Глава вторая ЮНОСТЬ В КЁНИГСБЕРГЕ

Глава вторая

ЮНОСТЬ В КЁНИГСБЕРГЕ

«Большой город, государственный центр, в котором находятся правительственные учреждения и имеется университет (для процветания науки), город, удобный для морской торговли, расположение которого на реке содействует общению между внутренними частями страны и прилегающими или отдаленными странами, где говорят на других языках и где царят иные нравы, — такой город, как Кёнигсберг на реке Прегель, можно признать подходящим местом для расширения знания и о человеке, и о мире. Здесь и не путешествуя можно приобрести такое знание».

Так в 1798 году Иммануил Кант обосновывал в предисловии к своей «Антропологии» утверждение, что можно обладать знанием и о человеке, и о мире, не предпринимая далеких путешествий: Кёнигсберг представляет собой мир в миниатюре. Однако не все его современники придерживались такого же мнения о городе на Прегеле. Наиболее знаменитым критиком этого города был Фридрих Великий. «Праздность и скука являются, если я не ошибаюсь, богами-покровителями Кёнигсберга, ибо и люди, которых можно здесь видеть, и воздух, которым здесь дышат, кажется, не внушают ничего иного», — писал он, будучи кронпринцем, и впоследствии упорно избегал посещения этого города, о котором высказал столь нелестное суждение. Не мог он простить Кёнигсбергу и того, что во время Семилетней войны он почти с радостью жил в условиях русской оккупации (1758–1762). На верность царице город присягал сверх всякой меры усердно. Кёнигсбергские служители муз стремились перещеголять друг друга в стихотворных восхвалениях императрицы Елизаветы Петровны. Школьные хоры пели по случаю ее дня рождения. В доме русского губернатора собирались все, кто был отмечен чином и званием. За русскими офицерами последовали из Петербурга очаровательные придворные, кружившие головы сыновьям кёнигсбергских бюргеров. Галантные нравы воцарились в городе. Строгий протестантский Кёнигсберг начал сдавать свои позиции. Русские ввели в обычай пунш, который столь высоко будет ценить Гофман. Возросло число проституток и внебрачных детей. Торговля и ремесла процветали, поскольку новое ощущение жизни порождало и новые потребности, а таможенные барьеры на границе с Россией на время исчезли. В эти годы Кёнигсберг и вправду был открыт миру. Фридрих Великий мог бы убедиться в этом, если бы еще раз посетил город.

Однако этот расцвет оказался недолгим. В последней трети XVIII века, когда Гофман жил в Кёнигсберге, начинается постепенный экономический и политический упадок города.

Кёнигсберг был резиденцией прусских королей, о чем свидетельствовал располагавшийся в самом его центре большой дворец. Значительная часть города относилась к территории так называемой «королевской вольности» — там были особые права, особые подати и особое управление. Поскольку Гогенцоллерны могли считаться королями только в Пруссии (но не могли быть ими в Бранденбурге)[5], первая королевская коронация в 1701 году должна была проводиться в Кёнигсберге. Однако этот город так и не стал подлинной столицей монархии Гогенцоллернов. Прусское королевское достоинство они использовали как средство для экспансии вглубь Германии. Кёнигсберг оставался для них опорным пунктом на восточной окраине. В Берлине сомневались даже в его благонадежности — как-никак период русской оккупации доказал, что приверженность тамошних обитателей прусскому королевскому дому простирается не слишком далеко.

Со временем Кёнигсберг, как и другие города государства Гогенцоллернов, был включен в строго централизованную систему административной иерархии и утратил свои традиционные права городского самоуправления. Его магистрат превратился в исполнительный орган Королевской палаты военных и государственных имуществ. Обербургомистр теперь уже не являлся представителем граждан, а сделался королевским чиновником. Он, подобно руководителям других королевских ведомств, носил титул «президента» — в данном случае «штадтпрезидента».

Этот административный централизм особенно неблагоприятно сказывался на хозяйственной жизни города. Торговля и ремесла, запутавшись в меркантилистических дебрях таможенных сборов, запретов на ввоз, государственных монополий и административных предписаний, не могли нормально развиваться. Только в период с 1775 по 1780 год в Кёнигсберге обанкротились 43 крупных торговых дома, в том числе и наиболее значительный из них — «Сатургус». Купечество, как могло, противилось административной опеке и ограничениям, вызывая тем самым, естественно, недовольство в Берлине. Фридрих Великий выразил свое мнение в рескрипте: «Дела прусской коммерции не раз уже занимали наше внимание, но хлопоты были напрасны, и тамошние купцы по-прежнему предпочитают торговать чужими полотнами и сукнами, а не нашими. Эти люди не понимают резонов, но дело так не пойдет».

