Глава двадцать девятая БЛЕСК НАКАНУНЕ КОНЦА

Глава двадцать девятая

БЛЕСК НАКАНУНЕ КОНЦА

Своей деятельностью в Непосредственной комиссии Гофман нажил себе немало врагов в вышестоящих инстанциях (правда, его прямой начальник, заместитель председателя апелляционного суда фон Трюцшлер, был весьма высокого мнения о нем). Однако мужественное и бескомпромиссное отстаивание законности принесло ему большое уважение в общественных кругах Берлина. Гейне пишет в своих «Письмах из Берлина», какое внимание привлекал к себе Гофман не только как писатель и музыкант, но и как советник апелляционного суда. Молва о его репутации в этом последнем качестве дошла даже до Вены, где в начале марта 1820 года Бетховен записал в своем блокноте: «Придворный, ты — не Гофман»[66].

Летом 1820 года работа в Непосредственной комиссии пошла на убыль. Гофман вздохнул с облегчением, поскольку сопряженная с этой работой полемика отнимала у него много времени, сил и нервов. Однако не суждено было ему наслаждаться покоем. Сам того не желая, он оказался втянутым в бурные события (также политические в своей основе), разыгравшиеся в связи с приглашением в Берлин на должность генерального музыкального директора Гаспара Спонтини.

Родившийся в 1774 году Спонтини написал в наполеоновскую эпоху в Париже оперы «Весталка» и «Фердинанд Кортес» и приобрел европейскую известность в качестве оперного композитора. К тому же он отличался яркой внешностью. Гейне так описывал его: «Высокий рост, глубоко посаженные темные пламенные глаза, черные как смоль локоны, до половины закрывающие изборожденный морщинами лоб, наполовину меланхоличное, наполовину гордое очертание губ, знойная страстность этого смуглого лица, на котором бушевали и продолжают еще бушевать всевозможные страсти, голова, которая, видимо, должна быть у калабрийца и которая вместе с тем может быть названа красивой и благородной — все это составляет портрет человека, духом которого порождены „Весталка“, „Кортес“ и „Олимпия“». Внешностью Спонтини Гофман обычно наделял своих магнетизеров.

Этот композитор с осанкой наполеоновского генерала и в музыке любил имперские замашки. Как позднее Вагнер, Спонтини стремился к слиянию драматического действия, музыки и художественного оформления в единое целое, которое должно было захватывать и держать в напряжении публику. Тяготение к грандиозности и монументальности тайным образом роднило это искусство с властью. Еще в бытность свою в Париже Спонтини был окружен вниманием сильных мира сего, и теперь прусский король, пригласивший его в Берлин вопреки воле генерального интенданта Брюля, всячески выражал свое благорасположение к нему. Сразу же по прибытии в Берлин 27 мая 1820 года композитор был принят при дворе, а 30 мая 1820 года состоялось чрезвычайно пышное торжественное представление «Весталки».

Предпринятая Спонтини «атака на все органы чувств» не застала врасплох трезвомыслящих берлинцев. Гейне сообщал об этом в Вестфалию: «Имеете ли вы у себя в Хамме возможность слушать музыку этой оперы («Олимпии». — Р. С.)? В литаврах и тромбонах там нет недостатка, так что один остряк предложил испытать музыкой этой оперы прочность стен нового здания театра. Другой остряк, возвращаясь с представления „Олимпии“, услышал на улице громкую барабанную дробь, отбивавшую вечернюю зарю, и с облегчением воскликнул: „Наконец-то можно послушать нежную музыку!“ Глухие были совершенно в восторге от столь великолепной, густой музыки и уверяли, что могли руками ощущать ее. Энтузиасты же кричали: „Осанна! Спонтини и сам — музыкальный слон! Он — ангел тромбонов!“».

