Глава 5 Тень над троном

Мы расстались с Брауншвейгской фамилией после приезда ее в Ригу. Оказалось, однако, что Рига не стала постоянным местом заточения ссыльной семьи, ей довелось переменить еще три места содержания, а Иоанну Антоновичу — четыре. Надобность в переездах была связана с опасностью, в большинстве случаев мнимой, восстановления его на троне и необходимостью упрятать в такое место ссылки, которое, по мнению императрицы и ее окружения, обеспечивало надежную безопасность. Кстати, ни одно царствование не сопровождалось таким количеством заговоров, как царствование Елизаветы Петровны. Объяснить их возникновение нетрудно; сама Елизавета Петровна заняла трон в результате заговора, а главное — томился в заточении, так сказать, законный монарх, насильственно лишенный трона, существование которого воодушевляло авантюристов разного рода. Словом, над троном Елизаветы Петровны, как и ее преемников, витала тень Иоанна Антоновича.

Летом 1742 года зарегистрирован так называемый заговор Турчанинова. Инициатором его стал прапорщик лейб-гвардии Преображенского полка Петр Квашнин, главарем же следствие назвало камер-лакея Александра Турчанинова, видимо, потому, что его статус был выше, чем у Квашнина. Третий участник заговора — Иван Снавидов служил в Измайловском полку сержантом. Намерение заговорщиков состояло в восстановлении на престоле законного государя, назначенного наследником императрицей Анной Иоанновной. Что касается Елизаветы Петровны, то заговорщики считали, что она никаких прав на престол не имеет, ибо «прижита государынею Екатериной Алексеевной до венца», то есть до брака с Петром, состоявшегося в 1711 году. Ее возвела на престол лейб-кампания «за винную чарку», а манифест об объявлении Россией войны Швеции будто бы из-за того, что Иоанн Антонович сидел на русском троне, был «напечатан воровски французским послом» (маркизом Шетарди. — Н. П.).

Детально разработанный план переворота отсутствовал: надлежало собрать, по одним известиям, 300, по другим — 500 человек, разделить их не то на два, не то на три отряда и двинуться одному из них во дворец, к государыне в спальню, взять ее под стражу и умертвить. Другой отряд должен был обезоружить лейб-кампанию, а если она окажет сопротивление, то всех их переколоть.

Все это оказалось несбыточной мечтой. Когда же к «заговору» попытались привлечь лейб-гвардии каптенармуса Пирского, тот поспешил с доносом в Тайную канцелярию.

Во времена Анны Иоанновны обвиняемые подверглись бы суровой каре — в лучшем случае им отрубили бы головы. При Елизавете, давшей обет не казнить никого из подданных, приговор, утвержденный ею 13 декабря 1742 года, после продолжительного следствия с применением пыток был, по меркам того времени, сносным: все трое были всенародно биты кнутом на Красной площади, Турчанинову вырезали язык и ноздри, а Квашнину и Снавыдову — ноздри, и всех отправили на каторгу в Сибирь.

Саксонский посланник Пецольд сообщал еще об одном заговоре, существование которого источники отечественного происхождения не подтверждают. В депеше от 12 марта 1743 года он доносил в Дрезден: «Человек четырнадцать из лейб-кампании, недовольных тем, что им уже не оказывают более того почета и той внимательности, каким они прежде пользовались, составили план убить камергера Шувалова, тайного советника Лестока и обер-шталмейстера Куракина, как главных виновников своего несчастья, и снова возвесть на престол несчастного Иоанна Антоновича. Исполнение всего этого принял на себя один унтер-офицер лейб-кампании, которого до тех пор причисляли к тайным фаворитам императрицы, так как ему было удобнее других выполнить это в отношении личности самой императрицы; но, вероятно, сверх приведенных были еще другие причины к заговору, потому что кроме лейб-кампанцев в нем участвовали также тафельдекер, подносивший императрице вне обеда холодные блюда, и один камер-лакей. Когда некая госпожа Грюнштейн (супруга доверенного лица императрицы. — Н. П.), которую также хотели втянуть в заговор, донесла обо всем, то дело повели так, как всегда бывало в подобных случаях (например, при заговоре Турчанинова), то есть скрыли от публики, что речь шла о чем-то опасном, и выставили, будто те лица схвачены и арестованы за кое-какие шалости и домашние дела. Для этого их даже не сажали в крепость, а свезли в Летний дворец.

