IV.

IV.

Самолет поднялся с московского аэродрома и лег курсом на уральский город Тюмень. За окнами ночь. Пассажиры угнездились поудобнее в креслах и немедленно заснули. Лишь автору что-то не спалось. Он смотрел на причудливые позы спящих, на их отвисшие челюсти, влажные от пота виски, на неплотно прикрытые глаза с закатившимися зрачками и думал о странном веке, в котором так быстро совершенствуется техника и так медленно – люди. Люди те же самые, ничуть не лучше средневековых, а вот поди ж ты – спят на высоте десяти тысяч метров со скоростью восемьсот километров в час, словно в дилижансе или на вагонной скамье почтового поезда.

Вдруг властный голос: «Стоп! Остановить самолет!» Что такое? Как попала в самолет эта странная группа людей, что стоит там, впереди, у пилотской кабины?

Но размышлять некогда, приказ уже выполнен, реактивный лайнер остановился в воздухе, опершись крыльями на два облака, внезапно ставших твердыми как скалы. И один из вновь прибывших, явно начальник, громко объявляет:

— Внимание! Всем пассажирам оставаться на местах. Будет проверка снов. Граждане, зарегистрировавшие свои сны в Аэрофлоте, должны предъявить квитанции. Те, кто не зарегистрировал, обязаны рассказать содержание сна. Понятно? Начинаем!

Странно все-таки выглядит этот начальник. Да и его подручные тоже. Длинные камзолы, белые чулки, башмаки с пряжками – какие-то Людовики да и только. Но особенно удивительны их лица – они совершенно фиолетовые.

Вот «Людовики» подходят к первому ряду кресел, где сидит этакий благополучный упитанный гражданин с розовой лысиной. Ну, у таких на каждый случай жизни есть бумажка. И точно – гражданин достает квитанцию, розовую как его лысина, предъявляет начальнику – все в порядке. Проверяющие движутся дальше.

Беспокойство, чувство безвыходности и тоски все сильнее охватывает автора. Что же будет? Ведь он, автор, не только квитанции не имеет, но и не спал, значит сна не видел. Как это докажешь грозному начальнику?

Но пока что там, в первых рядах, происходит что-то необычное. Молодой парень отказывается излагать свой сон! «Нет у меня квитанции, – говорит он начальнику, – и сон свой я вам рассказывать не собираюсь. Это мой сон, мой личный – понимаете?»

— Я тебе покажу личный! – рычит начальник. – Ишь ты, личность какая, скажи пожалуйста. Взять его!

И вот бедного парня уже хватают и запихивают в мешок. Два «Людовика», пыхтя, тащат мешок вдоль салона, к выходной двери. Распахивают дверь, бегут по крылу и выбрасывают трепыхающийся мешок на ближайшее облако. Потом возвращаются, и начальник подступает к следующему пассажиру.

Тот заикается от ужаса. «Я... я... Товарищ начальник, у меня нет квитанции, но я с удовольствием расскажу вам все, что видел. Все, все, все!» Он торопливо рассказывает – начальник хмурится. «Что? Что, товарищ начальник? – беспокойно спрашивает пассажир. – Я разве что-нибудь не то во сне видел?»

— Конечно, не то! – строго говорит «Людовик». – Вернее, не совсем то.

— Я признаю свои ошибки! – с отчаянием кричит пассажир. – Я раскаиваюсь. Я не учел и недооценил.

Клянусь, что если вы меня сейчас простите, не накажете, то я никогда в жизни не буду больше видеть таких снов как этот. Никогда!!»

Начальник несколько смягчается. Он говорит:

— На первый случай наказывать вас не будем. Мы ведь вообще гуманные. Мы боремся за человека, за счастье человека. Мы за то, чтобы наш человек видел хорошие, розовые сны. Мы за реализм снов!

Главный «Людовик» еще долго говорит в таком духе. Целый час говорит. И ему с облегчением и с удовольствием аплодируют.

Но как только проверяющие двинулись дальше, опять произошла досадная неприятность. Еще один странный пассажир взбунтовался. «Я, – кричит, – все равно не буду вам сон рассказывать. Кто вы такие, чтобы мои сны проверять? Вы же люди из прошлого – посмотрите на себя: костюмы старинные и рожи фиолетовые как у покойников. Кончились ваши времена, не обязаны мы теперь вам исповедываться!»

«Вот ведь дурак какой! – рассказывает дальше автор. – Вот, в самом деле, дурак. Мы, пассажиры, не дожидаясь действий начальства, сами скрутили этого дурака, затолкали в мешок и выбросили на облако, к тому, первому. Пусть там вместе валяются, отщепенцы».