В Берлине выражали недовольство привилегированным положением этого «музыкального слона» при дворе, его высоким жалованьем, достигавшим 4000 талеров, предоставленным ему в знак особой милости правом ездить в королевской карете в сопровождении генерал-адъютанта. Пострадавший в результате «преследования демагогов» патриотизм пережил новое оскорбление: королевское всевластие предпочло итальянца представителям национального немецкого искусства. Это обозлило публику, которая из-за политических репрессий была вынуждена давать выход своему раздражению в театрально-оперном скандале. В запале страстей упустили из виду то обстоятельство, что Спонтини в действительности порвал с традицией итальянской оперы и разрабатывал в более монументальном варианте реформированную оперу Глюка, то есть в известной мере придерживался немецкой традиции. В этом отношении он явился предшественником Вагнера.

Еще в декабре 1819 года некий газетный журналист сообщал из Парижа: «С большим удовлетворением я узнал, что даровитый, гениальный Э. Т. А. Гофман взялся… за обработку либретто („Олимпии“. — Р. С.), так что эта опера будет представлена в Германии с текстом, конгениальным музыке».

Сразу же по прибытии в Берлин Спонтини нанес визит Гофману, и тот согласился перевести на немецкий язык либретто «Олимпии». Гофман к тому времени радикально изменил свое мнение о Спонтини. В «Письмах о музыкальном искусстве в Берлине» в конце 1814 года он, разбирая представление оперы «Кортес», писал, что «в музыке Спонтини совершенно отсутствует внутренняя правда». Однако спустя уже полтора года Гофман склонился к мысли, что Спонтини встал на путь создания оперы как универсального романтического произведения искусства, о котором он прежде писал в своем диалоге «Поэт и композитор». В июне 1816 года он назвал «Весталку» «грандиозным шедевром», так что он отнюдь не льстил (в чем его упрекали некоторые), когда он 30 мая 1820 года в «Приветствии Спонтини» чествовал итальянца: «Добро пожаловать к нам, прославленный мастер! Давно уже звуки твоих мелодий проникли до сокровенных глубин нашей души; твой гений развернул свои могучие крыла, и вместе с ним взлетели мы, преисполнившись восторга и познав блаженство, восхитившись чудесным царством звуков, в котором ты, могущественный князь, царишь! Вот почему мы давно знаем и любим тебя!»

Таким образом, летом 1820 года Гофман оказался в лагере Спонтини. По этой причине некоторые «патриоты», которых он защищал в качестве советника апелляционного суда, считали его «княжеским холуем», человеком, который ради своего авторского тщеславия готов погрешить против национального чувства. Однако Гофман не обращал на это внимание. Не реагировал он и на то, что со стороны определенных аристократических кругов во главе с генеральным интендантом Брюлем, недовольных явным предпочтением, которое отдавалось выскочке Спонтини, стали раздаваться в адрес «партии Спонтини» обвинения в пособничестве «демагогам»: как-никак муж певицы Йозефины Шульц, которой оказывал протекцию Спонтини, выступал в суде в качестве адвоката отца гимнастического движения Яна.

Невзирая на все эти склоки, имевшие мало общего с искусством и музыкой, Гофман с полной отдачей сил работал над «Олимпией». Не ограничиваясь простым переводом, он предпринял переработку либретто, тем самым вдохновив Спонтини на создание новой музыкальной редакции оперы.

Представление «Олимпии» задержалось на полгода (невероятная для того времени вещь — прошло свыше сорока репетиций!). Когда же 14 мая 1821 года опера была представлена публике, та, несмотря на демонстративные аплодисменты короля, особого восторга не выразила. Фарнхаген писал на следующий день: «Бурные аплодисменты короля и двора… Спонтини вызывали и наградили венком. Король, благодаря и расхваливая Спонтини, четверть часа держал его за руку. Далеко не вся публика была согласна с королем, большая часть ее, вопреки вкусу монарха, находила оперу простым шумом и не признавала за Спонтини каких-либо заслуг, сожалея о его влиятельности, авторитете и жаловании».

При дворе были недовольны строптивостью публики.

Специальным королевским распоряжением газетам запрещалось публиковать отрицательные рецензии на оперу. Гофман извлек из этого пользу для себя, поскольку, дабы принизить Спонтини, чрезмерно расхваливали его либретто.