Между тем не могу достаточно описать вам весь страх и ужас, распространившиеся с тех пор при дворе. Куракин несколько дней сряду не смел ночевать у себя дома; сама императрица распорядилась так, что часов до 5-ти не ложится спать, сидит с компанией, и потом спит днем, отчего со всяким днем все более и более растет беспорядок в делах и докладах». Сообщение Пецольда, содержащее множество подробностей, внушает доверие — у правительства действительно не было резона именовать намерение лейб-кампанцев заговором, оно попыталось выдать эпизод за их проказы.

В тот самый день, 13 декабря 1742 года, когда императрица подписала приговор о наказании Турчанинова и его сообщников, она отправила указ Салтыкову с повелением Брауншвейгскую семью перевезти из Риги в Динамюнде. Указ не объяснял причин переселения, но не подлежит ни малейшему сомнению, что он был своего рода ответом на «заговор» Турчанинова. С этим заговором связан еще один указ, инициатором которого была императрица. Еще в октябре 1742 года она выразила недовольство Салтыкову в связи с дошедшими до нее слухами о его мягком обращении с заключенными: «Уведомились мы, что принцесса Анна вас бранит, також, что принц Иоанн, играючись с собакою, бьет ее в лоб, а как спросят: „Кому де, батюшка, лоб отсечешь?“, то он ответствует, что Василию Федоровичу (Салтыкову. — Н. П.), и буде то правда, то нам удивительно, что вы о том нам не доносите». Елизавета потребовала «о том смотреть, чтоб они вас в почтении имели и боялись вас».

Информация оказалась ложной, Салтыков ответил, что ничего подобного не было, что принцесса и ее супруг относятся к нему с должным почтением и никаких «противностей» ему не чинят.

В крепости Динамюнде, специально оборудованной для содержания заключенных, им довелось быть недолго. В июле 1743 года по столице разнесся слух о раскрытии нового заговора, к которому оказались причастными более влиятельные персоны, чем Турчанинов и его сообщники. 25 июля в три часа ночи генерал Ушаков, генерал-прокурор Сената князь Трубецкой и гвардии капитан Григорий Протасов арестовали подполковника Ивана Лопухина, а к его матери был приставлен караул и опечатаны ее письма.

Дело началось с того, что поручик кирасирского полка лифляндец Бергер, получив назначение в Соликамск начальником караула при сосланном туда графе Левенвольде, явился к Лестоку с важным сообщением. Этим доносом Бергер надеялся освободиться от назначения в глухую провинцию. Сообщение пришлось так кстати Лестоку, что он пообещал лифляндцу не только избавить его от новой службы, но и выдать вознаграждение.

Бергер донес о просьбе подполковника Ивана Лопухина передать по поручению его матери статс-дамы Натальи Федоровны Лопухиной поклон ее бывшему любовнику Левенвольде, а также пожелание не отчаиваться и твердо надеяться на лучшие времена. Какие же выгоды собирался извлечь Лесток из этой информации?

В его голове родился план крупной интриги, рассчитанной на то, чтобы свалить вице-канцлера Алексея Петровича Бестужева-Рюмина или на худой конец хотя бы подорвать доверие к нему императрицы.

Дело в том, что опытный дипломат и интриган Бестужев оказался в ссылке после ареста Бирона, которому он оказывал не в меру ретивую поддержку при назначении его регентом. После ссылки Остермана Елизавета оказалась без опытного руководителя внешнеполитического ведомства. По совету Лестока Бестужева вернули ко двору в прежней должности вице-канцлера. Лекарь рассчитывал, что обязанный ему Бестужев станет его марионеткой. Но Елизавета Петровна как в воду глядела, предупреждая француза, что тот протежирует Бестужева на свою голову. Действительно, вице-канцлер отверг союз с Францией, которого домогались Шетарди и Лесток, и остался убежденным сторонником традиционного союза с Австрией и сближения с Англией.

Портрет графа И. Г. Лестока, лейб-медика Елизаветы Петровны. Гравюра Иоганна Давида Шлойена Старшего. Пер. пол. XVIII в.

Государственный Эрмитаж, Санкт-Петербург

Основную роль в дискредитации своего противника Лесток отводил подруге Лопухиной, графине Анне Гавриловне Бестужевой, супруге гофмаршала Михаила Петровича, родного брата вице-канцлера.

