просмотра кинофильмов или концертов. Вдоль стен стояли вооруженные автоматчики. Мы расселись на скамьи. На сцене появился одетый в немецкую форму, но с широкими золотыми погонами русского генерал-майора коренастый, весьма пожилой человек. Он долго и нудно рассказывал о прелестях жизни в дореволюционной России, о зверствах большевиков, о задачах Русской освободительной армии по восстановлению христианских ценностей и освобождению России от большевизма. Призвал вступать в ряды РОА, обещая вылечить всех больных и раненых в немецком госпитале. Однако его призывы не вызвали энтузиазма. На вопрос, обращенный к залу: «Кто готов записаться в РОА?» — никто не поднял руки (стоявшие вдоль стен немецкие автоматчики при этом ухмылялись). Вскоре в газете «Заря» появилась заметка, в которой сообщалось, что все инвалиды шталага I-A единодушно вступили в ряды РОА. Как мог немецкий цензор не заметить явной иронии этой заметки?
В другой раз нас привели на концерт, который давал коллектив артистов из числа военнопленных. Исполнялись, и неплохо, русские народные песни, танцы, играл струнный оркестр.
Наступили теплые дни. Я стал проводить большую часть времени на воздухе (днем это разрешалось, загоняли в бараки только с наступлением темноты). Завязал знакомство с немецкими постовыми, которые от скуки охотно поддерживали мои попытки говорить по-немецки. Рассказывали о себе и своих семьях, показывая фотографии. Они, как правило, были из числа фольксштурмовцев (старше призывного возраста, мобилизованные приказом фюрера в конце войны).
Соседним с нашим оказался барак, в котором находились французы, отбывавшие здесь наказание за какие-то проступки. Вдоль проволочной ограды постоянно толпились «попрошайки», клянчившие: «Камрад, камрад! Кули! Кули!» («кули» — на каком-то из языков значит окурок, по-нашему — бычок).
Здесь я впервые с удивлением узнал, что пленные французы, так же как и пленные из других стран, помимо немецкого пайка получают помощь от Международного Красного Креста, через Красный Крест переписываются с родными и получают из дома посылки. Более того, раненые и больные обмениваются или просто возвращаются из плена, а находящиеся в плену периодически получают жалованье, зачисляемое на их личные счета в банках, военное обмундирование и повышение в чинах.
Однажды меня окликнули с французской стороны, пытаясь заговорить со мной по-армянски. Это оказался французский армянин, принявший меня за соотечественника. Убедившись в том, что ошибся, он все же продолжил разговор со мной на ломаном немецком. Как я понял, он родился во Франции в армянской семье, эмигрировавшей из Турции во времена резни, развязанной нашим «другом» Ататюрком. По его словам, во Франции проживает много армян, в том числе и эмигрантов из России.
Предметом обмена между французской и нашей зоной являлись листочки одуванчика, из которых французы приготавливали салат. Эти листочки с удовольствием менялись ими на сигареты, поэтому и на нашей территории везде, где только можно было найти одуванчик, эти листочки были выщипаны.
Кроме французов, в лагере были еще и итальянцы. Они свободно перемещались по зонам внутри лагеря. Получая через Красный Крест помощь деньгами в немецких марках, обмениваемых на специальные «лагерные» банкноты, они ходили в магазин, находившийся на территории лагеря (он назывался «кантина»), и покупали в нем сигареты, рассчитываясь ими за продукцию наших умельцев (портсигары, алюминиевые ложки, тапки, сшитые из обрезков шинелей и валенок).
Время тянулось невероятно медленно. Казалось, пребывание здесь никогда не закончится. Я думал: неужели настанет когда-нибудь конец войне и я буду только вспоминать об этих днях?
Тем не менее настало лето, рана почти полностью затянулась, я стал ходить только слегка опираясь на палочку. Старался больше ходить вокруг и внутри барака, чтобы полностью «разработать» ослабшие мышцы ноги. Стали проходить и последствия контузии: слух почти восстановился, только правым ухом я слышал значительно хуже, чем левым. Впрочем, эта потеря слуха осталась до сих пор.
Пришло сообщение о неудачном покушении на Гитлера. Немецкая пропаганда обратила неудачу покушения в свою пользу, объясняя чудесное спасение фюрера от смерти божественным промыслом.
Стали доноситься с востока раскаты далекого грома. Мы почувствовали приближение фронта. Это было видно и по некоторой нервозности охраны, и появившейся суете среди служителей лагеря.
Однажды без предварительного объявления раздалась команда к построению. Захватив свое нехитрое имущество (шинель и котелок), вместе со всеми обитателями барака я вышел на дорогу. Здесь нас долго держали, множество раз пересчитывая. Построили сотнями, окружили конвоем по десять вооруженных конвоиров на сотню, в том числе один — с собакой, и вывели за пределы лагеря. Пешком дошли до станции, где погрузились в товарные вагоны. Двери задвинулись, оставив нас в полумраке, и поезд тронулся.
С частыми остановками ехали недолго. По-моему, уже наутро следующего дня мы остановились на товарной станции города Torn (немецкое название польского города Торунь).