Еще лучшая возможность для нападок на Спонтини представилась в связи с премьерой 18 июня 1821 года романтической оперы Карла Марии фон Вебера «Вольный стрелок». В лице Карла Марии фон Вебера противники Спонтини нашли своего героя. Боевой клич «Здесь немецкое — там чужеземное! Здесь Вебер — там Спонтини!» отныне определял накал страстей. Говорили, что Вебер не нуждается в слонах и громе канонады, ибо он стремится не потрясать, а очаровывать.

На премьере оперы Вебера рукоплесканиям не было конца. Получили хождение листовки, в которых Вебера расхваливали явно в пику Спонтини. Для самого Вебера подобного рода восхваления были совсем некстати, поскольку он лично ценил музыку Спонтини и не хотел быть орудием в борьбе против него. Кроме того, он рассчитывал на получение в Берлине должности капельмейстера, а борьба, в которую его вовлекли, перечеркивала его надежды.

Гофман, друживший с Вебером с 1816 года, оказался между двух огней. Друзья предостерегали Вебера от Гофмана как от противника. Несмотря на это, Вебер первое время не порывал с ним. «Я сохранял доброе мнение о нем так долго, как мог», — признавался он в письме Кинду от 21 июня 1821 года. Гофман участвовал в его чествовании в день премьеры, короновав композитора чрезмерно большим лавровым венком. Присутствовавшие, в том числе и сам Вебер, не могли понять, всерьез это было сделано или же в насмешку. Гофман же не счел нужным приоткрыть завесу тайны.

Когда «Фоссише цайтунг» опубликовала 26–28 июня 1821 года разгромную рецензию на «Вольного стрелка», сложилось мнение, что автором ее был Гофман. Вебер не верил этому слуху, однако для него достаточно оскорбительным было уже одно то, что он так и не дождался от Гофмана рецензии на свое произведение. Для него это было тем более обидно, что он в свое время опубликовал столь подробный и благожелательный разбор «Ундины». Он покидал Берлин, разочаровавшись в Гофмане.

В период этой полемики генеральный интендант Брюль, противник Спонтини, всячески старался угодить Гофману. Бросалось в глаза усердие, с каким Брюль добивался, начиная с весны 1821 года, возобновления постановки «Ундины». Он уговаривал Гофмана принять согласованные изменения в опере, чтобы зимой 1821/22 года или, самое позднее, весной 1822 года могло состояться ее представление. Вероятно, Брюль надеялся, что романтическая опера-сказка «Ундина» станет еще одним противовесом помпезности Спонтини.

Однако, как и в 1815 году, Гофман медлил с завершением своего любимого детища. Лишь на смертном одре он снова примется за работу над партитурой. Впрочем, в последние месяцы 1821 года у него было столько работы и столько планов, что на «Ундину» просто не оставалось времени. Этот избыток планов и работы поневоле наводит на мысль, что летальная эйфория затухающей жизни в последний раз произвела всплеск творческой энергии. На ум приходит образ фейерверка, о котором говорил Эйхендорф. Гофман пишет второй том «Кота Мурра» и собирается еще до конца года завершить третий том; он даже получил аванс за роман «Якобус Шнельпфеффер», который заранее ставил выше «Кота Мурра», хотя еще не написал ни строчки; он приступил к написанию «Повелителя блох»; обещал представить несколько рассказов для карманных изданий и обязался перевести на немецкий язык либретто оперы Спонтини «Мильтон».

Ему было хорошо в эти последние горячие месяцы 1821 года. Он даже снял еще одну квартиру, поменьше, намереваясь устроить там библиотеку и кабинет для литературных занятий. Он получил почетное, сопряженное с повышением должностного оклада и оставлявшее больше времени для занятий искусством назначение в верховный апелляционный сенат апелляционного суда. «Невозможно, — писал Хитциг, — представить себе человека, смотрящего с большим оптимизмом в будущее, чем Гофман в октябре 1821 года».

Однако эти радужные ожидания были перечеркнуты самым жестоким образом. Опять политика настигла его и на сей раз довела до смертного одра.