Купцы хотя и терпели экономический ущерб от препирательств с королевской администрацией, чувствовали за собой поддержку городского населения. Их самосознание возрастало, росло и уважение к ним. Кант, почтительно относясь к купеческому сословию, даже избегал называть своего слугу Иоганнеса Кауфмана по фамилии, дабы не величать негодника столь почетным титулом[6].

Позднее и Гофман в рассказе «Артуров двор» тоже отдаст дань уважения купечеству. Правда, действие этого рассказа разворачивается в Данциге, который к тому времени затмил славу Кёнигсберга как торгового центра на Балтике.

И все же, несмотря на экономический упадок, город растет. В конце XVIII века он уже насчитывает около 50000 жителей. Но вместе с тем растет и число бедных. Околоточные надзиратели следят за тем, чтобы нужда пряталась по укромным углам. Попрошайничать запрещалось. Самые бедные изгоняются из города или же направляются в работный дом. В этом проявляется дух нового времени, в которое вступает Гофман: с прежними «беспорядками» должно быть покончено. Наступает переломная эпоха.

Меняется и внешний облик города. Два катастрофических по своим масштабам пожара, 1764 и 1769 годов, уничтожили целые городские кварталы — сначала Лёбенихт, а затем пригородную часть. Новая застройка ведется по плану, на котором уже нет места кривым улочкам, прежде определявшим облик города. Прямые линии новых улиц обозримы и лишены украшений. Все делается ради пользы, а не для удовлетворения эстетических запросов. Уже современники выражали свое неудовольствие по этому поводу. В пылу нового строительства разрушались и некоторые старинные сооружения, которые стоило бы сохранить. В то время еще не осознавалась необходимость сохранения старинных зданий. В 1782–1790 годах были снесены ворота древней городской стены (Хонигтор, Шмидетор и Хольцтор), а также большинство башен. Старинные здания могли уцелеть лишь в том случае, если, по расчетам главного городского архитектора, затраты на их снос превышали предполагаемую выгоду от продажи полученных в результате этого камней. Дабы избежать впредь пожаров, специальным постановлением от 1782 года запрещалось возводить в пределах города фахверковые здания[7]. Естественно, пройдет еще немало времени, прежде чем фахверковые здания окончательно исчезнут с улиц города, однако смертный приговор им был уже вынесен.

В 1783 году по предложению Иммануила Канта в городе был установлен первый громоотвод. Под защитой этого технического приспособления оказалась Хабербергская церковь. На берегу Прегеля появились новые зерновые и соляные склады — уже не из дерева, а из массивных каменных блоков. В это переломное время повсюду велось строительство, однако дело продвигалось не так быстро, как хотелось бы. В 1792 году насчитывалось 160 пустырей, отведенных под строительные площадки.

Все подлежало «улучшению» — точь-в-точь в духе того просветительского режима, карикатуру на который Гофман изобразил в «Крошке Цахесе». Предполагалось принимать более надежные меры и против пожаров, и против наводнений в результате выхода Прегеля из берегов. Предписания, призванные предотвратить наводнения и пожары, слагались в целые фолианты. Предполагалось улучшить положение дел в торговле и ремесле, для чего была создана специальная комиссия по выработке соответствующих предложений. Когда же она предложила упразднить меркантилистические ограничения в торговле, из Берлина пришел официальный ответ: «Вам, должно быть, отказали все пять органов чувств…»

В качестве меры по перевоспитанию преступников было предложено заставить заключенных петь хоралы. Кант, дом которого, по несчастью, оказался вблизи тюрьмы, подал ходатайство об отмене песнопений. Поскольку бургомистр Гиппель был в числе его друзей, ответ на его прошение оказался положительным. И Гиппель, в свою очередь, тоже был одним из тех, кто полагал своим призванием всяческое улучшение и исправление. В 1792 году он написал книгу «О гражданском исправлении женщин». Предполагалось «исправлять» даже сумасшедших, для чего в городской больнице были устроены «сумасшедшие комнаты». Просвещенное руководство города позаботилось и о том, чтобы нести людям свет: оно увеличило число уличных фонарей, но затем сдало их в аренду. Арендаторы обложили население большими поборами, и, поскольку оно отказывалось платить, на улицах по-прежнему было темно.