После этого начальник пришел совсем в хорошее расположение духа. Кто-то из пассажиров угостил его пивом, он присел на подлокотник кресла и стал непринужденно и по-товарищески беседовать. Проверять сны ему, видимо, больше не хотелось. Все были довольны и польщены доверием.

Внезапно начальник пригляделся к автору и сказал:

— Слушай, парень, а ты мне нравишься. Хочешь пойти к нам работать? Будешь нашим мальчиком.

— Но... Позвольте, как же так. Я ведь уже работаю в Тюмени. И у меня там жена...

— Э, брось ты, парень, – жена, Тюмень... Забудь! Ты знаешь, кто мы такие? Нам все позволено. Хотим ездим, хотим – летаем. Хотим – проверяем сны, например. А живем, думаешь, плохо? Денег сколько хошь, девочки самые лучшие – нам ни одна не отказывает! А отдыхаем тоже неплохо – на лучших курортах!

Он понизил голос:

— И отдыхаем не только у нас, но и за рубежом. Нам весь мир открыт – Ницца, Неаполь, Копакабана... А фиолетовый цвет – так его на курортах просто принимают за загар!

— Нет! – сдавленно крикнул автор. – Делайте со мной, что хотите – нет! С вами – ни за что!

И проснулся. Самолет шел на посадку.

Это был рассказ молодого писателя «Москва – Тюмень», нигде в СССР, конечно, не напечатанный, но очень популярный, хотя автор – мне это точно известно – ничего не делает для распространения копий рассказа и никому, кроме редакции одного литературного журнала, никогда не показывал рукопись. Неведомые люди сумели скопировать вещь, и теперь она живет своей жизнью, независимой не только от тайной полиции, но и от воли самого автора.

Вот содержание другого рассказа – другого писателя.

После 1953 года, когда прошла амнистия и реабилитация заключенных, стали ликвидироваться некоторые сталинские «исправительно-трудовые лагеря». И вот один такой лагерь, расположенный в глухом лесу, в двадцати с лишним километрах от ближайшего небольшого городка, получил приказ о расформировании. Оставшихся заключенных угнали по этапу в другие лагеря, надзирателей и охранников частично перевели в разные места, частично уволили «по сокращению штатов». Получил новое назначение и проводник служебных собак лагеря – тех овчарок, что охраняли колонны арестантов в пути с работ и на работы. Забыли только распорядиться судьбой самих собак – о них не пришло никакого приказа. Уезжавший бывший начальник лагеря отмахнулся от собаковода. «Что ты ко мне пристал со своими волкодавами? Я больше не начальник, ни за тебя, ни за них не отвечаю». Проводник пожал плечами и уехал.

Вот так и случилось, что дюжина собак – сильных, злых, молчаливых, тренированных на людей – осталась единственными обитателями пустой лагерной зоны. Последнее, что сделал для них проводник, – открыл дверку собачника и выпустил псов бегать, где хотят.

Собаки проникли на холодную кухню брошенного лагеря, доели там все кости, разрыли помойку и тоже съели все, что можно было съесть. Потом, повинуясь голоду, подрыли забор и побежали в лес. Там они подняли волка, долго его гнали, наконец загрызли и сожрали без остатка. Насытившись, улеглись спать.

Утро подняло их на ноги, и псы вновь помчались по лесу искать пищи. Так, с разгону, они вбежали на улицы городка.

А было как раз первомайское утро, и в городке этом, как во всех городах Советского Союза, шла праздничная демонстрация. Построившись в колонну, держа над головами портреты вождей и заранее предписанные в газетах лозунги, люди шли вдоль главной улицы, мимо трибуны, на которой стояло, принимая парад, все местное городское начальство. Все, только в меньшем масштабе, происходило так, как в Москве на Красной площади.

Собаки были отлично тренированы и еще не успели забыть своих обязанностей. Увидев колонну, они немедленно заняли привычные места – вдоль колонны, по обе ее стороны через равные промежутки. Горожане были рады эскорту, хотя и не понимали, откуда вдруг в этом городе, где и кошку-то держать не всякий мог, появились такие дорогие и красивые овчарки.

— Ишь! – говорили в толпе. – Собачки-то вместе с нами празднуют. Как люди, ей-Богу: все понимают. Славные какие. Эй, Шарик, фью-фью, поди сюда!

Но псы не реагировали – знали, что на свист заключенных нельзя откликаться и пищи у них принимать тоже нельзя.

Тут у одного из участников демонстрации развязался шнурок ботинка, и он вышел на минутку из своего ряда – шагнул в сторону, наклонился, стал завязывать. В то же мгновение собаки молча, без лая, кинулись на него, сбили наземь и вцепились в глотку...

Еще один рассказ, еще один «неизвестный» автор.

