Четверг, 16 апреля

Утром пошла в Сорбонну, чтобы развеяться. Надеялась встретить Спаркенброка[23], но его не было. Разумеется — я ведь пришла слишком рано, мы с ним увиделись позже. Заглянула на минутку в библиотеку, а на обратном пути, спускаясь, услышала, как кто-то распевает во все горло. Оказалось, это Эскарпи, который стоял внизу со своей невестой. Пел он, наверно, от счастья — все у него шло прекрасно и в любви, и в работе. Эскарпи — очень цельная натура. Пусть он не слишком начитан, но в нем чувствуется нравственная чистота и здоровый интеллект. Дойдя донизу и узнав его, я так и застыла на ступеньках. Он ничуть не смутился и рассмеялся, а за ним и я и его невеста. Стало ужасно приятно.

Оставшееся время я болтала во дворе с Шарлоттой Бронте, то есть с девушкой, которая пишет диплом по Шарлотте Бронте. Она очень милая. В ней, как во всех моих университетских знакомых, есть какая-то внутренняя доброжелательность.

На занятии у Казамиана[24] один студент, на вид смешной и диковатый, делал сообщение о лирике Шелли. Я не особенно вслушивалась, но почувствовала, что он говорил очень горячо и поэтично. Казамиан его похвалил — значит, мое впечатление было верным. Но дослушать у меня не хватило терпения. В четверть двенадцатого я ушла. Зашла в секретариат продлить свой билет и вернулась домой.

После обеда мы с мамой поехали на машине к доктору Редону. Он вскрыл мне палец и выпустил скрытый гной, а потом я пошла по людному, залитому солнцем бульвару Сен-Мишель, и чем ближе к улице Суффло, тем больше меня охватывала привычная, волшебная радость. От улицы Суффло до бульвара Сен-Жермен простирается моя страна чудес.

Поэтому я ничуть не удивилась, когда, едва расставшись с мамой, наткнулась на остановке автобуса «С» на Жана Пино. Он пожал мне руку и не заметил, что я убрала больной палец. Лицо его порозовело — может, от радости, что встретил меня? Не знаю. Но самая ужасно обрадовалась. Он схватил мою книгу — Гуго фон Гофмансталя, — которую я на самом деле хотела показать Спаркенброку. Резкий, веселый — не знаю, как сказать. Мы быстро разошлись, он пошел вверх по бульвару, а я в университет. Было десять минут четвертого, я хотела успеть на лекцию Делатра[25].

Зашла в аудиторию и сразу увидела Спаркенброка, он сидел на своем обычном месте. Я села на свое, рядом с неприветливого вида девицей. Делатр говорил о каждом отдельно, я не слушала, а разглядывала свою тень. В середине занятия, перед началом объяснения текста, как всегда, поднялась суета. Моя соседка направилась к выходу мимо меня. Я встала, чтобы ее пропустить, и увидела, что Спаркенброк жестами спрашивает: «Вы остаетесь?». Я покачала головой, и мы оба вышли на солнце. Я почувствовала удивительное облегчение. Если бы я его не увидела, мне было бы очень плохо — это единственный проблеск света посреди ада, в котором я живу, единственный способ укрыться, связь с нормальной жизнью.

«Пойдем в Люксембургский сад?» — предложил он. Я посмотрела на часы — к нам на чай вот-вот должна была прийти Франсуаза Масс[26]. Но недолго думая согласилась. Он сбегал в аудиторию за своим портфелем, и мы пошли. Странная прогулка — я не узнавала знакомые улицы, как будто все они: улица Эколь-де-Медсин, улица Антуана Дюбуа, улица Медичи — вдруг стали какими-то другими. Он рассказывал о своем замысле — написать про Шантеклера и Пертелот[27], я вслушивалась в его беспечный голос, ловила его интонации, привычно робела, и мало-помалу все приходило в норму.

В Люксембургском саду мы остановились перед прудиком, где плавали десятки парусных корабликов; мы о чем-то разговаривали, но я помню только завороженное блаженство от солнечных бликов на воде, тихий плеск и ласковые складки волн, упруго изогнувшиеся под ветром маленькие парусники и распростертую надо всем этим трепещущую синеву неба. Вокруг было множество людей — детей и взрослых. Но меня притягивала танцующая, искрящаяся вода. Я не отрывалась от нее, даже когда говорила, она со мной и теперь. Однако, когда Спаркенброк проговорил: «Немцы победят в этой войне», мне захотелось возразить. Я сказала: «Нет!» Но не знала, что еще прибавить. И тут же почувствовала, что это малодушие — я не отстаиваю перед ним свои убеждения из малодушия; тогда я встряхнулась и воскликнула: «Что же с нами будет, если немцы победят?» Он неопределенно взмахнул рукой: «Да ничего не изменится… — Я знала, заранее знала, что он так и скажет. — Будет все то же: солнце, вода…» Такой ответ мне не нравился, тем более что в глубине души я тоже в этот миг ощущала полную ничтожность всех споров перед лицом красоты. Но все же понимала, что уступаю какому-то дурному мороку, предаю себя и что буду потом себя корить за это малодушие. И я заставила себя произнести: «Но любоваться светом и водой они позволят не всем!» Эти слова меня спасли, я не хотела поддаваться трусости.