Иван Лопухин в состоянии подпития разоткровенничался с Бергером, заявив ему: «Был я при дворе принцессы Анны камер-юнкером в ранге полковничьем, а теперь определен в подполковники и то не знаю куда». Виновницей своей неудачной карьеры Лопухин считал императрицу, незаконно занявшую трон: «Государыня ездит в Царское Село и напивается, любит английское пиво и для того берет с собою непотребных людей… ей наследницею и быть было нельзя, потому что она незаконнорожденная». Чем дальше, тем больше раскалялся Лопухин.

«Императрица держит в Риге под караулом Брауншвейгскую фамилию, того не ведая, что рижский караул готов поддержать ее против Елизаветы. Думаешь, не сладит с тремястами канальями? Прежний караул и крепче был, да сделали дело… Плохо под бабьим правительством», — заключил свой монолог Лопухин.

Этих суждений было вполне достаточно, чтобы объявить печально знаменитое «слово и дело», но Бергер вытянул из подполковника еще одно признание.

«Сам увидишь, что через несколько месяцев будет перемена. Недавно мой отец к матери писал, чтобы я не искал никакой милости у государыни. Мать перестала ко двору ездить, а я в последний раз был на маскараде».

Бергер решил продолжить беседы с Лопухиным и привлек к провокационным разговорам еще одного собеседника — майора Фалькенберга, которого посвятил в тайну замысла.

«А принцу Иоанну недолго быть свержену?» — спросил один из собеседников у Лопухина.

Последовал утвердительный ответ: «Скоро будет».

Бергер с Фалькенбергом поспешили с доносом к Лестоку. Лекарь немедленно известил обо всем императрицу. Как и следовало ожидать, ленивая и беспечная Елизавета на этот раз отреагировала немедленно. Она сочла угрозу для трона столь опасной, что отменила поездку в загородную резиденцию, велела назначить караулы на улицах столицы и усилить их во дворце, несколько ночей меняла покои для сна. 21 июля 1743 года последовал указ руководителю Тайной канцелярии генералу Ушакову, действительным тайным советникам Трубецкому и Лестоку немедленно арестовать Лопухина и допросить его о делах «против нас и государства».

Указ был приведен в исполнение только 25 июля. Бергеру и Фалькенбергу было отпущено четыре дня, чтобы они попытались узнать у подполковника что-нибудь новое. Провокаторы снова пригласили Ивана в трактир, чтобы выведать у него сведения о сообщниках. Фалькенберг спросил, нет ли «кого побольше, к кому бы заранее забежать? Лопухин сначала пожал плечами, а затем заявил, что австрийский посланник Ботта, недавно выехавший из Петербурга, чтобы занять должность посла в Берлине при прусском дворе, „императору Иоанну верный слуга и доброжелатель“.

Тревогу Елизаветы усилило сообщение от русского посла в Берлине графа Чернышева, донесшего в Петербург о том, что прусский король известил его о готовившемся под руководством Ботты перевороте и что Фридрих II в знак солидарности с русской императрицей отказался принять его в качестве австрийского посла. Король советовал в целях безопасности трона отправить Брауншвейгскую фамилию из Динамюнде во внутреннюю губернию России.

Фридрих II слыл в Европе талантливым полководцем и не менее талантливым интриганом. Своей конфиденциальной информацией он, как говорится, стремился одним выстрелом убить двух зайцев: вбить клин в дружественные отношения России с Австрией, поссорить традиционных союзников и в то же время добиться благосклонности Елизаветы, рассчитывая, что она в знак признательности согласится заключить союз с Пруссией.

Бергер и Фалькенберг состряпали дополнительный донос о причастности к заговору Ботты, после чего арестованный Иван Лопухин предстал перед грозными судьями. На первом же допросе он подтвердил все обвинения в своей адрес, изложенные доносчиками, за исключением одного — относительно Ботта он сказал: „Фалькенберг говорил: „Должно быть, маркиз Ботта не хотел денег терять, а то бы он принцессу Анну и принца выручил“. — И я против того молвил, что может статься“. Однако после очных ставок он потащился и в этом: „В Москве приезжал к матери моей маркиз Ботта, и после его отъезда мать пересказывала мне слова Ботта, что он до тех пор не успокоится, пока не поможет принцессе Анне… Те же слова пересказывала моя мать графине Анне Гавриловне Бестужевой, когда та была у нее с дочерью Настасьею. Я слыхал от отца и матери, как они против прежнего обижены: без вины деревня отнята, отец без награждения отставлен, сын из полковников в подполковники определен“.

