Глава 4 КАМИЛЛА

Глава 4

КАМИЛЛА

— У меня остались самые дорогие воспоминания от моих встреч с Курбе, — часто повторял Моне. — Он всегда поддерживал во мне веру в себя, всегда был ко мне очень добр, в тяжелые времена ссужал меня деньгами.

Гюстав Курбе слыл человеком со странностями. После провозглашения Второй империи этот уроженец Франш-Конте выступал как убежденный социалист. Несмотря на разницу в возрасте в 21 год, Курбе и Моне чем-то походили друг на друга — может быть, независимостью характера, горделивым нравом.

— Да, — любил говорить Курбе, — я самый гордый во Франции человек, чем и горжусь!

Однако, в отличие от Клода, Гюстав любил пошутить. Однажды, прогуливаясь по залам Лувра, художники надолго задержались перед автопортретом Рафаэля. Курбе первым прервал задумчивое молчание:

— Ну что же, держитесь, господин Рафаэль!

В другой раз, когда оба на несколько дней отправились в Гавр на этюды, Курбе неожиданно предложил:

— А почему бы нам не нанести визит папаше Дюма?

— Но… я ведь его совсем не знаю, — смущенно ответил Моне.

— Так и я не знаю! — сказал Курбе. — Я видел его, но нас никогда не знакомили. Отчего же не воспользоваться случаем?

Александр Дюма-отец любил Нормандию и часто работал в Трувилле (где написал «Карла Седьмого» и «Крупных вассалов»). Что касается его сына, то у него была прелестная вилла в Пью, в двух шагах от Дьепа. Дюма-отец нередко проводил там время. Итак, Курбе и Моне отправились навестить Дюма, работавшего тогда над «Историей моих глупостей».

— Господина Дюма, пожалуйста, — надменно обратился Курбе к открывшей им дверь служанке.

— Он занят.

— Когда он узнает, кто к нему пришел, он нас примет.

— Ах вот как? И как же мне о вас доложить?

— Доложите, что его спрашивает Орнанский мастер! — ответил Курбе, горделиво расправив плечи.

«Дюма вышел почти тотчас же, — рассказывает Марта де Фель. — Огромный, неряшливо одетый, с ореолом белых волос, венчающих голову».

— Дюма!

— Курбе!

И на глазах пораженного Моне они горячо обнялись. «Уверяю вас, это было чрезвычайно (sic!) волнующее зрелище», — позже вспоминал он.

На следующий день все трое снова встретились в Сен-Жуэн-Брюнвале, неподалеку от Этрета, на постоялом дворе «Прекрасная Эрнестина», хозяйка которой, как и владелица фермы Сен-Симеон матушка Тутен, питала слабость к художникам. Именно она послужила Мопассану прототипом прекрасной Альфонсины в рассказе «Пьер и Жан» и именно ей адресовал Оффенбах такие шутливые строки, оставленные в «Книге посетителей»:

Прекрасной Эрнестины взор

Таит укор.

Автограф мой она иметь желает —

Его и получает.

По возвращении в Париж нечего было и думать о том, чтобы вновь обосноваться в квартире на улице Фюрстемберга, — ведь Базиль перестал за нее платить. И Моне устроился в крошечной мастерской, которую нашел в доме номер 1 на площади Пигаль, на углу улицы Дюперре, — мастерской без удобств, как уточняет Даниель Вильденштейн[13]. Арендная плата составляла 800 франков в год. Поручителем — спасибо ему! — выступил Курбе.

Был январь 1866 года. До Салона оставалось несколько недель.

— Выставляй свой «Завтрак на траве», — советовал он Моне. — Только послушай меня, его надо кое-где чуточку подправить.

И Моне снова едет в Фонтенбло, чтобы внести в картину подсказанные другом изменения. Но результат его совершенно не удовлетворяет. Мало того, теперь картина ему вообще не нравится! Недолго думая он вынимает ее из рамы, сворачивает в трубку и оставляет в залог хозяину квартиры, которому в очередной раз задолжал. Впоследствии, явившись забрать полотно, он найдет его на полу в углу какой-то сырой комнаты и с ужасом обнаружит, что левый и правый края совершенно испорчены плесенью. Поэтому ему придется слегка обрезать холст, и его «Завтрак на траве» превратится в «Завтрак под грибом».

Между тем приближалось 20 марта — крайний срок для представления картин на выставку во Дворце промышленности. Моне принимает решение предложить вниманию жюри готовую «Мостовую в Шайи», которая не вызывала у него недовольства собой, а в оставшиеся дни быстро — очень быстро! — закончить женскую фигуру в натуральную величину. И действительно, всего за четыре дня он пишет «Даму в зеленом» — полотно размером 2,31 на 1,51 метра, запечатлевшее симпатичную девушку по имени Камилла.

