“В школу кроме отдельных ненормальных никто особенно не рвался…”

В. Так и не отпустили?

О. Отпустили в конце концов. Но отпустили в конце октября – то есть в никуда. Учебный год начался, вакансий в школах уже не было.

Тут произошла совершенно случайна я история, но знаменательная. Как-то на улице встретил Валю Шехтмана, тоже второшкольника, из параллельного класса.

Его не приняли на мехмат в год нашего поступления (не его одного такого, многих резали сознательно), он закончил педагогический, работал в школе, но при этом был классическим ученым-математиком – умным, деликатным интровертом, абсолютно не школьным человеком. Он поступил тогда в аспирантуру, но его не отпускали из школы, куда он был распределен и где вел выпускные классы. Он очень хотел уйти, и ему надо было найти себе замену – иначе не отпускали.

Произошла рокировка – я ушел с мехмата в школу, он пришел из школы в аспирантуру того же мехмата. Директор школы был в некотором ошалении – специальные математические классы, выпускной год, смена одного подозрительного учителя на другого, не менее подозрительного. Но выхода у него особенного не было – в школу, кроме отдельных ненормальных, никто особенно не рвался, очереди из учителей не было.

Мне дали всю Валину нагрузку, и вот – с полоборота, да еще со второй четверти, мне надо было выпускать не только математические, но и химико-биологический и гуманитарный классы. А тут еще одна учительница ушла в декрет, и я получил в придачу классное руководство. Мне тогда был двадцать один год, а моим ученикам – семнадцать. Но учительство, видимо, у меня в крови, никаких проблем с учениками – практически ровесниками – не было. Кстати, и к поступлению, судя по результатам, я их прилично подготовил.

Учительствовать в школу я пришел лохматый, в джинсах и куртке в яркую клетку. Чтоб казаться взрослее, снова отпустил бороду. Живой пример советским детям. Представляю, что думал директор. Но выхода у него не было – вести углубленные математические классы не каждый брался.

Вообще-то немало писателей время от времени преподают, подрабатывают, но при первой возможности – уходят. У меня другое – это мое дело, я это умею, чувствую, люблю. Это действительно моя жизнь. Интересно, что, взяв с ходу выпускные профильные классы, я не чувствовал особого волнения, был уверен, что все получится. То есть даже не то что уверен – не уверен, получится – не получится, я не думал об этом, просто делал свое дело.

Только потом понял, что пришел в коллектив, где в старшем элитном звене работали известные всей Москве профессионалы – с опытом, большим стажем, репутацией. Стиль в этой школе был совсем не такой, как в моей Второй школе. Здесь работали строгие, требовательные профи. Таких экспериментальных многопрофильных школ было две-три на всю страну. Но я почему-то даже не думал о том, что надо как-то завоевать, что-то доказывать. А они осторожно приглядывались. И я довольно легко вошел в этот коллектив, через какое-то время у нас были хорошие профессиональные отношения, они относились ко мне предельно уважительно, как и я к ним.

Вот с директором получилось сложнее. Это был крупный мужик уже в годах, в прошлом морской офицер с Дальнего Востока, который больше всего любил, чтобы были надраенные до блеска полы и чистые гальюны. Я тоже был не против чистых гальюнов, но во многом другом у нас, естественно, были разные взгляды.

Однажды, уже много позже, в постсоветскую эпоху, под утро после очередного выпускного вечера, когда все выпускники ушли, мы выпили, и он в порыве неожиданной хмельной откровенности рассказал: когда он брал меня на работу, ему позвонили из соответствующей конторы и сказали: неблагонадежен, не берите. Он ответил: рад бы, да больше нет никого, найдете другого – другого возьму. И взял меня. Он знал историю Второй школы. Понимал, какой у меня бэкграунд. Но – взял. Я там больше тридцати лет проработал.

У нас была очень интересная школа, потому что это Кутузовский проспект, практически прямо напротив брежневского дома. Поэтому у нас, с одной стороны, учились дети оттуда и из подобных суперэлитных домов, а с другой стороны, у нас шла железная дорога, и там оставались бараки тех, кто строил эту железную дорогу. И оттуда были дети. Гремучая смесь. Ну и приезжали отовсюду – школа-то была известная…

В. И кроме того, это был, наверное, вопрос способностей?

О. Конечно, был отбор. Из этих брежневских домов к нам отправляли тех высокопоставленных детей, кто мог и хотел учиться, потому что рядом для них было и несколько халявных школ. И в этом, конечно, были свои сложности. Одна такая мамаша была очень мной недовольна, устроила скандал.

В. Не взяли сыночка?

О. Нет, тут я всегда старался объяснить, что математический класс – это не медаль на грудь, а это просто надо очень много пахать, и если ребенок не тянет, если математика – не его дело, вы просто душу ему искривите, потому что он вынужден будет все время догонять, списывать, врать, выкручиваться – и бесконечно проигрывать. Иногда получалось объяснить, иногда не очень.

Но тот случай – другой. Я был совсем еще молодой учитель, потому и запомнил, потом уже спокойней к такому относился, да и репутация была уже непрошибаемая, регалии всякие.

В общем, эта мамаша пришла ко мне на родительском дне и говорит:

– Мой муж работает в Министерстве иностранных дел (он был сначала послом, потом замминистра, и я это знал, у нас же в журнале на последней странице надо было все это заполнять).

– И что?

– Так вот, его не устраивает такая успеваемость сына.

Я ей и ответил:

– Ну что ж, не устраивает – пускай увольняется.

Она пошла к директору. Потом уже “мой муж” сам пришел ко мне разбираться. Мы тяжело поговорили. Но сына в моем классе – оставил. Нормальный парень был. После этой истории пару недель краснел. Потом забылось все.

Это не такое уж геройство было, кстати. Отец любил фронтовую поговорку: “Дальше фронта не пошлют, меньше взвода не дадут”. Очередь претендентов стояла к креслу посла, а за моей дверью школьного учителя давки никогда не было, я делал, что считал нужным.

Кроме математики я вел факультатив, который назывался “Мир искусства”. Я туда приводил ребятам и Парщикова, и Жданова, и других – тогда подпольных, непечатных. Занимались мы так: я рассказывал о поэте, читал стихи, обсуждали, и следующее занятие о том же поэте, или, если хотели, меняли героя. Мандельштамом мы занимались месяца два, а про кого-то, может, одного занятия хватало. Как на душу легло. Про это лучше Юлика Гуголева спросить, он учился в этой школе, ходил ко мне на “Мир искусства”.