ВМЕСТО ПОСЛЕСЛОВИЯ. ФАМИЛИЯ И ОТЧЕСТВО

ВМЕСТО ПОСЛЕСЛОВИЯ. ФАМИЛИЯ И ОТЧЕСТВО

Мой дедушка Мирон умер, когда мне было пять лет, но мне кажется, что я помню его огромные усы с торчащими концами, которыми он щекотал меня, держа на сильных руках. То, что дед был человек с биографией, я узнал значительно позже и порциями. Дурное общество, в котором дедушка прожил последние тридцать лет жизни, не позволяло гулять по его анкете из соображений безопасности движения по многократно пересеченной местности. А житие полусвятого Мирона было весьма поучительным.

Начнем с того, что среднестатистический киевский мещанин Меер Давидович Глейзер был русским патриотом, добровольно, без отеческого благословения, пошедшим на русско-японскую войну и в рядах 19-го Сибирского стрелкового полка в звании старшего унтер-офицера «участвовалъ въ сраженiях противъ непрiятеля и былъ награжденъ знакомъ отличiя Военнаго Ордена 4-й степени за № 3960». С 1913 года эта награда стала называться Георгиевским крестом.

Странные они все-таки типы — царские жиды города Киева! Отец семейства в соответствии с фамилией («глейзер» на идише — стекольщик) торговал стеклом и фаянсом. Старший сын окончил консерваторию в Вене по классу скрипки. Младший, выпускник коммерческого училища, почему-то основал вместе с поляком Мицкявичюсом-Капсукасом компартию Литвы, за что и стал председателем Центробанка Украины. Дочь — выпускница Женевского университета. А средний, Меер-Мирон, продолжал оставаться великодержавным патриотом и опять же добровольцем участвовал в войне русско-германской, получил там первый обер-офицерский чин и второй крест, после чего угодил в плен.

Но офицерский плен времен Первой мировой войны кое в чем отличался от плена в следующую войну: прапорщик Глейзер, будучи в заточении, получил очное высшее агротехническое образование и вернулся на сильно изменившуюся родину дипломированным агрономом. Со своим другом и однокашником по германскому политехникуму поручиком Арамом Варжапетовым он купил в крымском поселке Саки землю и организовал сельхозколонию, которая к Году Великого Перелома через сталинское колено снабжала своей продукцией десяток городов.

Кто был умней, еврей или армянин, история умалчивает, но после «головокружения от успехов» оба с полуострова бежали, да так, что органы их даже не покарали за преступное тайное явное самораскулачивание.

В Москве благодаря протекции сестрички, доктора медицины и главного акушера Кремлевской больницы Мириам Давыдовны (в семье все называли ее Мирамидочкой), беглый агроном устроился незаметным экспедитором в Минздрав. И через год в Заветах Ильича (подмосковном поселке с явно недопонятым далеким от ленинизма дедушкой названием) на выкопанные из скудной крымской земли золотые червонцы построил дачу, на которой до финской кампании с ранней весны до глубокой осени проживали многочисленные дедовы родственники.

В роковом сороковом он, приехав на электричке в заснеженный дачный поселок, обнаружил вокруг своего детища огромный зеленый забор, на котором сияла свежей белой краской надпись: «Военный объект. Вход строго запрещен!» Мирный Мирон, герой двух войн, в сражениях с невидимым неприятелем не участвовал и с очевидными бандитами в аннексии и контрибуции не играл, поэтому, смахнув прощальную мужскую слезу, покорно ретировался в глубокий тыл своего же врага. Да разве докажешь красным, что черное — это не белое!

Так двухэтажная дедушкина избушка на крымских ножках с пятьюдесятью сотками волшебного леса стала госдачей наркома Клима Ворошилова, почти беззаветного борца с антисоветской линией Маннергейма. Почти — потому, что главный завет Ильича: грабь награбленное, чтобы «кто был с ничем, тот станет со всем», — был припевом известной партийной песни, из которой не только слова, но и полслова не выкинешь!

В качестве достойной своего времени и строя компенсации за неполную конфискацию, бывшего царского прапорщика и советского нэпмана, дважды георгиевского кавалера и дипломированного австро-германского агронома дедушку Меера-Мирона Давидовича Глейзера опять не арестовали.