Рационалистический дух времени оказался также неблагосклонным к обычаям и традиционным формам общения. Здесь многое подлежало отмене и искоренению как бесполезное, расточительное, суеверное, безнравственное или просто неразумное. Прежде всего предполагалось положить конец неумеренному чревоугодию и винопитию по случаю всевозможных празднеств — да и количество самих праздников тоже предполагалось сократить. Дурную славу подобного рода пирами стяжали себе подмастерья пекарей. Так, например, цех пекарей, один из самых зажиточных в городе, построил приют для своих подмастерьев, и установка вывески на нем послужила достаточным основанием для того, чтобы в течение двух дней устраивать пир горой. За один раз было съедено шесть быков, большое количество солонины, карпов и прочей рыбы, двенадцать горшков смальца; выпито шесть бочек пива и изведено двенадцать фунтов зерен кофе. Для увеселения были приглашены городские музыканты и устроено шествие по городу.

Отцы города усмотрели в старинных обычаях излишнюю «блажь и причуду». Живописные шествия членов цехов были запрещены по причине того, что они будто бы служат соблазном для «пустой траты времени». Бедным ученикам запрещалось исполнение песен на улице с тем обоснованием, что оно выродилось в простое попрошайничество. Яркие краски студенческой жизни потускнели. Студенты должны были одеваться, как простые обыватели, и когда они в 1795 году потребовали вернуть им право носить традиционный студенческий наряд, сенат ответил отказом под предлогом того, что наряд этот слишком дорог и представляет собой чистое расточительство, а кроме того, чересчур выделяет студентов на фоне представителей прочих сословий. Когда студенты летними вечерами проходили с пением серенад по городским улицам к Прегелю, прозаически настроенные обыватели усматривали в этом нарушение собственного покоя и ходатайствовали перед властями о запрете студентам музицировать по ночам.

Разумеется, увеселения и коллективные времяпрепровождения не прекратились вовсе, однако изменили свой характер. Смысл старинных церемониалов и обычаев был утрачен. Традиционные строгость и церемонность теперь представлялись столь же несвоевременными, как и традиционные формы отдыха и увеселения. Старинная изобильность праздников, их продолжительность и частота, простонародная непринужденность и расточительность противоречили распространяющемуся теперь буржуазному духу сдержанности. Буржуазная среда, в которой рос Гофман, в своих формах общения норовила отмежеваться и от традиционной строгости, и от традиционной дикости. Предпочтение отдавалось всему среднему, умеренному.

Полуприватный способ коллективного времяпрепровождения нашел выражение в так называемых «ресурсах». Чаще всего они организовывались в частных домах, где собравшиеся вели беседы, читали газеты и играли в карты. Женщины в такие компании не допускались. Лишь в салонах они будут играть важную роль. «Ресурсы» — своего рода офицерские казино для штатской буржуазной публики. Здесь мужская элита буржуазного общества могла расслабиться и отдохнуть от чопорности масонских лож — весьма строгой и амбициозной формы общения представителей буржуазии и аристократии. Во времена Гофмана в Кёнигсберге были две большие ложи — Ложа трех королей и Ложа мертвой головы. Почти каждый, кто хоть что-то представлял из себя, принадлежал к числу их членов. Там практиковалось космополитическое умонастроение, и посему туда принимались также русские и польские дипломаты и купцы, равно как и чиновники-французы обычно ненавидимого всеми прусского таможенного и налогового управления.

В ложах совершается напряженная культурная работа. Здесь невозможно быть предоставленным самому себе. Здесь каждый проходит, точно через фильтры, через сложную систему нравственного облагораживания. Иерархия степеней и рангов должна выражать восхождение по ступеням познания и нравственности. Утонченная игра в конспиративность, которая скрывает иерархию лож даже от их членов, создает ощущение, что находишься под постоянным наблюдением; среди посторонних этот культ секретности порождает недоверие и плодит фантазии относительно власти и могущества лож. Подробнее об этом чуть позже.