Я проснулся и увидел летнее утреннее небо. И летнее утреннее солнце и летнюю утреннюю траву под окнами. Я сделал себе завтрак – такой же, как это утро: яичный желток вместо солнца, зеленый лук вместо травы и черный хлеб вместо земли.

До научно-исследовательского института, где я работал, было двадцать семь минут пути, и за эти минуты не случилось ничего, достойного внимания. Но в дверях меня остановил вахтер и сурово потребовал: «Пропуск, гражданин!»

Этот вахтер знал меня как облупленного и никогда не спрашивал мой пропуск. Но сегодня он взял документ у меня из рук и долго переводил глаза с меня на фотографию, с фотографии на меня и снова на фотографию. Наконец, он неохотно вернул пропуск и сказал: «Следуйте, гражданин!»

И я проследовал. Я вспомнил, что сегодня приступил к исполнению обязанностей новый директор нашего института. И я как раз должен был идти ему представляться. Необыкновенная бдительность вахтера у дверей стала мне понятна.

За окнами директорской приемной была та же летняя утренняя трава, и то же солнце, и я поймал себя на мысли, что хорошо бы сейчас выпрыгнуть в окошко и раскинуться под солнцем на этой траве. И ощутить прикосновение чьих-то длинных и тонких пальцев. Ибо те пальцы, прикосновение которых я время от времени ощущал, были чуть короче и чуть толще, чем мне хотелось бы.

Но меня позвали в кабинет. Едва я вошел, как сразу понял, что здесь все коренным образом переменилось. Стол с директором раньше стоял слева – теперь он был справа. Сейф с важными бумагами раньше был справа – теперь слева.

Директор поднялся мне навстречу и с доброй улыбкой пожал руку. Он чувствовал себя так уверенно, словно родился и вырос в этом кабинете.

— Так! Значит, кандидат физико-математических наук? – спросил он покровительственно.

Я вздохнул.

— Все еще кандидат...

— Знаем-знаем! – перебил директор. – Это самое... А квадрат плюс Б квадрат, синус-косинус... Разбираемся!

Я кивнул оторопело.

— Ну вот что! – объявил директор. – На вашем участке надо будет перестроить всю работу. Коренным образом. Я думаю, надо будет начать с таблицы умножения.

Я мысленно возблагодарил Бога за то, что новый директор попался с юмором, и постарался попасть ему в тон:

— Вот-вот! Например, так: дважды два – семь, трижды три – двенадцать, а пятью пять тридцать три.

— Невысоко летаете, – сказал директор без улыбки. – Я вот тут кой-какие наметки подготовил, а вы примите за основу и доработайте. – Он достал из ящика лист бумаги. – У меня так намечено: дважды два – двадцать два, трижды три – сто восемьдесят, а пятью пять... вот: пятью пять – тысяча восемьсот двенадцать.

— Гм!.. – Я прокашлялся и осторожно заметил: – Но ведь на самом деле трижды три все-таки девять...

— Что значит «на самом деле»! – нахмурился директор. – А у нас будет сто восемьдесят!

— Но, – сказал я, несколько уже теряя юмор, – ведь если взять три яблока и еще три яблока и еще три, то это будет...

— Фрукты-овощи тут ни при чем! – оборвало меня новое начальство. – Можете уточнить кой-какие показатели, но в целом будет так, как я наметил.

— Но, – сказал я с бараньим упорством, – если взять три стола и еще три стола и еще три стола, то ведь будет девять столов. Девять!

— Не девять, а сто восемьдесят! – директор веско хлопнул ладонью о стол. – Вы что, против решения мебельной проблемы?

Я случайно взглянул в зеркало напротив и увидел, что у меня на голове выросли большие, серые, загнутые назад рога. Мне захотелось пить, я увидел на столе графин, сунул в него мою острую морду и стал лакать.

— Сле-едующий! – крикнул директор.

Но я услышал только один звук: е-е-е!

Мне стало неудобно балансировать на двух ногах, и я с удовольствием опустился на все четыре. Я выбежал в приемную и одним прыжком выскочил в окно, на вкусную травку. Как раз мимо гнали стадо баранов, я присоединился к ним. На минуту в голове шевельнулась неясная мысль о прикосновении каких-то длинных пальцев. Это было что-то непонятное, я прогнал эту мысль, она тотчас исчезла. Я перешел дощатый мостик и стал пастись как все.

Разумеется, мои бледные пересказы не могут дать истинного представления о литературных достоинствах произведений. Да и выбор самих произведений – трудное дело: ведь их сотни и среди них есть много поистине блестящих. Но и из пересказов, надеюсь, понятно, что все эти произведения написаны, собственно, на одну тему – на тему о свободе личности, отсутствие которой русские люди ощущают все острее и острее.