Так он и жил еще десять лет счастливым и нерепрессированным со всепонимающей бабушкой-кулинаркой Цилей в их крошечной коммунальной минздравовской квартирке на улице Неглинной, дверь в дверь напротив Сандуновских бань. Бывало, съездит на электричке к зеленому заборчику, нарубит свежих березовых веточек, свяжет веничек, купит по пути шкалик — ив баньку, усы парить! Что еще незаметному старичку нужно?

А вот мужа сестрички Мирамидочки Александра Григорьевича Будневича репрессировали дважды. Когда его непосредственного начальника Серго Орджоникидзе, на которого дядя Саша работал замнаркомом по черной металлургии, застрелили товарищи по партии и борьбе прямо в служебном кабинете, старый большевик и подпольщик Будневич, не дожидаясь очевидной мясорубки, по беспартийной дедушкиной наводке смылся в отдаленный от краткого курса истории ВКП(б) город Саки, где и устроился на зятевой явке сборщиком черного вторсырья.

Его нашли через два года и дали десятку по нетяжелому обвинению: за дискредитацию звания бывшего замнаркома, — которую он честно отработал в Озерлаге от звонка до звонка.

Как настоящий верующий коммунист он поверил в свое освобождение. И был взят тепленьким на Ленинградском вокзале столицы непосредственно в момент объятий с женой и детьми. Тут же, чуть ли не на перроне, мнимый освобожденец получил повторную десятку по более тяжелому обвинению: за недачу показаний по бесконечному делу все того же укокошенного сталинского пса и стального наркома тов. Г. К. Орджоникидзе.

Вернули из Магадана бывшего замнаркома в первую же кампанию по показательной реабилитации самых глупых врагов народа в 1954-м, еще почти культоличностном году. И я долго слушал от несгибаемого орджоникидзевца занимательные истории о его собственном «чудесном грузине»:

— Однажды на личном поезде наркома мы ехали с инспекцией в Ростов-на-Дону. И поссорились всерьез по одному сугубо производственному вопросу. Горячий Серго стоп-краном остановил поезд, выбросил меня за шкирку из вагона и помчался на юг. Вокруг была заснеженная и безлюдная Сальская степь, и единственным путем, который куда-нибудь вел, был железнодорожный. По нему-то я и шагал часа два в пиджаке, пока не послышался паровозный гудок и поезд наркома задним ходом не поравнялся со мной. Григорий Константинович спрыгнул с площадки с буркой в руках, смеясь, завернул меня в теплую овчину и сказал: «Ну, остыл, спорщик? Пойдем ко мне в купе, чайку горячего выпьем, коньячком закусим!» А был бы на его месте паскуда Гришка Зиновьев — не вернулся бы, сволочь!

Писателю Рыбакову дядя Саша, наверное, нарассказывал значительно больше, поэтому в знаменитых «Детях Арбата» я признал в замнаркоме Будягине не по эпохе наивного прототипа.

Мой папаша Веничка правила азартной игры не на жизнь, а на смерть с партией и правительством усвоил со счастливого детства. И честная запись в трудовой книжке, что с четырнадцати лет он работал трактористом в сельхозкоммуне «Арамир» (Арам + Мирон), позволила ему поступить сначала на рабфак, а потом закончить Высшее техническое училище им. Баумана.

Когда в 1937 году большевики громили Первый московский подшипниковый завод, где папенька в двадцать пять лет уже был начальником производства, его вовсе не расстреляли заодно с директором Юсимом и двумя десятками других врагов народа. А как человека с безупречной трудовой биографией и племянника мирно умиравшего в Доме ветеранов революции основателя компартии Литвы только разок (и на всю оставшуюся жизнь) загорбоносили об рабочий стол следователя и поставили в таком виде на вид за связь с врагами народа. Беспартийный и более родственный агроном в аккуратной папашиной биографии не очень проглядывался.

Эвакуировав в первые месяцы войны родной завод в тыл для фронта, в город Саратов, папенька дважды уходил воевать лицом к лицу с настоящими врагами народа — фашистами и столько же раз возвращался укреплять оборону, что придавало ему жизненных сил. И окончилось моим внеплановым зачатием под грохот канонады: в ночь любви немцы бомбили местоположение брачного ложа безбожно.

Аборты были уголовно запрещены, и мама тайно травила меня хиной и выпаривала в горячей ванной. Бесполезно — еще в утробе я бился не на смерть, а на жизнь, и первую победу одержал в родовой схватке. Мамуля горько раскаивалась в несовершенном преступлении и платила сыну десятикратной любовью до самой кончины у меня на руках.