«Ресурсы» и ложи способствовали расслоению общественной жизни. Их эксклюзивный характер требовал от человека постоянной собранности, дабы оставаться достойным членства в них. По-настоящему отдохнуть можно было в столь любимых горожанами общедоступных питейных заведениях, которые в конце XVIII века множились точно грибы после дождя. Обыватели незнатного происхождения отдавали предпочтение прежде всего винным погребкам и кофейням, а также садам-ресторанам, в которых можно было потанцевать под музыку, поскольку туда допускались и женщины — дочери бюргеров и продавщицы. Университет предостерегал своих студентов от посещения подобного рода заведений, особенно с тех пор, как среди посетительниц стали попадаться проститутки. Предостережения эти не возымели действия, и университетское правосудие вынуждено было довольствоваться наказанием отдельных студентов, которых удавалось уличить в «недостойном поведении». Проявлением «недостойного поведения» считалось и посещение одной из более чем шестидесяти пивных города. Там скрашивал часы своего досуга простой народ — подмастерья, рабочие с мануфактур, прислуга. Некоторые из этих питейных заведений одновременно были и борделями. В отличие от других крупных городов Пруссии, в Кёнигсберге не существовало официально разрешенных заведений подобного рода. Жрицы любви там не были переведены на казарменное положение. И едва ли прав был Иоганн Тимофей Гермес[8], утверждавший в 1778 году, что «поговорка „в большом городе и грехи большие“ нигде не верна столь мало, как в Кёнигсберге».

Гофман, который впоследствии будет проводить немалую часть своего времени в питейных заведениях, в студенческие годы был еще весьма умеренным их посетителем. Свой стакан вина он предпочитал выпивать дома, чаще всего в доверительных, задушевных беседах с приятелем Гиппелем.

Дух рационализма проник в конце XVIII века и в систему школьного преподавания. Лозунг «Каждый себе теолог», красовавшийся на портале городского училища, которое посещал Гофман, в 1779 году был заменен на другой: «Каждый себе философ». Директор училища, польский проповедник Стефан Ванновский, был известен своими наставлениями в «естественной религии и морали». Совершенно в духе Канта, он преподавал религию как разумную систему нравственности, демонстрируя при этом большую сноровку в подборке античных текстов для доказательства действенности и непреложности своих воззрений. Секуляризация шла полным ходом. В 1795 году директором латинской школы впервые стал не теолог. Новый директор — Михаэль Гаман — был сыном знаменитого философа Иоганна Георга Гамана. Кнайпхофская школа распродала свое собрание теологических трудов и на вырученные деньги приобрела электростатическую машину.

Кёнигсбергский университет, так называемая «Альбертина», в студенческие годы Гофмана не принадлежал к числу наиболее значительных университетов Германии, несмотря на славу Канта. Главными университетскими центрами считались Галле, Лейпциг и Йена. Количество студентов в Кёнигсберге шло на убыль, и если бы не Кант, то убывание это было бы еще более стремительным. Как-никак на лекциях Канта — в ранние утренние часы с 7 до 9 — присутствовало до трети всех студентов университета. А ведь Кант отнюдь не блистал ораторским искусством. Во всяком случае, Фихте в 1791 году отмечал: «Его лекции действуют усыпляюще». В 1792 году, когда Гофман поступил в университет, Кант уже сворачивал свою преподавательскую деятельность.

В то время как за стенами университета, во всем интеллектуальном мире, идеи Канта сверкали подобно молниям, в аудитории его слушатели из последних сил противились накатывавшим приступам сна. Виной тому были не только ранние утренние часы, но и педантизм Канта, не желавшего ограничиваться изложением «горячих» тем своей критической философии, а добросовестно разворачивавшего перед студентами всю энциклопедию знаний во всевозможных областях науки — географии, педагогике, астрономии, камералистике и антропологии с учетом их практического применения.

Вероятнее всего, Гофман ни разу не посетил лекции Канта. В судьбах его философии он не принимал ни малейшего участия даже тогда, когда в середине 90-х годов вокруг Канта разразился большой скандал: его вышедшее на Пасху 1793 года в Йене сочинение «Религия в пределах чистого разума» было запрещено по причине недозволенной критики церкви и учения о Божественном откровении. Летом 1794 года Канту даже грозил арест, и он подумывал о поисках пристанища, где бы он мог «беззаботно дожить» свою жизнь. Однако все обошлось, ему позволили продолжить преподавание в обмен на обещание впредь не касаться вопросов религии. Его коллеги, преподаватели теологии и философии, в свою очередь, обязались игнорировать Кантово учение о религии. Так продолжалось вплоть до конца правления Фридриха Вильгельма II в 1797 году. Со смертью короля прекратилось и губительное всевластие Вёльнера и Бишофвердера[9], тех ненавистных деятелям Просвещения обскурантов, которых еще Фридрих Великий называл мракобесами, лжецами и интриганами. Теперь вновь появилась возможность свободно высказываться по вопросам религии, чем Кант незамедлительно воспользовался. Вся эта цензурная афера, естественно, вызвала живой интерес в Кёнигсберге, однако в юношеских письмах Гофмана о ней нет ни малейшего упоминания. Лишь по окончании университета он заинтересуется философией Канта, и это не пройдет для него бесследно.

