Среда, 24 июня
Хотела записать еще вчера вечером… Но была слишком потрясена, не хватило сил. Заставлю себя сделать это сегодня утром, чтобы ничего не забыть.
* * *
Первое, о чем я подумала, как только проснулась и увидела свет сквозь ставни: у папы сегодня не будет нормального завтрака, он не будет сидеть за столом, не съест свой ломтик поджаренного хлеба, не нальет себе кофе. И так стало от этого тяжело.
Это была только первая мысль, за ней не сразу (я, как часто бывает, снова задремала), но последовали другие, пока не пришло полное понимание того, что произошло; обычно же я не встаю, пока не услышу, как бренчат ключи в его кармане, как открываются ставни в его спальне, — жду, когда он включит газ. Не услышала — и поняла. А вот сейчас — опять в голове не укладывается.
* * *
Это случилось вчера, примерно в такое же время, как сейчас. Утром я дважды выходила. В первый раз — сбегала в ближайшую молочную посмотреть, нет ли там сливочного сыра, мы ждали к обеду Симону. Во второй — села в 92-й и доехала до площади Звезды, пошла сначала в мастерские, а оттуда в Американскую библиотеку. Мы с папой договорились идти домой вместе, но было еще рано, и я задержалась на Тегеранской улице.
На улице Бом[73] у привратницкой стояло все семейство Карпантье, я поздоровалась, мне едва ответили. Все выглядели чем-то озабоченными, так что и я не стала ни с кем заговаривать; только погладила собаку, а мимо застывшей, как статуя, мадам Карпантье прошла молча. Аро зашел в вестибюль вместе со мной, мне это показалось странным, но мало ли какие у него дела. К тому же, когда я сказала: «Как здесь хорошо», он самым естественным тоном ответил: «Да, прохладно». Но он и по лестнице пошел за мной следом. И я опять подумала — с чего бы это. Я спросила, на месте ли папа, он сказал — нет. Уже потом я вспомнила, каким растерянным тоном это было сказано. Он предложил мне пойти к президенту, месье Дюшмену[74]. А я сказала: «Но папа ведь скоро придет». Он ответил «да-да», но как-то не очень уверенно. Наверху увидела Карпантье — он был за секретаря, у него тоже спросила, на месте ли папа. Он сказал: «Нет, мадемуазель, но вы можете пройти к господину президенту». Тут уж не только любопытство, но и страх шевельнулся во мне. Карпантье и Аро переглянулись. От всей этой таинственности мне стало не по себе. Но паниковать раньше времени не хотелось, поэтому я с легкостью заглушила в себе все сомнения. Однако же, когда Карпантье распахнул передо мной дверь в кабинет месье Дюшмена, я подумала: «Ну, вот сейчас…» — и все опять нахлынуло. Месье Дюшмен встал из-за стола, и я спросила: «Что случилось?»
Он начал так: «Сегодня утром, Элен, я видел вашего отца, и он оставил мне вот эту записку». И еще долго что-То говорил, но я не поняла ни слова (пришлось потом переспрашивать), только одно было ясно: папу арестовали. Я не сразу заметила, что и не слушаю его. Еще только войдя, я была поражена его видом. Я знала, что у него экзема, но сейчас он был просто зеленый, с двухдневной щетиной, и от него разило лекарством. В конце концов до меня дошло, что он хочет отвезти меня домой на машине и поговорить с мамой. Записку я взяла с собой. Листок бумаги с фирменной шапкой. Помню, там было очень точно указано время: 23 июня, девять часов тридцать минут, а дальше отчетливым папиным почерком: «Полицейский инспектор уводит меня на улицу Греффюль, а оттуда в немецкую полицию», потом отдельной строкой: «Почему — не знаю».
И еще ниже: «Возможно, это необязательно арест или лагерь». «Связался с мэром». И наконец: «Жена ничего не знает, поскольку я и сам не знаю, чем все кончится. С уважением…»
Так и вижу этот листок.
Месье Дюшмен закрыл чернильницу, сложил бумаги, и мы поехали. По дороге я худо-бедно представила себе, что и как. Но окончательно все уяснила из его рассказа маме: он пришел на работу в половине десятого и увидел, что отца уводит инспектор полиции. Папа думал, что не дождется его, поэтому написал записку.
В машине я не раскрывала рта и видела все словно сквозь туман. Месье Дюшмен два раза пытался меня разговорить: спрашивал про Ивонну и поздравлял меня с получением диплома. Была отличная погода. Светлое июньское утро в Париже… но я не замечала этой красоты. Во время катастроф погода всегда хорошая.
Пока поднимались по лестнице, думала, как подготовить маму. Первые три этажа шла нормально, а последний — шагала через ступеньку, чтобы опередить запыхавшегося месье Дюшмена; открыла Луиза и явно удивилась, что со мной Дюшмен, а я ничего не говорю. Мама что-то писала за секретером в малой гостиной. Я с порога сказала: «Мама, пришел месье Дюшмен… видимо… папа арестован…» И это все, что я успела, — вошел сам Дюшмен. Мама резко встала. Потом они оба сели, и месье Дюшмен рассказал все по порядку. Тогда-то я все и узнала. В голове прояснилось, и я пошла сказать Денизе — она занималась на пианино. На нее известие подействовало как разорвавшаяся бомба: она вскочила, я старалась выложить все побыстрее, говорила чуть ли не односложными словами, помню, она не то вздохнула, не то застонала и чуть не упала, я ее поддержала. Потом мы тоже пошли в малую гостиную.