Осенью 1821 года Гофман, работая над вторым томом «Кота Мурра», дал выход своему раздражению, вызванному кампанией «преследования демагогов». Одним из этапов жизни его кота стало членство в буршеншафте — сатира, изображающая молодечество буршей как фазу становления будущих филистеров. Эта еще вполне безобидная насмешка переходит в едкую сатиру, когда Гофман описывает преследования, коим подвергаются несчастные коты-бурши: они устраивают по ночам на крышах пирушки с пением, которые не мешают никому, кроме принадлежащей мяснику собаки по кличке Ахиллес, «филистера», геройство которого состоит в «неотесанной неуклюжести» и «пустопорожних фразах». Он подстрекает «шпицев», этих «лебезящих, чмокающих с манерными ужимками созданий», к тому, чтобы они тявкали, когда коты поют. Лишь после этого происходит настоящее нарушение покоя. Хозяин дома просыпается и с кнутом бросается на «смутьянов». Не коты и даже не хозяин с кнутом, а прежде всего эти «шпицы» должны вызывать отвращение. Они являются подлинными нарушителями покоя, пародией на фанатичных преследователей «демагогов» пошиба Кампца, в которых и метил Гофман.

Однако эти намеки на реальную кампанию «преследования демагогов» были слишком завуалированными. Во всяком случае, реакции на них не последовало. Совсем по-другому обернулось дело с «Повелителем блох».

Возможно, и на этот раз сатира на начальника полиции Кампца осталась бы незамеченной или по крайней мере высшие инстанции сделали бы вид, что ничего не заметили. Однако сам Гофман слишком много болтал об этом в питейном заведении «Люттер и Вегнер», и в начале 1822 года слухи дошли до Кампца. Развитию несчастных для Гофмана событий был дан толчок: Кампц увидел великолепную возможность разделаться со строптивым советником апелляционного суда.

Подозрительные пассажи «Повелителя блох» были уже у издателя Вильманса во Франкфурте. С одобрения министра Шукмана Кампц 17 января 1822 года направил туда полицейского агента Клиндворта. Франкфуртские власти с готовностью оказали содействие, и Вильманса очень быстро удалось запугать. Он выдал рукопись, уже отпечатанные листы и даже корреспонденцию. О запланированной акции Гофман узнал за несколько дней. Он срочно отправил Вильмансу письмо, в котором просил изъять конкретно указанные пассажи. У Вильманса уже не было для этого времени, поскольку власти добрались до него, однако он оказался настолько глуп, что отдал и только что полученное письмо, естественно, послужившее отягчающим фактором. Пережитые волнения свалили Гофмана с ног. Его мучили «ревматические приступы» (Хитциг), однако он не потерял присутствия духа. Фарнхаген, у которого повсюду были свои осведомители, 29 января 1822 года записал в своем дневнике, что Гофман будто бы «весьма нелестно выразился о людях, что-то замышляющих против него; „Пусть все они…“ — так он сказал. Похоже, он нисколько не задумывается о том, что может случиться с ним в будущем».

Тем временем Кампц ознакомился с инкриминируемыми пассажами и 31 января 1822 года составил подробное заключение для Шукмана, которое заканчивалось следующими выводами: «Отсюда явствует, что советник апелляционного суда Гофман: 1) имел намерение и, насколько это было в его силах, достиг публичного осмеяния мер, предписанных его королевским величеством, к реализации которых сам он был допущен по высочайшему доверию, представив эти меры как орудие низменных личных мотивов… 2) использовал для этого выдержки из документов, доверенных ему лишь в служебном порядке… а также, наконец 3) изобразил члена министерской комиссии как чиновника, не соответствующего своим обязанностям и заслуживающего наказания».

Инкриминируемые пассажи находятся в четвертой и пятой главах сказки. Речь идет о знаменитом эпизоде с Кнаррпанти: некий чуравшийся женщин Перегринус Тис арестован за то, что он будто бы похитил женщину. Между тем заявления о пропаже женщины не поступало, что, однако, ничуть не смущает тайного придворного советника Кнаррпанти, которому было поручено проведение расследования, ибо у него имеются на сей счет собственные принципы: «В ответ на напоминание, что преступник может быть выявлен лишь в том случае, если установлен сам факт преступления, Кнаррпанти высказал мнение, что важно прежде всего найти злодея, а совершенное злодеяние само собой обнаружится. Только легкомысленный судья-верхогляд не в состоянии так повести допрос обвиняемого, чтобы найти на его совести хотя бы малейшее пятно, служащее достаточным поводом к задержанию, если главное обвинение вследствие запирательства обвиняемого даже не установлено».