Несмотря на преподавательскую деятельность Канта, в Кёнигсбергском университете совершенно отсутствовала полемика по идейным и теоретическим вопросам. Прусский министр культуры, граф фон Цедлиц, горячий поклонник философа, еще в 1775 году в доброй абсолютистской манере предписал профессорам в Кёнигсберге заняться наконец философией Канта. Им прямо была запрещена «ограниченность». Наверное, было бы лучше, если бы им повысили жалованье, поскольку наиболее видные преподаватели университета покидали город — оплата труда профессоров в Кёнигсберге была из рук вон плохой. В Галле, например, профессор мог заработать в несколько раз больше. Кант был из числа немногих, кто, несмотря на соблазнительные предложения, оставался верен «Альбертине». Лишь благодаря ему Кёнигсберг на время привлек к себе людей, позднее прославившихся своей интеллектуальной деятельностью: Фихте, Гердера, Ленца, Мозеса Мендельсона, Генца[10]. Быть может, именно потому, что Кант всех подавлял своим авторитетом, среди преподавателей Кёнигсбергского университета было так мало крупных фигур. При этом, правда, не было недостатка в оригинальных чудаках: профессор Иоганн Штарк, например, носился с безумной идеей о том, что Французской революцией управляло некое тайное общество, обосновавшееся в Ингольштадте, а ориенталист Иоганн Готфрид Хассе пытался доказать, что полуостров Замланд и есть библейский рай, янтарное же дерево — древо жизни. Рационально мыслящим коллегам по крайней мере доставало чувства юмора, когда они в ответ на это утверждали, что остатки Ноева ковчега следует в таком случае искать близ Инстербурга.

XVIII век открыл страсть к чтению. В Кёнигсберге действовало несколько дельных издателей, имелись публичные библиотеки и книжные магазины. В «ресурсах», питейных заведениях и кофейнях лежали газеты. Один из издателей, Кантер, учредил читальню, куда захаживала интеллектуальная элита города. Здесь ею могли восхищаться любознательные гимназисты, которых также допускали в читальню. Поскольку это место встреч просуществовало до начала 90-х годов, вполне возможно, что и юный Гофман был среди любознательных посетителей.

Сколь-либо значительного литературного журнала в Кёнигсберге не было. Хотя в этом направлении и предпринимались неоднократные попытки («Прусские цветы», «Шутливо-серьезный кёнигсбергский еженедельник», «Laterna magica»[11]), все эти издания оказывались недолговечными и не получали широкого распространения. В Кёнигсберге прочно обосновался прозаический дух. Органом литературной молодежи считалось «Прусское время», куда молодые чиновники, гимназисты, офицеры и не лишенные чувства прекрасного ремесленники направляли свои стихи и прозаические тексты, сочиненные частично в сентиментальном, частично в рационалистическом стиле. Идиллия в духе рококо также пользовалась спросом, и только настроения «Бури и натиска» не находили здесь отклика.

Естественно, в просвещенном Кёнигсберге не могло не быть еженедельника морально-просветительского содержания. Он назывался «Агатосюне», и его издателем являлся Ханс Фридрих Леман, впоследствии учредивший «Союз добродетели». Однако ему оказалось не под силу конкурировать с потоком подобных еженедельников, поступавших из Гамбурга и Галле.

Газеты и журналы в целом отражали дух времени: в них были переливавшие через край чувствительность и рассудочность, восточная мистика и прусский рационализм, трезвая повседневность и темные стороны природы, галантная анакреонтика и мещанская идиллия, двусмысленное и моральное.

В меньшей мере находили выражение политические течения того времени, о чем позаботилась цензура, действовавшая в Кёнигсберге, видимо, особенно эффективно. Для «революционного шарлатанства и одержимости политическими нововведениями» в Кёнигсберге не должно быть места, как заявляли власти, имея в виду сообщения о Французской революции. И все же просачивалось достаточное количество такого рода сообщений, чтобы вызвать некоторое возбуждение среди политически индифферентных жителей города. В Кёнигсберге не сажали дерево свободы, как в Тюбингене, не били стекол в окнах, как в Дармштадте и Йене, и не имели понятия о революционных клубах, какие возникли в Майнце и Франкфурте, и тем не менее дебаты разгорались и здесь — в садах-ресторанах, пивных и, естественно, в университете, где великий Кант не делал секрета из своего восхищения революцией. И только юный Гофман не поддавался общему настроению, продолжая упорствовать в своей холодности и равнодушии.

