РОССИЯ, КОТОРУЮ НАМ ПОТЕРЯЛИ
РОССИЯ, КОТОРУЮ НАМ ПОТЕРЯЛИ
Як, он же Володька Яковлев, с третьего захода, но все же поступивший на физфак университета, был родом из глухой деревни и учился в десятилетке почти в одиночку в другой глухой деревне в пятнадцати верстах от первой. Ходил он туда пешком, как Филиппок, и зимой, и летом, и то ли от рождения, то ли от хождения весь высох до костей при росте типа «дылда». Мясо его превратилось в жилы страшного внутреннего напряжения, что и на сгиб, и на разгиб было чревато чужим увечьем: силы внутри сухого Володьки были невероятные. И горнобычья кличка «Як» их отражала.
Вообще, прозвища, которыми мы награждали друг друга в юности, не были абстрактными, хотя исходили чаще всего из фамилий.
Популярный боевик конца пятидесятых «ЧП», где художественно изолгались подлинные события захвата в тайваньских территориальных водах нашего танкера, не сходил с экранов. А главный отрицательный персонаж — толстый полковник их ГБ Фан был известен больше самого генералиссимуса Чан Кайши.
Поэтому мой сокурсник и ближайший наперсник Яка по портвейну упитанный Дима Фаненков-Пупков, от роду стеснявшийся своей вдвойне дурацкой фамилии, был так несказанно рад безболезненному обрезанию в Фана, что даже после смены, по смерти отца, паспортных данных на материну дворянскую фамилию Воронцов остался для всех именно Фаном.
Длинный Як пил с младенчества — в традициях нищей советской деревни. Короткий Фан, начитавшийся в городе Рема и Хема, — с ранней юности. Когда выпивохи сошлись, первопричины не имели уже никакого значения. Ко всему прочему оба были круглосуточными копеечными преферансистами класса «Б».
Однажды, фланируя в подпитии по саратовскому Бродвею приятным майским вечером, разновысокая парочка налетела на неприятность в виде бравых блюстителей общественного порядка — добровольных народных дружинников во главе с сопливым юношей поганого комсомольского вида.
Усмотрев в наших Пате и Паташоне легких клиентов для отчетности, поганый юноша с криком «Стоять!» схватил Володьку за рукав. Пружина яковых сухожилий мгновенно распрямилась, лишив начальника отряда двух передних зубов. И, расстроенный своей неадекватностью, Як при полном непротивлении насилию был препровожден в милицию.
Правонарушитель помнил, что у него есть серьезные обязательства на завтра, и был этим весьма огорчен. Этими обязательствами было выступление на суде свидетелем по делу о краже моего портфеля.
А дело было так. Я уже два года вел жизнь свободного художника, так как квартиры был лишен решением другого суда, а в общежитии меня законно не прописывали как местного жителя. Поэтому я носил большой польский кожаный портфель за двадцать рублей, в котором у меня было все: плащ «болонья» на случай дождя, свитер вигоневый на случай холода, домашние тапочки на случай ночевки у интеллигентных людей, а также всякая мелочь — сигареты, пара нераспечатанных колод карт, писчая бумага под пульку, заточенные карандаши и ваковские презервативы по четыре копейки упаковка. В день происшествия ко всему прочему добавилось три отпечатанных на машинке «Ундервуд» экземпляра моего диплома, к защите которого я был всегда готов.
Встретив на улице безденежного Яка, я зашел с ним в заплеванное кафе «Огонек», бывшее «Автомат» разливанного вина, попить пивка и покушать. Тяжелый портфель я сдал гардеробщику без номерка по причине отсутствия в заведении других клиентов. Каково же было мое удивление, когда по выходе наглый стражник заявил, что никто и никакого портфеля ему не сдавал, а если сдавал, то где номерок?
Я обратился к заведующему — толстому еврею с троцкистской фамилией Бронштейн, указав ему на неправильность кадровой политики — брать в гардеробщики клептомана.
— Ты брал номерок? — уточнил троцкист.
— Нет, — ответил я, объясняя смягчающие обстоятельства.
— Ну и иди на хуй! — попытался в доходчивой форме завершить инцидент трактирщик.
— Тогда я подам иск на ваше кафе в народный суд!
— Слушай, пацан, ты мне нравишься, — восхитился корчмарь. — Если ты суд выиграешь, накрою стол на троих: на тебя, твоего дружка костлявого и на меня. Отпразднуем победу юных пионеров над общепитом. Валите отсюда подобру, я слово держу!
Моя заинтересованность удвоилась, и я составил гражданский иск, в котором убавил содержание портфеля на карты и презервативы, добавив кое-что из носильного белья и кошелька с повышенной стипендией. Всего на сумму двести рублей с копейками. Независимая торговая экспертиза убавила сумму иска на двадцать пять процентов за счет износа, походя определив износ моей стипендии в десять рублей. Я не стал спорить, боясь более существенных разоблачений.
Без единственного свидетеля обвинения процесс я проигрывал. Потому, купив авоську жигулевского пива, отправился в КПЗ. Там за ее содержимое и под честное комсомольское слово я забрал расконвоированного Яка до конца вертухайской смены.