Кнаррпанти, в котором Кампц с полным основанием узнал самого себя, является виртуозом своего дела. Перегринус Тис записал в своем дневнике: «Сегодня я был, к сожалению, в убийственном настроении». Кнаррпанти трижды подчеркнул слова «в убийственном» и сделал из этого заключение, «что речь здесь идет о человеке с преступными намерениями, который сожалеет, что сегодня ему не удалось совершить убийство».

Именно этот пассаж и послужил поводом для обвинения Гофмана в том, что он использовал служебные материалы. Действительно, в конфискованном дневнике студента Густава Асверуса, арестованного в 1819 году в Берлине за «демагогическую деятельность», безобидное выражение «в убийственном настроении» было — предположительно, рукой Кампца — дважды подчеркнуто красным карандашом, что и послужило основанием для обвинения. Таким образом, сатирическая фантазия Гофмана в данном случае опиралась на действительный факт.

Делу был дан ход. 4 февраля 1822 года министр Шукман писал государственному канцлеру Гарденбергу, что Гофман «проявил себя как позабывший честь, в высшей степени неблагонадежный и даже опасный государственный чиновник». И далее: «Если с данным проступком советника апелляционного суда Гофмана соотнести прежнее его поведение в следственной комиссии, к примеру, его решения, противоречащие документам… если также принять во внимание то, как он вел себя раньше, еще будучи правительственным советником в Познани, где сочинил пасквиль на целую коллегию, членом коей состоял; если присовокупить также его писательскую деятельность, то едва ли останется место сомнениям, не является ли сей человек недостойным в служебном и моральном отношении». Шукман, «учитывая прежние суждения апелляционного суда по таким делам», выражает сомнение «в успехе подобного процесса» и рекомендует перевести «упомянутого Гофмана с необходимым порицанием из столичного суда в отдаленную провинцию, например, в Инстербург, препоручив его там строгому надзору…» Решение, однако, еще не принято — сначала надлежит допросить самого Гофмана.

Гиппель, старинный друг, ту зиму как раз живший в Берлине, самоотверженно вступился за Гофмана. Чтобы дать ему возможность подготовить письменную защитительную речь, он добился перенесения допроса, аргументируя это врачебным заключением.

23 февраля 1822 года Гофман продиктовал — паралич, начавшийся со спинного мозга, уже дошел до рук — свою защитительную речь, которая произвела впечатление даже на вышестоящие инстанции. Разумеется, Гофман не смог переубедить своих мучителей, однако его блестящая речь обезоруживала. Получилось как когда-то с дядюшкой Отто, который уже не смог наказать маленького Эрнста за вырытую в саду яму — слишком хорошо была придумана история про американское растение.

В своей защитительной речи Гофман доказывал, что, исходя из логики сказки, ему надо было ввести такой персонаж, как Кнаррпанти, ради художественной сбалансированности. Сходство с реальными людьми является случайным. Кто ищет подобное сходство, тот всегда найдет его, от этого не защищен ни один автор, что с многими уже случалось. Гофман закончил свою речь такими словами: «Я прошу не упускать из виду то обстоятельство, что речь идет не о сатирическом произведении… а о фантастическом создании писателя-юмориста… Тогда с меня будут сняты все подозрения, глубоко и больно затронувшие меня. Сия надежда, полагаю, с полным на то правом питаемая мною, дает утешение и силу, необходимые для того, чтобы пережить мучительнейшие дни моей жизни».

Теперь началось закулисное перетягивание каната. Гиппель попытался привлечь к делу защиты попавшего в беду Гофмана князя Пюклер-Мускау, к тому времени уже ставшего зятем Гарденберга, однако тот отказался.

И все же дисциплинарное производство пришлось пока отложить, поскольку этого настоятельно требовало все более ухудшавшееся состояние здоровья Гофмана. «Повелитель блох», из которого изъяли крамольные пассажи, вышел в свет, однако дни самого автора уже были сочтены.