Конечно, литература, творимая талантливыми современными писателями России (мне не хочется называть ее подпольной, ибо они сами не любят этого названия и стараются при всяком удобном случае публиковать свои произведения) – эта литература состоит не только из рассказов. Незадолго до недавней кончины известного писателя Василия Гроссмана к нему на квартиру ворвались с обыском агенты КГБ и унесли вторую часть его романа «За правое дело» – романа о войне. Как раз перед тем Гроссману отказали в публикации этого романа как «идеологически невыдержанного», и ведомство генерала Светличного беспокоилось, как бы роман не пошел по рукам.

История в том же роде произошла с новым романом (собственно говоря, первым романом) Александра Солженицына. Автору вернули рукопись из редакции журнала с сообщением, что произведение, увы, не может быть опубликовано. Писатель уложил четыре объемистых папки с экземплярами рукописи в чемодан и собрался ехать к себе в Рязань (115 миль от Москвы). Но перед тем он решил пройти по магазинам, купить кое-что для семьи. Нагруженный до предела и усталый – здоровье его после многих лет лагеря неважное – Солженицын зашел к московскому приятелю и оставил чемодан с рукописью у него – до следующего приезда. Однако в ту же ночь приятеля «навестили» агенты КГБ и конфисковали роман. Узнав об этом, Солженицын немедленно бросился в Москву и потребовал приема в КГБ. Его приняли. Как передают, он сказал им: мой знакомый ни при чем, он даже не знал, что было в чемодане, если мой роман преступен – арестуйте меня, я к этому привычный. Если нет – верните немедленно рукопись, она моя. Говорят, что разговаривали с ним очень любезно: ему объяснили, что рукопись взяли для того, чтобы предотвратить ее подпольное распространение. Если он обязуется никому не давать на прочтение, то роман могут ему вернуть.

Рукопись, действительно, возвратили, и Солженицын, насколько я знаю, держит слово – никому не показывает. Во всяком случае, ни у кого из моих знакомых (а среди них есть такие, что ничего не пропускают) этого романа до момента моего отъезда из страны не было. Это большая потеря: через редакционных работников, читавших роман по долгу службы, стало известно, что произведение буквально потрясает. Впрочем, ничего другого от великого Солженицына и не ожидалось[6].

Совсем перед самым моим отъездом я прочитал рукопись еще одного большого романа о современной советской бюрократии. Мне сказали, что роман будет напечатан осенью 1966 года. Несмотря на громкое имя автора, я сильно сомневался, что такой роман, бьющий в самую точку, удастся опубликовать. К несчастью, мои сомнения были не напрасны: 1966 год давно кончился, а романа нет как нет.

Наконец, чтобы покончить с примерами большой прозы, назову замечательную книгу Евгении Гинзбург «Крутой маршрут». Совсем недавно, когда я был уже вне пределов СССР, кто-то сумел переправить рукопись на Запад, и книга вышла в Италии (замечу, что Италия стала подлинной Меккой современной русской литературы – «Доктор Живаго» был впервые напечатан тоже там).

Евгения Гинзбург – мать известного молодого писателя Василия Аксенова (он носит не псевдоним, а фамилию отца). В тридцатые годы она жила в Казани и была партийным активистом. Последовал арест, издевательские допросы в тогдашнем НКВД, затем пребывание в двух московских тюрьмах, пятиминутный суд при закрытых дверях, одиночка в страшной Ярославской тюрьме, этап в товарном вагоне через всю Россию, на Дальний Восток, и затем долгие годы Колымского заключения. Обо всем этом в книге Гинзбург рассказано спокойно, с таким блестящим мастерством, что этого мастерства как бы и не чувствуешь, – просто автор дает хронику происшедшего.

Примечательна позиция автора. Это совсем не отрицание режима, это обвинение «сталинщины». Е.Гинзбург писала после XXII съезда партии (1961) и начала с того, что вот теперь, когда партия разоблачила «культ личности», можно рассказать о пережитом. Самый факт запрещения книги красноречиво свидетельствует против такой наивной позиции. Нынешние лидеры дали бы очень дорого, чтобы вычеркнуть из памяти людей два хрущевских съезда – XX в 1956 году и XXII, где незадачливый Никита, сам того не желая, пошатнул самые основы строя, приподняв завесу над злодеяниями Сталина.

Большинство литераторов хорошо понимает это – примером может служить позиция авторов приведенных выше рассказов. «Людовики» из прошлого, допрашивающие людей сегодня, собаки из лагерей, продолжающие поныне кидаться на невиновных, тупые бюрократы, продолжающие командовать во всех областях жизни – эти образы рождены не фантазией писателей, а самой окружающей действительностью. Звериный оскал теперешних «умеренных» лидеров лучше всего проявился в деле Андрея Синявского и Юлия Даниэля.