ЛЕГКАЯ ЖИЗНЬ

ЛЕГКАЯ ЖИЗНЬ

Ничто так не стирает грань между правдой и вымыслом, как показания очевидцев.

С. В. Демьяненко. «Дело № 10-175»

Только на седьмом десятке я понял, что прожил необычайно легкую жизнь. Не то что трудностей не было, были. И руки-ноги ломал, и от многого другого больно было. Даже умирал пару раз, но это-то совсем не больно. Приходишь оттуда в сознание, перед глазами белый доктор фокусируется, спрашиваешь, языком еле ворочая: «Шо це за дило?», — а он глазки закатывает и мытым пальчиком спиральку в воздухе закручивает. Всего-то!

А жизнь легкая потому, что, по сути, была бесцельной. Прихотей — хоть отбавляй, а целей не было. Точнее, не было средств на эти цели, а на прихоти были. Поэтому генпланов для себя не чертил, а значит, и выполнять их не стремился. Ногти не кусал от досады, слюной не давился от зависти, слез с горя не лил. Веселился больше нормы социалистического общежития, а жизнь шла как бы сама по себе, а я по ней почти без остановок. И с удовольствием!

Но была у меня с малых лет одна мечта, несбыточная по определению.

Детство мое было безоблачным, но безденежным. И то и другое обеспечили мне родители. За чистое небо над головой я им до конца их жизни (да и моей тоже) безмерно благодарен. А по финансовой линии — испытываю сомнения. Оба родителя были инженерами: папаша — главным, а мама — рядовым. Так что и доход семьи был среднеинженерным. Да и состав семьи был среднестатистическим — четыре человека, двое детей. Да и дом, в котором мы жили, был из середины статистики: двадцать шесть квартир на пятьдесят два инженера и техника. Заводской дом ИТР: жилплощадь — служебная, за малым исключением директора завода и секретаря парткома, — коммуналка, мебель — кровати, столы, стулья — все с жестяными номерками, под роспись управдома в амбарной книге. Домоправителя Иван Иваныча в жёваном чесучовом френче и когда-то белой фуражке боялись: а вдруг стул покалечишь или стол поцарапаешь? Не беда, но позор на общем собрании, проходившем летом во дворе, зимой — в дворницкой.

Беда была, когда коллега управдома по непритязательному досугу, облезлый как в смысле головы, так и одежды фининспектор шастал без предупреждения по квартирам. Чаще всего мытарь шел на звук швейной машинки «Зингер». А не частным ли, гражданочка, предпринимательством занимаетесь, положенных налогов в казну не платя и закон тем нарушая? И замерял площадь найденных тряпок умножением на бумажке показаний портняжного сантиметра: влезает в норму семейного потребления на душу населения или нет? Мамаши наши жарким потом покрывались: а вдруг?

Не было в нашем доме ни снабженцев, ни буфетчиц, ни воров в законе — то есть советских миллионеров. Не было и рабочих и колхозников — гордых за свою страну советских нищих. А все остальное было. Кроме денег. На мороженое — два раза в неделю (палочка эскимо — одиннадцать копеек), на газировку — три копейки с сиропом, копейка — без, да на кино — двадцать копеек на дневной сеанс. И то не всем давали.

Но самая унизительная, по моим тогдашним представлениям, мальчишечья обида — это стиранная-перестиранная одежная бедность среднего класса. Ее отличие от мерзкого тряпья уличных побирушек лишь подчеркивало проблему — улицы, а еще больше базары и вокзалы, были в те послевоенные времена просто напичканы нищими. Как профессиональными, с насиженными местами, так и залетными. Но эти убогие люди в бутафорских лохмотьях жили своей в чем-то неповторимой жизнью: по амбициям, так сказать, амуниции. И в этой жизни, наверное, были и смех и слезы, а может, и любовь… Но сколько в ней, уж точно, было неповторимого артистизма!

Каждое воскресенье я ходил в кружок «Умелые руки» в расположенный поблизости Дворец пионеров и каждое воскресенье наискосок от места моего назначения останавливался посмотреть и послушать необычайный уличный кабаре-дуэт. Два насквозь пропитых инвалида в драных тельняшках под аккомпанемент трофейного аккордеона «Вельтмайстер» исполняли гнусавыми голосами весь по тому времени модный песенный репертуар. У одного нищего не было правой руки, у другого — левой. Работали они в паре, тесно прижавшись друг к другу обрубками. Через оба торса был натянут на тяжах упомянутый музыкальный инструмент, и инвалиды бойко играли на нем в две целые руки! На деревянном футляре перед вельтмастерами лежала просаленная бескозырка. Пустой она никогда не была. Зимы были суровыми, и на это время дядя Миша и дядя Коля (так гласили синие татуировки у них на пальцах) исчезали. Появлялись они где-то под Первое мая и на мой вопрос радостного ожидания: «А где, дяденьки, вы пропадали?» — гордо отвечали старому знакомому: «Где-где, в сочах-кичах на гастролях!»