Первое поражение у папеньки также имело медицинский характер: его вместе с остальными руководящими евреями выкинули с работы по «Делу врачей», которые зачем-то умертвили членов политбюро тт. Жданова и Щербакова по заданию американской разведки «Джойнт». То, что руководящие евреи из папашиного окружения были пациентами, а не врачами, рассматривалось как отягчающее обстоятельство.

И хотя меньше чем через полгода лучший друг всех оставшихся врачей и подшипниковцев, главный сценарист этого и других политических детективов сдох, как паршивая собака, запертый в бронированном чулане своего госпоместья, а дело уцелевших медработников-вредителей закрыли, папашу не восстановили на прежней должности главного инженера, а отправили искупать вину малой кровью — тоже главным инженером, но уже машинно-тракторной станции в село Галахово Екатериновского района Саратовской области.

Остроумный папаша, что-то помнящий с допетлюровского детства об основах иудаизма, говорил, что теперь он Дважды Еврей Советского Союза — по паспорту и по Галахе («Галаха» — это жесточайшие законы, расписывающие всю жизнь религиозных евреев от рождения до смерти).

Но по жизни отец был атеистом и пьяницей-застолыциком, компании с которым не чурался никто. Иудей-дедушка пил, потому что был русским солдатом, а папаня имел на это другие и веские основания: во время очередного петлюровского погрома добросердечные хохлы-соседи окрестили голубоглазого отпрыска героя империалистической войны аж в самом Софийском соборе! Когда в Крыму дедушка узнал о папашином прозелитстве, то он еще раз перекрестил его — ремнем по заду. Но назад хода не было! Так что пьяницей крымский папа был нашим, коренным, православным!

Пчеловод Арсентий, который почти бескорыстно пользовал папашу медовухой (самогоном убойной силы, пить который можно с удовольствием до самого упаду), приговаривал:

— Что за имечко — Винамин? Наверно, правильно — Витамин, Витя по-нашему! А с Витем — все путем: выпьем за родину, выпьем за Сталина, выпьем и снова нальем!

Пьянство у Лжевитька находилось в непримиримом противоречии с чадолюбием, поэтому мама приняла единственно правильное решение — чтобы не прерывать свой рабочий стаж, она отправила на деревню к Веничке двух детей с няней, оставив за муженьком право свободного выбора: или позорить своей пьяной рожей ухоженных няней сынков-отличников, или умерить свой порочный пыл!

Щуряток бросили в реку!

Завидуйте, Тема и Никита! Мое детство было лучше вашего! Может, и у вас был свой конь, но мой, с не случайной для недоделанного колхозного кастрата кличкой Однококий, был моим другом утром и вечером. А днем у меня, десятилетнего шалопая, был еще один друг — железный конь, ржавый эмтээсовский американский мотоцикл с коляской «Харлей-Дэвидсон». Пятьдесят миль в час по спидометру по галаховскому бездорожью и распиздяйству на залатанном резиновом ходу! Пыльный и одинокий участковый приветствовал бесправного малолетку под козырек напутственными словами «Физкульт-кювет!», чего в результате и дождался без серьезных последствий для юного мотогонщика.

Однококого коня я поил и мыл мочалкой на собственном озере, которое пряталось в камышах в ста шагах от нашего просторного бревенчатого дома, а мой старший брат Юра там же обе зорьки промышленно отстреливал дикую водоплавающую курицу лысуху, повышенная яйценоскость которой предотвращала занесение в Красную книгу. И как-то в утреннем тумане этот Соколиный Глаз, стреляя на шум, засандалил заряд мелкой дроби в мокрые крупы Однококому и мне.

Наше дикое совместное ржанье эхом растеклось по оврагу, когда разузданный Сивка-бурка (он же Конь — В Жопе Огонь) вынес на мелко дрожавшем крупе непривязанного седока на равнину, взбрыкнув, сбросил его через голову оземь и встал передо мною, как лист перед травою, сохранив мне жизнь.