Театральная лихорадка, охватившая во второй половине XVIII века Германию, также не миновала Кёнигсберг, хотя и проявилась здесь в более умеренном, смягченном виде.

С середины столетия в Кёнигсберге существовало специально построенное здание театра (на 300 зрителей), однако постоянной труппы не было. Помещение сдавалось в аренду частным театральным антрепренерам. Иногда давали представления канатоходцы, чревовещатели, фокусники, укротители и акробаты. Время от времени проводились и балы-маскарады, так называемые «редуты», на которых особенно много собиралось девиц легкого поведения. Озабоченные соблюдением нравственности отцы города неоднократно, хотя и безуспешно, пытались воспрепятствовать этому.

С 1771 по 1787 год об удовлетворении театральных запросов жителей Кёнигсберга заботилась деятельная хозяйка театра Каролина Шух. Как Нойберин в Лейпциге, так и Каролина в Кёнигсберге изгнала балаганное шутовство с театральной сцены. Однако и она была вынуждена считаться со вкусами своих современников, которые любили, чтобы «чистый» театр перемежался гимнастическими и цирковыми вставками. Каролина и ее сын, в 1787 году перенявший от нее руководство театром, много сделали для упрочения репутации театрального искусства. Часто ставились пьесы Шекспира, Дидро и Бомарше. «Эмилия Галотти» была поставлена в том же году, в котором Лессинг закончил ее в Вольфенбюттеле[12]. Гёте как театральный автор пользовался меньшим спросом. Лишь в 1815 году его «Гёц» попал на сцену. Что касается «Разбойников» Шиллера, то, как полагали, они нуждались в исправлении. Некий Плюмике позаботился об этом. В 1785 году театралам Кёнигсберга была представлена эта пьеса в очищенном от «непотребства» и политической вольницы виде. В репертуаре были широко представлены комедии местных кёнигсбергских знаменитостей Йестера и Бачко, но еще обильнее — Коцебу[13] и Ифланда. Как и в других городах, театр, а особенно его актрисы, давали повод к оживленным пересудам. Когда, например, анонимно представленная трагедия Гиппеля провалилась на премьере, уже на следующее утро на фонарном столбе рыночной площади появилась стихотворная сатира. Однажды сын некоего почтенного акцизного чиновника бежал с актрисой. Вдовый отец вернул их обоих. Но как потешался город, когда спустя некоторое время отец женился на упомянутой актрисе. Ревность погнала сына в армию. Там он украл полковую кассу и с нею скрылся в Америке, где будто бы организовал театральную труппу. По обычаю того времени, в драматических театрах ставились также оперы и оперетты, так что актерам приходилось одновременно быть и певцами. Актеры, чаще всего не владевшие вокальным искусством, предпочитали зингшпили, предъявлявшие к ним менее высокие требования. И публика тоже отдавала предпочтение зингшпилям, к великому неудовольствию строгих критиков. «Чему учат нас все эти оперетки? Какую добродетель воспитывают они?» — вопрошал автор одной рецензии 1773 года. Зингшпили представляли собой комедии, перемежавшиеся вокальными партиями и отличавшиеся предельно упрощенным и стереотипным содержанием. Театральные труппы зачастую сочиняли их самостоятельно, так сказать, для домашнего употребления. Иногда попадались «шлягеры», распевавшиеся, как писал в 1791 году кёнигсбергский композитор Фридрих Людвиг Бенда, «не только в общественных кругах, но даже и простым народом прямо на улицах». И сам он тоже сочинил большое количество зингшпилей. Его «Луиза», равно как и «Шарманщица Фаншон» Фридриха Генриха Гиммеля[14], в свое время пользовались бешеным успехом — они прошли на сцене свыше тридцати раз. Для сравнения: «Дон Жуан» Моцарта в 1793 году выдержал шесть представлений. Это была первая серьезная опера, прошедшая с большим успехом. Она нарушила многолетнее безраздельное господство зингшпилей. Спустя год «Волшебная флейта» привела кёнигсбержцев в восторг. Гофман, еще ранее открывший для себя Моцарта, посещал представления. Оперы Моцарта в конце концов достигли популярности, какая прежде выпадала лишь на долю зингшпилей. Некоторые арии распевали на улицах.