На суде я произнес пламенную речь в защиту бездомных студентов от зажравшихся на усушке и утруске торгашей, указывая пальцем на надбрючную часть солидного Бронштейна. Общественный защитник, староста нашей группы, подтвердил, что я отличник учебы и активный участник художественной самодеятельности. Як начал свое процессуальное выступление со слов:
— Граждане судьи! По закону и совести я уже опаздываю в одно присутственное место, поэтому позвольте мне быть кратким. Я родом из деревни, и у нас таких толстых жидов батогами бьют. Сволочь, отдай деньги!
— Что вы, товарищ Яковлев, подразумеваете под словом «жиды»? — уточнил судья.
— Вот таких как Бронштейн, а не по национальности, — исправил ксенофобскую двусмысленность торопливый свидетель обвинения.
После чего Як удалился под стражу, а суд — на совещание. В результате соломонова решения народного суда треть вины была возложена на меня за халатность, а две трети — на кафе за распиздяйство. Что с учетом завышенного иска полностью компенсировало мои физические и моральные потери. Честный трактирщик сам подошел ко мне и проворчал:
— Ну, пацан, ты и даешь! По закону двух третей накрываю стол на двоих, а третий пусть мне под руку лучше не попадается — на дух не переношу деревенских антисемитов!
Як вернулся ровно через два года, полученных им за злостное хулиганство. Злостность заключалась в том, что шепелявый терпила оказался практикантом-стажером областной прокуратуры, а уже при такой слабовыраженной государственной должности по двести шестой статье, часть вторая, давали год за зуб. Выбил бы он челюсть облпрокурору, запломбировали бы его наши судодеры годков на пятнадцать!
Сидел Як тяжело, проведя в силу взрывного характера весь срок, от звонка до звонка, в карцере и БУРе. Вернулся злым с неизбывной ненавистью к ментам, которыми считал всех, кто состоял на госслужбе. В чем намного опередил мои наивные представления о родном общественном строе.
Работать на этот антисоциальный уклад он не хотел и через пару лет был в очередной раз посажен, теперь всего на пятнадцать суток за принципиальное тунеядство, и отправлен на Саратовскую картонажную фабрику разбирать макулатуру. Вместе с ним тянул срок и закадычный подельник Фан. Работа была ночной и несложной. Первый эпитет обеспечивал сокамерников с одиннадцати утра и до семи вечера свободой наслаждаться разрешенной партией и правительством продажей спиртного. А второй — возможностью выполнить облегченную тунеядскую норму к наступлению темноты, в которой при свете карбидного вахтенного фонаря приятно было «срубить гусарика» (преферанс с болваном) под пиво с воблой.
Но однажды меня разбудил телефон в пять утра.
— Манолис! Мы с Фаном едем к тебе за интенсивной терапией. У тебя есть? Открывай!
Моя картежная кличка «Манолис» не была взята с потолка. Как один человек, весь советский народ встал на защиту Манолиса Глезоса, греческого коммуниста, посаженного на родине за шпионаж в пользу СССР. Борьбу за освобождение однофамильца в конце концов мы выиграли по очкам, грозя из-за железного занавеса всем империалистам, включая греческих, водородной бомбой. Но помню я весь этот никчемный политпросвет только из-за своего красивого прозвища в честь далекого, но близкого грека.
Свежепьяненькие макулатурщики ввалились ко мне со слезами на опухших глазах.
— Манолис, — прорыдал Як, — смотри, что мы нашли в куче дерьма!
И протягивает мне полную подшивку ленинской газеты «Искра». О чудо, раритет был подлинным! Я стал судорожно перелистывать реликтовую партийную литературу о партийной жизни на предмет поедания мышами. И уже придумал три варианта ее сбыта за вознаграждение, как рыдающий Як вырвал из самой середины заложенную бубновым валетом страницу:
— Вот, читай! Здесь, заметки с мест, «Случай в Воронежском централе». Нет! Я сам прочитаю! «Узники тюрьмы, эсеры и эсдеки, возмущенные бестактным поведением ее начальника ротмистра Н., не снимавшего фуражку при входе в камеру, объявили бессрочную голодовку протеста. Через три дня последовало распоряжение начальника Департамента наказаний: так как тюремная камера является для уголовных и политических жилым помещением, каждый входящий в него обязан снимать головной убор и калоши».
Темные очи алконавтов пролились несвежими ручьями.
— Манолис, кореш! Какую Россию нам потеряли!
Мы разлили по стаканам бутылку перцовки и выпили на троих не чокаясь.
Як умер на свободе от не залеченного алкоголем туберкулеза, подхваченного в тюрьме.
Фан женился на буфетчице с двумя детьми и никаких проблем в жизни сорок пять лет не имеет.
Подшивку «Искры» с подклеенной страницей я обменял без квитанции у директора букинистического магазина горбатого шестидесятника Ю. Л. Болдырева на полное собрание сочинений М. Е. Салтыкова-Щедрина в двадцати томах (М., 1933–1941).
С умилением окунувшись в ту Россию, которую нам не потеряли.