Няня Саня обожженной иголкой выковыряла из моих пыльных ягодиц восемнадцать дробинок. К лоснящейся здоровьем, несмотря на шрапнельное ранение, подхвостовой части Однококого никто подойти не осмелился. Большой Белый Брат лишился после мокрого дела главного атрибута вольной жизни — тульской двустволки и был сослан в Москву, учиться на академика. Но страсть к лишению жизни диких рыб и животных осталась у него на всю жизнь. И сейчас, в далеких Северо-Американских Соединенных Штатах, Ричмонд, штат Вирджиния, он тратит все свои пенсионные капиталы на лицензированный отстрел живности и рыбную ловлю, с умилением вспоминая бесплатную Родину, где безнаказанно можно было палить в лысух и жопу родного брата!

Вечера на хуторе близ Диканьки я проводил в сельском клубе, куда меня пропускали по блату как сына Мироныча (не путать с убиенным питерским вождем!), за что был галаховским Миронычем неоднократно бит — папаша не любил халяву и давал детям хорошее воспитание. Кинопередвижка потчевала невзыскательную деревенскую публику трофейными шедеврами кино, и я по десять раз смотрел и «Мост Ватерлоо», и «Королевских пиратов», и «Рюи Блаз», и «Путешествие будет опасным»! К счастью, папаня с ремнем в трясущейся от жалости руке заставлял меня читать хорошие книжки все не занятое столь приятным досугом время. Книжки папаня, поступаясь принципами, доставал по блату.

Но это личное, а с общественной стороны папаня был в авторитете. Конечно, в железках он разбирался знатно, конечно, руководить он мог и значительно большим коллективом бездельников и пьяниц, чем десяток механизаторов. Но главное, он везде был — своим! Не мешали ни фамилия, ни шнобель, торчавший нерусской возвышенностью над среднекурносой равниной. Быть может, именно этими особенностями он и запомнился окружающим?

Как известно, земля круглая. Женится мой сын Илюша на красавице-однокурснице Тане Шалышкиной. И справляют они свадьбу в кафе «Чебуречная». Со стороны жениха — пара дружков да я с женой. Со стороны невесты — бабы и мужики в неимоверном количестве, отличающиеся друг от друга только челюстями: у зажиточных — золотые, у остальных — железные. Народ простой, веселый, пьющий. С традициями: надо под занавес кого-нибудь отпиздить. Не со зла, а на память. Нутром чую — меня отобрали! Вступаю с шафером в переговоры. Мол, откуда понаехали? А он мне и говорит:

— Тебе-то не все равно, галаховские мы!

— Галаховские? — переспросил я в надежде на уникальность топонимики. — Которая на речке Белгазе в Екатериновском районе, напротив Свищевки, Поповки и Кинь-Николаевки?

— А ты откуда нашу географию знаешь? — напрягся шафер.

— Да это — родина моя! — приврал я во спасение. — Жил там с отцом в пятидесятые, он главным инженером МТС был. Глейзер его фамилия.

— Мужики! — заорал шафер. — Да сват — земляк наш, он самого Мироныча сын родной, а жених — внук! Ура!

Так что все хорошо, что хорошо кончается.

В случае с моим детством было наоборот. Убедившись в устойчивости симбиоза пьющего папаши и непьющего пока еще сынка, мамка настучала маме, и та под угрозой неминуемого развода отозвала главного инженера МТС с вверенного ему партией и правительством поста. Но партия не могла не бороться с нарушителями своего устава и исключила в первый раз верного ленинца Глейзера В. М. из своих рядов «за развал Галаховской МТС», которая уже два года занимала первое место в социалистическом соревновании этих колхозных уебищ.

Обрадованный неправедной формулировкой лишенец нагло поехал в ЦК, как-то пробился в комитет партийного контроля, и сам тов. Шверник Н. М. заменил ему на первый раз изгнание из рядов на строгий выговор с предупреждением. О чем предупреждение, в копии протокола не было, и обнадеженный сын конфискованного агронома расслабился!

Оттепель-то прошла, да озимые еще не взопрели! Чудом протоптав дорожку к тов. Швернику, он не замел ее, как и положено неуловимому ковбою Джо, а через неделю приперся в Комитет партийного контроля с наглым заявлением о «возвращении ему на законных основаниях отцовой дачи, реквизированной с нарушениями в военное время финской войны».

Вот тут скверного ленинца выкинули из ордена меченосцев второй раз и окончательно с бесповоротной формулировкой «за аморальность в быту и попытку хозяйственного обрастания»!

Несостоявшийся наследник всех своих родных крепко запил и получил первый инфаркт.