Так вот, ни голод, ни холод, ни теснота, которые в том или ином наборе присутствовали в жизни почти всех известных мне тогда жителей СССР, так не выворачивали наизнанку душу чисто вымытого, вполне накормленного, аккуратно постриженного мальчика с челкой, как сравнение своей лицованной-перелицованной одежды не с экзотической униформой нищих, а с теми «шмотками», что носили сверстники и однокашники по престижной школе другого соцпроисхождения. Не буду уточнять какого, но не инженерного. Имею в виду тех, чьи родители могли дополнить свое госбюджетное довольствие гвоздями, болтами, гайками, красками, керосином и спиртом с верстаков, из кладовок и с опечатанных складов их поистине бездонных народных предприятий. Из того, что — кто лицемерно, а кто и презрительно — называли «закрома Родины». В нашем доме из этого ряда предметов повседневного быта в неограниченном количестве имели место быть только огрызки конструкторских карандашей «Кохинор». Маленьким я строил из них игрушечные избы и колодцы.

С годами я понял принципиальное различие между бедными и нищими: первые — все разные, а вторые — все одинаковые, их единственная цель — нажива. Бедность, конечно, не порок, но и не профессия.

Тогда я не знал ученого слова «менталитет». В бурные девяностые, как и тысячи других первопроходимцев, я ушел «в бизнес», в котором познакомился со многими ранее не известными мне типажами; казалось бы, все родом из всеобщего бедного детства. Так вот, по своему «менталитету» наиболее преуспевающими дельцами стали те, кто по сути своей (не по материальному положению!) были цепкими и удачливыми нищими!

Но это я умничаю, прикрывая бездумную ностальгию. А дума, она же несбыточная мечта, тогда у меня была. В формулировке — «открытый счет в банке». То есть не абстрактно много денег, а возможность тратить их в любое время и в любом количестве. В голожопом инженерном окружении, жившем от зарплаты до зарплаты, бытовали невероятные легенды об образе жизни «почти как они интеллигентных» деятелей отечественной культуры. Более того, некоторые из этих небожителей были не такими уж и дальними родственниками наших «заводчан».

Например, папин заместитель и собутыльник дядя Изя Вайсбейн был чуть ли не родным племянником знаменитого Леонида Утесова. Бывал у него в доме, о чем (должен заметить, с большой иронией) любил рассказывать.

— А почему у вас с Утесовым фамилии разные? — спрашивал я.

— Фамилии-то у нас одинаковые, малыш, а разные — псевдонимы. У нас в Одессе под своим именем только дюк Ришелье живет.

Так вот, в отличие от нашего дяди Изи, его «дядя Ледя» жил вообще без материальных забот, потому что у него был «открытый счет в банке»! Теперь я уже догадываюсь, что это такое, а тогда и представить себе не мог! А по рациональному родительскому воспитанию никогда не стремился познать непознаваемое, или, по песенному, «сказку сделать былью и преодолеть пространство и простор». И от отсутствия в моем идеологическом репертуаре этой песни веселой было мне легко на сердце всю жизнь! Смеялся над собой, ерничал над другими, гардероб не часто менял, но одежку никогда не штопал и не перелицовывал, недоедал дома, а не в гостях, но не нищенствовал, научился выпивать как истинно английский джентльмен — без закуски и много! И ни разу — до упаду.

Сижу как-то уже совсем взрослым на дачке своей, на пологом волжском бережке со вчерашним собутыльником, с которым все алкогольные запасы, как обычно, к утру уничтожил. Чаи безалкогольные гоняем с кофеями. Мне-то хорошо, я, слава генетике, продажной служанке буржуазии, бессиндромный. А товарищ (между прочим, не бомж, а доктор наук с хорошей биографией) с похмелья башку ладонями сжимает. И говорит в отчаянии:

— Вовка, а в чем смысл жизни, кроме опохмела? Я серьезно.

Ничего я ему не ответил, чифирек глоточками попиваю, босой ножкой камушками в речке шебуршу. Потому что ответ-то доктор сам дал — в опохмеле, конечно, в опохмеле! Только понимать его надо в расширительном, а не базарном смысле. Именно этот весьма болезненный синдром и позволяет умному понять, что он, как дурак, вчера спьяну натворил. Чтоб разобраться в последствиях и сделать какие-никакие выводы.

Пример — беспохмельные коммунисты изменили мир, а он, в отместку, изменил им. А потом случайно из газет и телепередач выяснилось, что все первоначальные капиталы в нашей стране нажиты преступным путем к коммунизму. А уж потом — большой дорогой в капитализм.

Вообще-то, измена — это вовсе не предательство. И вообще, все наши страдания не от измен, а от подмен. Подмените ум хитростью, три четверти клиентов не заметят! Подмените свободу осознанной необходимостью, получите генералиссимуса с нечеловеческим лицом. И себя в сухом остатке типа лагерная пыль.

История — это не борьба классов за окончание школы. Это просто один из гимназических предметов. Более эмоциональный, чем химия, но менее поэтичный, чем математика. Ее учат, но она ничему не учит. История — если и правда, то не вся правда. А не вся правда — уже подмена, вид изощренной лжи.

«Я поведу тебя в музей», — сказала мне сестра.

Я и пошел. В том самом детстве. Зря ходил. Не понравились мне навсегда эти огромные цветные иллюстрации к неизвестным мне произведениям. Лак сверкал в золоте рам. Это потом я узнал, что такое «лакировка действительности», и уразумел, что и недействительность тоже давным-давно залачена. Нам, юным атеистам-пионерам, сюжеты были не только непонятны, но и чужды по существу, так что и картинки к ним производили впечатление всем известной полукилометровой статуи тов. Сталина на канале Волга — Дон: большое, дорогое, но ненужное.

А нужное — это другое: легкая жизнь. И она прекрасна, как неангажированное искусство. И не надо ее лакировать и выставлять напоказ в подробностях — потяжелеет до неузнаваемости.