Особенно знаменитой среди певиц стала в 1784 году юная, едва достигшая семнадцати лет Минна Брандес, дочь актрисы Шарлотты Брандес, которую высоко ценил Лессинг. Девушка выступала в различных салонах. Любители музыки восхищались ею и ее голосом. Многие степенные господа ударились из-за нее в сочинение стихов, если не в более тяжкие грехи. Даже бургомистр Гиппель, закоренелый холостяк, и почтенный канцлер университета Лесток будто бы влюбились в нее. Но особенно заговорил о прекрасной Минне весь город, когда распространилась весть, что она страдает опасной болезнью, из-за которой ей больше нельзя петь. В 1788 году она умерла, но еще долго потом вспоминали о ней, о ее голосе и о сгубившей ее коварной болезни. Несомненно, юный Гофман знал об этом. Вероятно, Минна послужила прототипом Антонии в «Советнике Креспеле» — последняя также стала жертвой болезни, сделавшей пение смертельно опасным для нее.

Кёнигсберг в те годы, видимо, был весьма музыкальным городом. В марте 1800 года в уважаемой «Всеобщей музыкальной газете» некий современник писал о нем: «Дух музыки столь безраздельно царит в местных образованных кругах, как это может быть только в самых больших городах. Взлет воодушевления наблюдается особенно в этом году… Множество публичных и частных концертов… свидетельствуют об этом воодушевлении». Часто устраивались любительские концерты, наряду с публичными концертами и исполнением ораторий. Каждый, кто дорожил своей репутацией в обществе, считал необходимым позаботиться о домашнем музицировании. Немалое количество учителей музыки находили себе заработок в этом городе. Для юного Гофмана, в котором с малолетства пробудилась любовь к музыке, это было весьма кстати.

В те годы в музыкальной культуре происходили глубокие перемены, отчетливо различимые в Кёнигсберге. Вплоть до второй половины столетия в музыкальной жизни господствовали церковные сюжеты. В 1755 году, в связи с юбилеем города, старая музыкальная культура еще раз пережила свой звездный час. Во всех церквях исполнялись торжественные, но вместе с тем по-протестантски строгие кантаты, сочиненные специально с этой целью. Все имело в высшей мере официальный характер и еще не несло на себе отпечатка личного самовыражения и индивидуального исполнения.

Кем в области церковной музыки были канторы и органисты, тем в светской музыке являлись городские музыканты. У них был собственный цех с особыми обязанностями и привилегиями, они получали от города жалованье и должны были по определенным случаям исполнять музыку. Они отчаянно защищали свои права от посягательств со стороны набиравших силу любительских оркестров. Так, театральный оркестр поначалу состоял главным образом из таких любителей и из членов полковой капеллы. Поскольку появилась возможность подзаработать, городские музыканты не хотели быть обойденными. Они ссылались на свою стародавнюю привилегию, гарантировавшую им монопольное право на исполнение музыки на территории королевской вольности, а здание театра как раз и находилось на этой территории. То, сколь решительно театральный импресарио отверг эти притязания, свидетельствует о катастрофическом падении общественного престижа цеха городских музыкантов. Импресарио категорически заявил, что «танцевальные скрипачи и музыканты из пивных не могут найти применения в оперетте». Хотя городские музыканты и смогли еще продержаться до начала XIX века, их количество сокращалось столь же стремительно, как и возможности для исполнения ими музыки — музицирование на церковной колокольне по определенным случаям, исполнение музыки на цеховых праздниках и во время шествий, на официальных похоронах, а также в большой аудитории университета на торжествах по случаю присуждения ученой степени. Современник еще в 1814 году слышал, как «городские музыканты сопровождали начало и конец церемонии душераздирающей музыкой».

Отец Иоганна Фридриха Рейхардта, кёнигсбергского музыкального вундеркинда, впоследствии ставшего придворным капельмейстером Фридриха Великого, был одним из последних городских музыкантов.

Возникавшая тогда новая музыкальная культура носила менее официальный и церемониальный характер. Она более индивидуальна и отмечена стремлением к самовыражению. Люди сами музицируют или приглашают музыкантов к себе домой. В конце XVIII века домашнее музицирование становится неотъемлемой составной частью компанейского времяпрепровождения в бюргерской среде. Частные лица даже дают объявления в газетах, приглашая на концерты к себе домой. Я уже рассказывал, как музицировали в доме у Дёрферов. Между лучшими семействами города разворачивается самое настоящее соревнование в проведении наиболее удавшегося музыкального вечера. Святую святых кёнигсбергского домашнего музицирования представлял собой городской дворец графа Кейзерлинга. Там достигался своеобразный синтез придворной пышности и бюргерской задушевности. Выступали приезжие виртуозы, любители, певцы из театра, городские органисты. Граф Кейзерлинг, сам не обладавший музыкальными способностями, был знаменит своей необыкновенной любовью к музыке, доводившей его до поступков, о которых потом весь город рассказывал анекдоты. Несомненно, Гофман вспоминал об этом графе, рисуя в своем рассказе «Барон фон Б.» портрет человека, странным образом сочетавшего в себе знание музыки и огромную любовь к ней с жалкими музыкальными способностями.