Лежа недвижно в постели, неунывающий остроумец шутил:

— Коммунизм — это советская власть плюс конфискация всей страны!

Инфаркт номер два имел производственную подоплеку. Работая беспартийным главным конструктором в оборонном подмосковном НИИ, отец состоял членом закупочной комиссии своего министерства. И использовал служебное положение в корыстных целях: обеспечивал валютные поставки современного оборудования на родное предприятие.

Доллар стоил шестьдесят копеек, денег оборонщики не считали вовсе, за небольшие взятки в виде западного ширпотреба отечественные чиновники не покупались только что за дерьмо. Без упаковки. Поэтому привоз из заграницы японского обрабатывающего центра (а именно его выбил для НИИ беспартийный коммунист) стоимостью в пять миллионов долларов был для отца событием эпохальным. Чем он и гордился в кабинете директора в то время, когда в заводском дворе, прямо под окнами шла разгрузка. Как только он закончил восторженный автопанегирик и выглянул в окно, его и хватил удар.

В огромном станке была единственная выступающая крюком часть — мозг всего устройства, девять десятых его стоимости, на котором огромными буквами на всех языках, включая русский и суахили, было написано «Не трогать руками без инструктора!».

Так вот, именно за этот крюк пьяные такелажники и зацепили многотонный станок, сгружая его с платформы подъемным краном!

Папашу отправили в больницу, а японское чудо — на свалку. Отца модернизации, хорошо или плохо, через два месяца восстановили, а его детище разобрали до основания на блестящие безделушки местные умельцы.

Отец с тех пор пил водку вместе с нитроглицерином. Точнее не водку, а слегка разбавленный заводской спирт повышенной очистки, о котором у меня самые лучшие воспоминания. Вообще, на оборонных предприятиях много что повышенно очищали.

Однажды я явился в гости к родителям издалека и за полночь, маму мы не стали беспокоить, нарезали колбаски, достали разнообразные банки с солениями из овощей, которые отец как потомственный агроном любовно растил на своем огороде, и извлекли с верхней полки бутылку. Сомнений, что это оборонный спирт, ни у хозяина, ни у гостя не было, и мы вмазали по первой по граненому стакану. Жидкость оказалась крепкой, но какой-то безвкусной.

— Что это, папа? — в волнении спросил я.

— Чур, я первый! — заорал папаня и пулей бросился в сортир.

Мне осталась для опорожнения ванна, и ее почти хватило. Мы выпили, не успев закусить, чистого оборонного керосина, который маменька обменяла на спирт на том же заводе для своих хозяйственных целей, не меняя тару. Это чудодейственное средство очищает организм вплоть до пробок в ушах без всякого последующего вреда для здоровья. Перед употреблением можно не взбалтывать!

Последний раз мы выпивали с отцом, когда мамы уже не было, а папаня, переживший ее на пять лет, тяжело умирал от рака. Я приехал к нему под предлогом своего дня рождения, зная, что вижусь с ним в последний раз. Он лежал в постели, не вставая уже несколько дней. Но когда я вошел, с трудом поднялся для объятий и больше не лег, а прошел по стеночке на кухню и, улыбаясь в белые усы, встряхнул седой гривой:

— Спасибо, сынок, что приехал, а то выпить не с кем, боятся, что я за столом окочурюсь, трезвенники!

Я понял, что разговор идет о принципах, и я эти принципы уважал. Без всяких лишних слов мы достали спирт, разбавили его один к одному, достали традиционные соленья и выпили по рюмке.

— С днем рожденья, сынок!

— И тебя со мной, папа! Мы налили по второй.

— Неохота умирать — жить привык.

— Хорошая привычка, папа. Налили по третьей.

— А помнишь Арсентия, пасечника галаховского?

— Помню, а что?

— А то, мерзавец, что, когда я в омшаник на минуту с ним зашел, ты, пионер — всем ребятам пример, из моего стакана медовуху пробовал! Я заметил, да тебя пожалел и не выпорол.

— Еще не поздно, папа, было дело — виноват. Есть под рукой и ремень, и жопа!

— Да нет, не об этом я.

— А о чем? Что с Витем — все путем?

— Любил я вас всех, сына, вот о чем!

Через неделю его похоронили.

Давно уж мне пора о душе подумать, а я все пьянствую и балагурю.

Спасибо тебе, папуля, царство тебе небесное, за эстафетную палочку!