В отношении своей частной жизни Моне всегда проявлял завидную сдержанность. Так, он ни разу не обмолвился о том, при каких обстоятельствах произошла его первая встреча с Камиллой Леонией Донсье, такой же черноглазой, как и он сам…

Девятнадцатилетняя Камилла была прехорошенькой и при этом отличалась оригинальной внешностью. Рядом с ней, тоненькой и стройной, хотя и не очень высокой, Моне, ростом 165 сантиметров, ощущал себя коренастым коротышкой. Милое лицо — прямой тонкий нос, круглый, но достаточно волевой подбородок, черные как смоль волосы, брови и ресницы и особенно ценившаяся в те времена молочно-белая кожа, хорошо очерченный рот, наконец, задумчиво-мечтательный и, пожалуй, чуть печальный взгляд — так выглядела Камилла. Знай она тогда, какая судьба ее ждет, печали в ее глазах только прибавилось бы…

Она родилась в Лионе 15 января 1847 года. Вскоре ее родители переселились из предместья Гийотьер в Батиньоль. Отец Камиллы Шарль Клод Донсье работал скромным служащим. Мать, которая была моложе мужа на 23 года, более или менее открыто принимала помощь от некоего Прителли — бывшего сборщика налогов из Рюэля.

Итак, на Салон отправилась «Камилла» — она же «Дама в зеленом». Жюри благосклонно отнеслось к картине. Узнав об этом, Камилла улыбнулась. Улыбнулся ей в ответ и Моне, пряча свою улыбку в бородку, которую начал отпускать.

Многие художники тогда носили бороду. А вот, например, служащим похоронных бюро вплоть до 1 ноября 1888 года категорически запрещалось иметь на лице растительность — официально считалось, что борода может служить рассадником микробов[14]…

Сезанну, Мане и Ренуару Салон 1866 года обеспечил похороны по первому разряду — жюри, состоявшее из «филистеров», отвергло все представленные ими картины.

Зато Моне ликовал — его «Камилла» имела бешеный успех. Сам Золя написал о ней: «…Вот образец живой и энергичной живописи. Я обходил пустынные и холодные залы, не замечая ни одного нового таланта и уже утомившись, когда увидел вдруг эту молодую женщину в длинном платье, прижавшуюся спиной к стене, словно желающую спрятаться в какую-то щель. Вы не поверите, но до чего же приятно, устав посмеиваться и пожимать плечами, хоть немного отдаться восхищению…»

Карикатурист Андре Жиль, поместивший в «Люн» шаржированный портрет Камиллы, сопроводил его такой вполне благожелательной подписью: «Моне или Мане? Моне! Но появлением этого самого Моне мы обязаны Мане! Браво, Моне! И спасибо, Мане!»

А один любитель живописи отмечал: «Мане тяжело переживает появление конкурента в лице Моне. Как он сам говорит, передав ему часть собственного „ма(г)нетизма“, теперь он не прочь произвести на его счет „деМОНЕтизацию!“»

Правда, кое-кто из критиков высказался в довольно брюзгливом тоне, но Клод и Камилла предпочли не обращать на это внимания. Так, они не стали вчитываться в язвительный комментарий модного тогда писателя Эдмона Абу, автора романа «Человек со сломанным ухом»: «…Платье — еще не картина, как и грамотно построенная фраза — еще не книга. Можно приобрести известную ловкость в изображении смятого шелка, оставаясь при этом полным невеждой в живописи. Да что мне за дело до наряда, если под ним я не угадываю не то что правильно выписанного тела, но даже банального контура фигуры-манекена, если голова не похожа на голову, а руку не назовешь и лапой!»

Зато в Гавре тетушка Лекадр не скрывала радости:

— Я знала, что наш малыш талантлив!

Впрочем, оплатить его долги она отказалась. И ведь она еще ничего не знала о том, что ее племянник вовсю крутит любовь с симпатичной героиней последнего Салона, покорившей публику своим зеленым платьем.

Преследуемый целой сворой парижских кредиторов (чтобы расплатиться по всем счетам, ему требовалось продать много картин, но никто их пока у него покупал), Моне снова переезжает — на сей раз в Севр, и неподалеку от вокзала Вилль-д’Аврэ снимает небольшой дом с садом. У него родился новый замысел — написать четырех женщин в саду. Три из них будут брюнетки, а одна — рыжая. Тремя брюнетками на самом деле стала одна и та же модель, запечатленная в трех разных позах. Это снова была она — Камилла с печальным взглядом.