Впрочем, отец графа Кейзерлинга был почитателем и покровителем Иоганна Себастьяна Баха. Для домашнего музыканта старого графа, Гольдберга, Бах сочинил вариации, которые тот должен был исполнять своему господину в его бессонные ночи. Эти произведения, вошедшие в историю музыки как «Гольдберговы вариации», во времена Гофмана пребывали в полном забвении. Но именно их полифонической строгостью, более не отвечавшей вкусу времени, и восхищался Гофман. В первом эпизоде «Крейслерианы» Крейслер, доведенный до отчаяния пустотой салонной музыки, исполняет «Гольдберговы вариации», провоцируя столь презираемую им публику.

Кумиром кёнигсбергского домашнего музицирования тогда был сын Баха, Филипп Эммануил. В рассказе Гофмана «Враг музыки» кёнигсбергские любители музыкального искусства восклицают: «Браво, браво! Какой замечательный концерт! Какое совершенное, какое законченное исполнение!» — и с почтением называют имя Эммануила Баха. Особенно большой популярностью в Кёнигсберге пользовались его фортепьянные произведения. Его музыка приятна, мелодична, мягка. В ней находили больше личного выражения, которое теперь ценилось очень высоко. Кёнигсбергский органист Карл Готлиб Рихтер, которого знал и Гофман, считался мастерским исполнителем произведений Баха. Но если Рихтер предпочитал Баха-сына, то другой кёнигсбергский органист, Христиан Подбельский, больше внимания уделял отцу.

У Подбельского Гофман учился игре на фортепьяно. Это был странный, оригинальный человек, противопоставлявший строгое искусство контрапункта мелодическому роскошеству. Гофман вывел своего учителя в «Коте Мурре» в качестве маэстро Абрагама Лискова. Подбельский являлся другом отца Гофмана и — если верить биографии Крейслера — рассматривал мальчика как живое напоминание об отце, укрепляя в нем дух противления педантичному дяде. «Господин Лисков имел обыкновение много рассказывать, во вред воспитателю дяде, об отце Иоганнеса, ближайшим другом которого был в свои молодые годы… Так, однажды органных дел мастер расхваливал способность отца глубоко чувствовать музыку, высмеивая при этом превратную манеру дяди преподавать мальчику начала музыкального искусства. Иоганнес, вся душа которого была переполнена мыслями о том, кто был ему ближе всех и кого он никогда не знал, испытывал желание слушать снова и снова». Возможно, и в действительности было именно так, как Гофман рассказывает дальше, а именно, что Абрагам Лисков отбил у мальчика охоту разучивать и играть подобранные дядей менуэты и прочую музыкальную халтуру.

Рихтер и Подбельский много сделали для музыкальной жизни Кёнигсберга. Их игра придавала блеск домашнему музицированию, а сами они открыли много музыкальных талантов и содействовали их первым шагам в искусстве. Рихтер устраивал любительские концерты, которые в конце концов переместились в зал Кнайпхофского имения, после чего за посещение их стала взиматься плата. Так в Кёнигсберге зародился обычай проведения публичных концертов. Частное музицирование стало публичным и приобрело, наряду с церковью и театром, свое собственное помещение. Публика специально собиралась с единственной целью послушать инструментальную музыку. Прежде ничего подобного не было. Даже «Бранденбургские концерты» Баха были задуманы еще как застольная музыка. Инструментальная музыка, как правило, представляла собой лишь фон для других занятий. Теперь же стали собираться, чтобы, оставив все прочие дела, послушать музыку. Эта новая форма наслаждения музыкой нашла много приверженцев. В газетной заметке 1785 года некий устроитель любительского концерта уведомлял читателей: «Поскольку обычай входить без билета получил такое распространение, что почти не остается места не только для слушателей, но и для музыкантов, я вынужден просить каждого заинтересовавшегося концертом приводить с собой на один билет не более двух дам».

Мы знаем, что юный Гофман также посещал эти концерты, правда, без дам. С предметом увлечения своей юности, замужней Дорой Хатт, он не мог показаться на людях.