Месье Дюшмен встал и собрался уходить. А мама все сидела в кресле. Потирала лоб и бормотала: «Я ничего не чувствую… совсем ничего». Знаю я это ощущение. Но мама хотя бы все осознала, а я до сих пор не могу. Она позвонила тете Жер.
В половине первого зазвонил телефон — незнакомый мужской голос. Мы сразу поняли — это инспектор, который задержал папу; я взяла вторую трубку. Было так странно слышать все ту же историю из уст постороннего человека. Это удостоверяло ее, как печать. До сих пор она оставалась чем-то, что ходило между нами и чего, может, и не было на самом деле. Теперь же мы убедились — все действительно так. И все непоправимо.
По словам инспектора, папу могли бы отпустить, потому что допрос на проспекте Фоша[75] прошел благополучно, но у него была плохо пришита звезда. Я возразила. Мама тоже, она объяснила, что прикрепила звезду скрепками и кнопками, чтобы ее можно было снимать и прицеплять на другие костюмы. Но полицейский стоял на своем: папу отправят в лагерь из-за этого. «В Дранси все звезды хорошо пришиты». Так мы узнали, что его интернируют в Дранси[76].
* * *
Долго я буду помнить этот обед. Пришла Симона. Все сидели молча. Я, как ни странно, ела с большим аппетитом. Мама позвонила мадам Леви и попросила ее подняться к нам. А когда она пришла и села, все ей рассказала. Я старалась не смотреть на мадам Леви, боялась, что ей будет неприятно. Она сидела рядом со мной. Но по выражению лица Денизы поняла, что она побледнела. Дениза сказала: «Ей сейчас станет дурно». Мы обе в душе упрекали маму за то, что она не щадит ее чувств. Но, может, мы просто сами еще мало что пережили и потому могли думать о чувствах мадам Леви.
Еще запомнилась суматоха, которая поднялась в доме после обеда. Как будто мы собирались куда-то уезжать. Во время обеда прибежала Андре[77] с двумя батонами хлеба. В комнате мисс Чайлд[78] были разложены папины вещи. Мадам Леви так и сидела в кресле перед кофейным подносом. В спальне мама с Андре отбирали белье. Симона пулей помчалась к себе домой за ветчиной. Я скоро тоже ушла в лавку Тиффро с целым списком покупок. Там, на улице Монтессюи, пришлось подождать минут десять. Тротуар раскалился под солнцем, и я даже под тентом вся взмокла. Топталась перед дверью и умирала от нетерпения. На улице было спокойно, как всегда в час дня. Наконец подошел сам Тиффро, которого я не сразу узнала. Я все рассказала, он помолчал и спросил: «Простите, не соображу, как вас зовут?» — «Мадемуазель Берр». — «Да-да, конечно». Мы зашли в лавку, он медленно, методично стал доставать нужные вещи. Я еле вытерпела. Ушла с полными руками: термос (он сменил на нем пробку), зубная паста, щетка, мятная настойка. Когда вернулась домой, уже почти все было собрано. Пришли тетя Жер и Николь, но я их заметила только потом.
Поехали все втроем, отвез нас Аро. Париж хорош как никогда, снова набережные, Сена, Лувр. Мне вспомнился другой случай, когда вся эта красота поразила меня вопиющим несоответствием с трагическими обстоятельствами. Дело было 16 мая 1940 года, в день ланского прорыва[79], когда мы спешили за мадемуазель Лезье. Это уже далеко позади. Будущее тогда еще оставалось неведомым. Теперь оно проявилось, мы его знаем. И опять перед нами новый и опять неизведанный пласт будущего. А тогда уже через двенадцать дней еще один отрезок времени сбросил покров тайны и неизвестности и оказался горестным и безобразным[80].
Автомобиль остановился у цветочного рынка. Мы вышли, нагруженные вещами. Это была целая процессия. Я несла рюкзак и одеяла, Дениза — корзину. У дверей префектуры нас остановил полицейский. Мама стала объяснять ему, зачем мы пришли, эти слова прозвучали первый раз, и я вздрогнула: «Мы по поводу одного интернированного, его отправляют в Дранси. Нам сказали, можно принести вот это…» Но тут же смирилась со своей ролью. Мы шли по каким-то бесконечным лестницам и коридорам с голыми стенами и дверями по правой и левой стороне, я думала, может, это камеры и в одной из них папа; нас посылали с этажа на этаж. В коридорах попадались то какие-то личности с бандитскими рожами, или мне так казалось, то служащие за столиками, все чрезвычайно вежливые. Рюкзак был тяжелый. У мамы едва хватило сил подняться на последний этаж. Да и я твердила себе: «Иди, иди, осталось еще немного». Как путь на Голгофу.