Специалисты на своем жаргоне иногда называют крупные полотна «большим бутербродом». Действительно, задуманная Моне картина впечатляла своими размерами — больше двух метров в ширину и больше двух с половиной в высоту. Но писать полотно такой высоты очень неудобно. Воспользоваться лестницей? Но, во-первых, надо ее иметь, а во-вторых, разве можно нормально работать, стоя на лестнице? И Моне вырыл посреди грядок траншею, в которую при помощи целой системы блоков опускал натянутый на подрамник холст, после чего спокойно писал верхнюю часть картины.

Однажды его навестил Курбе.

— Ты что, сегодня не пишешь?

— Так солнца ведь нет…

— Ну и что? Перенеси холст в дом! Отделывай пока детали!

— Нет, я уж буду работать только на пленэре.

Несмотря на то, что картина получилась буквально пронизанной живым светом, на Салон, состоявшийся весной 1867 года, ее не приняли. Женщины в севрском саду не пришлись по вкусу жюри. Кроме того, Моне представил на его суд «Порт Онфлера», написанный поверх наскоро соскобленного портрета, который он называл «Белой Камиллой». В кошельке у него по-прежнему гулял ветер, и денег не хватало даже на покупку чистых холстов. Но и «Порту» не повезло. Жюри решило, что и эта картина недостойна того, чтобы висеть во Дворце промышленности. Катастрофа!

А тетушка Лекадр отмеряла свои «субсидии» все более скупой рукой.

Тогда кто-то из знакомых посоветовал Моне выставить «Женщин» в лавке папаши Латуша, что располагалась на углу улиц Лафайет и Лафит, — той самой, где 27 лет назад он появился на свет. Моне последовал совету. Заведение Латуша хоть и не отличалось щедростью к художникам, зато пользовалось хорошей репутацией как среди любителей искусства, так и среди его творцов, которые часто собирались здесь по вечерам, чтобы перекинуться словечком. Кроме того, упомянутый Латуш совсем недавно купил у него небольшой городской пейзаж под названием «Набережная Лувра». Как говорится, с паршивой овцы хоть шерсти клок…

Впрочем, прошло совсем немного времени, и Моне забрал свою картину назад. Это случилось после того, как до него дошел слух, что кто-то из коллег по цеху, скорее всего, Коро, но, может быть, Мане или Домье, якобы сказал торговцу:

— Послушайте, Латуш, будет лучше, если вы уберете эту мазню из своей витрины!

…С 1934 года эта «мазня» висит в Лувре.

Об отчаянном положении Моне вскоре стало известно Базилю, который к этому времени окончательно забросил медицину, чтобы целиком посвятить себя живописи, — к счастью, его родители, жившие в Монпелье, проявили гораздо больше понимания и были более щедры к своему сыну, чем Адольф Моне. Отказавшись от совместного использования мастерской, Моне и Базиль не перестали дружить, и теперь Фредерик предложил Клоду купить у него полотно.

— Две тысячи пятьсот франков, идет? Только платить я буду частями, по пятьдесят франков в месяц, хорошо?

Две тысячи пятьсот франков! Бедствовавшим Клоду и Камилле этих денег могло хватить, чтобы в течение трех лет оплачивать квартиру. Нет, они были для них совсем не лишними, тем более что живот Камиллы уже заметно округлился…

Итак, стараниями своего горячо любимого художника, который даже не приходился ей мужем, Камилла готовилась стать матерью. Вероятно, именно по этой причине в Гавр Моне поехал один — здесь он планировал немного поработать, а заодно попытаться вытрясти из родственников хоть сколько-нибудь денег. Отец и тетка о существовании Камиллы даже не подозревали.

Моне писал в Сент-Адрессе, а Камилла… Будущая мама хандрила в одиночестве, оставленная им в крошечной комнатке, едва ли пригодной для нормальной жизни, комнатке, найденной ими на первом этаже дома номер 8 в тупике Сен-Луи в Батиньоле. Ибо дом в Севре пришлось спешно покинуть, спасаясь от судебного пристава…

20 мая 1867 года, накануне своего отъезда на побережье Ла-Манша, Моне пишет Базилю поразительное, на наш взгляд, письмо. Посвятив три десятка строк живописи — а как же иначе! — вспомнив и своих «Женщин в саду», и Мане, и Ренуара, далее он между прочим добавляет: «Вчера виделся с Камиллой. Не знаю, что и делать. Она больна, не встает с постели, и у нее не осталось или почти не осталось денег. Поскольку я уезжаю 2-го или, самое позднее, 3 июня, хочу напомнить вам, что вы обещали к первому числу выслать как минимум пятьдесят франков».