Ведь я знаю теперь: это малодушие; мы не имеем права думать в этом мире только о поэзии; поэзия — это волшебство, но предаваться ему в высшей степени эгоистично.

Потом он заговорил о корабликах, о деревьях в Обержанвиле, о своих детских играх, и мое неприятное чувство прошло. У выхода он встретил какого-то приятеля, я пошла дальше, потом увидела Жака Вейль-Рейналя и остановилась с ним поболтать. Вскоре Спаркенброк догнал меня, и мы вышли вместе. Он сказал: «Вот странно, стоит мне встретить знакомого, как и вы тут же встречаете своего». А потом он сказал, что не хотел бы повстречать свою жену. Об этом он всегда говорил совершенно непринужденно, поэтому и я попробовала тем же тоном спросить: «Почему? Она рассердится?» Но он сказал, что она ждет ребенка и стала очень раздражительной.

И тут что-то обрушилось на меня, то самое, что всегда грозило замутить ясную атмосферу наших встреч, такую странную, волшебную, — что-то такое, что теперь вдруг заставило меня увидеть все «со стороны», и я поняла: пускай у его жены нет причин для ревности, я все равно не имею права продолжать, потому что это причинило бы ей боль. А если бы я знала, что ей больно, не осталось бы ни высоких мыслей, ни идеальной красоты. Теперь всё.

Мы шли по бульвару Сен-Мишель, и он рассказывал о своих друзьях — они все женаты, у всех уже есть дети. Я сказала: да, мальчики женятся рано. Мы стали говорить на эту тему. И в какой-то момент я сказала: «Жениться нетрудно, трудно другое… найти настоящее счастье», — тут я запнулась, и, пока искала слова, он ответил: «Я никогда в это не верил». Я твердо возразила: «А я пока еще верю и не хочу, чтобы вы разрушали мои иллюзии». И вдруг мне стало одиноко. Он тоже чужой, мы с ним совсем разные. На бульваре мы говорили о наших взглядах на жизнь, и он сказал, что ему интересно все — все без разбора… — «А мне нет, я по натуре не дилетант, я ищу красоту, совершенство, отбираю из множества вещей действительно стоящие. У меня еще сохранилась шкала ценностей, и я не дошла до того, чтобы считать интересным все подряд». Потом мы заговорили о том, что невозможно понять чужую мысль, о том, как передать свою мысль другому. Он довел меня до входа в метро, солнце светило прямо в глаза. Он сказал: «Я завтра приду». Я замялась, почувствовала вдруг, что нам незачем видеться, точнее, у меня отпало желание с ним видеться, и я пробормотала: «Я, может быть, тоже». Он ушел. А я вдруг спохватилась, что у меня нет ни денег, ни билетиков на метро. Оставалось одно — я побежала за ним. Он шел медленно, как-то задумчиво. Я догнала его, объяснила, что случилось. Самой было смешно. Он улыбнулся своей хитренькой улыбкой и достал из кармана билетную книжечку. И все снова стало как прежде.

Но сейчас, вечером, все ушло, и опять ощущается диссонанс. Кажется, единственное, что было сегодня простого, здорового и радостного, так это встреча с Жаном Пино.

Я еще молодая, и это такая несправедливость, что все в моей жизни взбаламучено, я не хочу «наживать опыт», становиться пресыщенной, разочарованной и старой. Как бы от этого спастись?

Долго и о многом разговаривала с Франсуазой Масс, показывала ей свои книги, свой диплом. Иногда подступало отчаяние. Когда она сказала, что, как пишет Жорж[28], Жерар все больше и больше замыкается в себе, меня это задело за живое, потому что мне и самой это покоя не дает. И надо же ей было мне напомнить, что я больше не имею права свободно собой распоряжаться и все, что я делаю, касается не только меня, а еще и другого, связанного со мной человека! Ведь свобода — это все-таки утешение, даже если страдаешь.