Нас еще погоняли по длинному коридору, в который выходило множество застекленных дверей, и привели в кабинет номер «?», как оказалось, предназначенный для иностранцев, потому что сидевший там полицейский сказал в телефон: «Пятый этаж. Нет, он француз. Понятно, значит, на третьем». Но и на третьем папы не было. Там была комната без таблички, в ней что-то вроде длинной конторки, за которой сидели несколько служащих. За эту загородку вела деревянная дверца. А справа была еще одна дверь, перед ней стоял полицейский, невысокого роста, чернявый, молодой. На вид понятливый. Мы изложили ему, по какому делу пришли, он скрылся за той самой дверью и выкрикнул имя — Берр.
Как только появился папа, мне показалось, что вот этот час автоматически сцепился с недавним временем, когда мы были все вместе, а все промежуточное — просто дурной сон. Как будто наступило затишье, грозовое небо ненадолго прояснилось. Теперь я думаю: это милость судьбы, что мы увидели папу уже после первого акта трагедии, после ареста. Он рассказал нам, как все было. И при этом улыбался.
Так с улыбкой потом и ушел. Теперь мы все знаем, и у меня такое чувство, что мы стали еще ближе друг другу и что он уехал в Дранси еще теснее с нами связанный.
* * *
Вошел он со своей сияющей улыбкой, как бы приглашая оценить забавную сторону ситуации; он был без галстука, меня это сразу кольнуло — всего два часа прошло, а уже успели. Папа без галстука — первый признак «заключенного». Но оказалось, это временно. Один из полицейских извинился и сказал, что галстук, шнурки и подтяжки папе сейчас вернут. Мы засмеялись. Чтобы нас утешить, полицейский объяснил, что таков приказ, поскольку накануне один заключенный чуть не повесился.
Так и вижу, как папа не спеша одевается прямо там, в этой комнате. Сначала галстук ему дали чужой — месье Розенберга, папа уже знал своих сокамерников по именам. Со всеми успел познакомиться, мне захотелось расспросить о них, и от его рассказов почему-то стало легче. Своих соседей, судя по всему, он изучал с какой-то насмешливой отстраненностью, смотрел на все с иронией, а значит, сохранил не только спокойствие, но и sense of humour[81]. У меня на душе потеплело, я была ему благодарна. Но все это так трудно объяснить.
От этих двух часов остались в памяти какие-то обрывки. Сначала я сидела на деревянной скамье напротив папы с мамой и пришивала его желтую звезду. Дениза что-то возмущенно говорила полицейскому, а тот смотрел на нее сочувственно. Я помалкивала. Старалась осознать, что же происходит. Наверно, именно тогда до меня все окончательно дошло, и голова была занята только сиюминутным.
Было похоже, будто мы сидим и ждем поезд на вокзале. Нет, было даже намного спокойнее, чем на вокзале. Почти что весело. Тон задавал сам папа. Иногда волнами подступало тревожное предчувствие — что будет дальше, когда кончится это свидание. Но, в сущности, это казалось неважным.
Мы даже разговаривали с полицейским и префектурными служащими. Был среди них человечек маленького роста, очень аккуратный и, казалось, очень concerned[82], настоящий диккенсовский персонаж вроде мистер Чиллипа[83]. Он все советовал нам с Денизой вести себя осторожно. Был искренне огорчен и очень учтив. Самый молодой служащий беспечно раскачивался на дверце. Сцена была достаточно комичной — папа в роли заключенного, представители власти — полны сочувствия и уважения. Что, спрашивается, все мы там делали.
Но все это потому, что с нами не было немцев. Поскольку все были французы, жуткий смысл происходящего не ощущался в полной мере.
Забыла описать подробности ареста, это все, что я знаю с папиных слов, и не узнаю больше, пока он не вернется. Его действительно доставили на улицу Греффюль, потом — на проспект Фоша, где на него налетел немецкий офицер (или, как я расслышала, солдат), стал его оскорблять (schwein[84] и все такое) и сорвал с него звезду с криком: «В Дранси, в Дранси!» Это все, что я поняла. Папа говорил довольно сбивчиво, потому что мы засыпали его вопросами.
В середине свидания вдруг поднялась какая-то суета. То и дело открывалась и закрывалась дверь в коридор. Один из полицейских громко сказал: «Они пытались разговаривать с заключенным через щели в стене». А служащий ему ответил: «Впустите их, это мать и невеста». До этого я никогда не бывала в тюрьме. Но то, что подразумевалось в этих словах, в ту же секунду воскресило в памяти все сцены в полицейском участке из «Преступления и наказания», вернее, одну обобщенную сцену. Как будто действие всего романа сосредоточилось в полицейском участке.
Опять открылась дверь, вошли три женщины: мать, толстая блондинка простецкого вида, невеста, а третья, должно быть, сестра, потом ввели заключенного — черноволосого юношу, красивого какой-то грубоватой красотой, это был итальянский еврей, которого, кажется, обвиняли в торговле на черном рынке. Все они сели на деревянную скамью напротив нашей. И вот тогда запахло настоящей бедой. Но мы, все четверо, были настолько далеки от этих несчастных людей, что я и забыла, что мой отец тоже арестован.