25 июня он шлет, на сей раз уже из Сент-Адресса, своему верному, своему бесценному Базилю еще одно письмо: «Ах, дорогой мой! В каком ужасном я все-таки положении! Она очень мила, добродушна и даже рассудительна, но это-то и огорчает меня больше всего!»

Полноте, да разве в таких выражениях говорят о любимой женщине? В том же самом письме он продолжает: «У меня к вам просьба. Камилла должна родить 25 июля. Я поеду в Париж дней на десять-пятнадцать, и мне понадобятся деньги на разные там вещи. Постарайтесь выслать мне чуть больше, хотя бы сто или сто пятьдесят франков, вы ведь понимаете…»

3 июля он снова берется за перо. «Все эти дни я ждал письма от вас, но так ничего и не пришло. Мне очень неприятно думать, что Камилла сидит там совсем без денег. У нее и в самом деле ничего не осталось. Вы уж простите, старина, что я на вас наседаю, но бедная женщина и правда страшно нуждается. Вышлите мне как можно скорей сколько сможете».

Надо думать, в эти дни Фредерик Базиль, несмотря на всю свою доброту, кусал в досаде пальцы, проклиная день, когда согласился купить «Женщин в саду».

А Моне и не думал оставлять его в покое.

9 июля, и новое письмо. «Не слишком-то любезно с вашей стороны не писать мне ни строчки, потому что я страшно тревожусь за Камиллу, которая сидит буквально без гроша. И у меня ничего нет, чтобы ей послать. Ужасно боюсь, что она не сегодня-завтра родит. Что с ней тогда будет, с бедняжкой?» Что ж, приходится признать, что в этом письме он не только пытается переложить на Фредерика собственную вину, но и демонстрирует по отношению к Камилле поразительную холодность на грани цинизма: «Если вы сейчас не при деньгах, вышлите мне хоть сколько-нибудь, чтоб я мог продемонстрировать свою добрую волю… Сделайте это для меня, друг мой, вы же понимаете, что это тяжелый случай, а мне не хотелось бы самому себе давать повод для упреков… Если бы не эти роды, я был бы счастливейшим человеком».

Следует отметить, что Моне и в самом деле чувствовал себя одиноким. Тетушка Мари Жанна постепенно теряла терпение и чем дальше, тем неохотней делилась с племянником содержимым своего кошелька. Что касается его отца Адольфа, то, узнав о связи сына и положении, в котором находилась его «любовница» (sic!), он высказался так:

— Ты лучше кого бы то ни было должен знать, чего она стоит и чего заслуживает, эта твоя Камилла! — Потом, подумав немного, добавил: — Может, проще всего вообще ее бросить?

Довольно странный совет, не правда ли? Похоже, отец Моне совершенно забыл, что сам на протяжении последних восьми или девяти лет поддерживал тесную связь с Амандой Ватин с улицы Пенсет — своей служанкой, осчастливившей его маленькой Мари, а Клода — сводной сестрой, которой к этому времени уже исполнилось семь лет.

Примерно так же реагировал на настоятельные просьбы друга и Базиль, судя по письму, отправленному ему Моне из Сент-Адресса 16 июля: «Я намерен последовать вашему совету в отношении этого ребенка и Камиллы. Но мне непременно нужно быть в Париже, чтобы лично присутствовать при этом. По виду матери и ее поведению я решу, что делать дальше. Но и вы подумайте обо мне — эти деньги нужны мне настоятельно…»

Предполагалось, что Камилла родит 25 июля. Расчет оказался ошибочным. Лишь 8 августа, в шесть часов вечера, в своей комнатушке в тупике Сен-Луи Камилла произвела на свет «крупного красивого мальчика», которого назвали Жаном Арманом Клодом и зарегистрировали как «законного сына Клода Оскара Моне и Камиллы Леонии Донсье, его супруги».

Итак, Моне не только признал своего ребенка, но и сделал ложное заявление, представив Камиллу в качестве своей жены. Это означает, что рождение ребенка скрепило новыми узами союз этих двух людей. «Несмотря ни на что, я, сам не знаю почему, люблю этого ребенка и страдаю при мысли, что его матери нечего есть…» — написал он Базилю.

Впрочем, чувства не помешали Моне всего четыре дня спустя после родов Камиллы вернуться в Сент-Адресс, где его ждало несколько незаконченных полотен. В этот период он работал невероятно много.

Нетрудно представить, какой одинокой ощущала себя юная мама, оставленная им голодать в жалкой каморке в Батиньоле.