Таким образом, первый же допрос Ивана Лопухина вооружил следователей списком лиц, причастных к „заговору“. На следующий день императрица велела содержать под домашним арестом мать Ивана Лопухина Наталью Федоровну и отца Степана Васильевича.

В дом Лопухиной для допроса отправилась комиссия. В отличие от слабовольного Ивана, Наталья Федоровна оказалась женщиной стойкой и рассудительной. Она подтвердила слова Ботта, что он „до тех пор не успокоится, пока не поможет принцессе Анне, но сказала ему, чтоб они не заварили каши и в России беспокойств не делали и старался бы он об одном, чтоб принцессу с сыном освободили и отпустили к деверю ее“. В ответ на заявление Бергера о намерении возвести принцессу Анну она ничего не сказала, кроме объявленного выше.

Допрошенная Анна Гавриловна Бестужева призналась только в том, что говорила: „Дай Бог, когда бы их (Брауншвейгское семейство. — Н. П.) в отечество отпустили“. Что касается Ботта, то она подтвердила слова Лопухиной о том, что он отказался раскрыть план освобождения заключенных из заточения и возведения Иоанна Антоновича на престол, заявив: „Вот захотели, чтоб я вам, русским, и о том рассказал“. Притом меня и выбранил».

Приведенный в пыточную камеру, Иван ничего нового не сообщил. Подследственным устраивали очные ставки, тщательно изучали их переписку, Ивана дважды, а Наталью и Степана Лопухиных, а также Анну Бестужеву по одному разу поднимали на дыбу, но новых данных добыть не удалось. Как ни усердствовала комиссия, но желаемых показаний о практических мерах для свержения Елизаветы она не получила.

18 августа последовал указ о составе Генерального суда, который, исходя из обычаев того времени, определил вину подследственных. Она явно не соответствовала результатам следствия. Обвиняемые, как написано в докладе следственной комиссии 18 августа и подтвержденном в Манифесте 29 августа «О злодейских умыслах разных преступников», «явились в важных не только против нашей персоны, но и в прочих, касающихся к бунту и измене делах, о чем в учрежденной нашей особой комиссии по следствии явно оказалось».

Это была чистой воды ложь. Из следственного дела явствует, что никаких призывов к бунту и измене обвиняемые не совершали. Дело ограничилось досужими разговорами лиц, недовольных тем, что новое правление в той или иной форме ущемило их интересы. Но законодательство того времени руководствовалось правовыми нормами; не делающими различий между умыслом и его реализацией: за досужие разговоры, брюзжание, выражение недовольства, осуждение царствующей особы полагалось такое же наказание, как если бы речи и намерения были претворены в жизнь. Генеральный суд, состоявший из министров и придворных особ, приговорил всех обвиняемых к смерти: Степана Лопухина с женой и сыном и Анну Бестужеву, вырезав языки, колесовать, прочих менее значимых четырех лиц — четвертовать или отсечь им голову.

Десять дней приговор лежал у императрицы «на подписи». Приговор Генерального суда Елизавета Петровна смягчила — всем обвиняемым была сохранена жизнь и назначалась ссылка, причем всем троим Лопухиным и Бестужевой ссылке предшествовало битье кнутом и вырезание языка.

Через два дня после опубликования Манифеста у здания Двенадцати коллегий состоялась экзекуция. Один из палачей сорвал с Натальи Федоровны платье, а другой схватил жертву за руки и вскинул себе на спину, подставив ее тело под удары кнута. Затем палач сдавил Лопухиной горло так, что та была вынуждена высунуть язык, половины которого тотчас же лишилась. Когда очередь дошла до Анны Гавриловны Бестужевой, она успела передать палачу свой золотой крест, осыпанный бриллиантами. Вследствие этого удары были менее сильными и отрезан был лишь кончик языка.

Английский посланник Э. Финч в донесении от 5 августа отмечал, что «заговор» скорее построен на «некоторых суждениях против правительства, из которых сделаны злостные выводы, чем на каком-либо действительном замысле против царицы». По мнению Финча, следственная комиссия сочла несолидным привлечение к суду «двух старых сварливых женщин и двух-трех молодых развратников и впутала в это дело маркиза Ботту, который был очень близко знаком с упомянутыми дамами». Общий вывод англичанина: «В заговоре больше интриги, чем действительности». С точки зрения здравого смысла и, быть может, английского уголовного права обвинение в заговоре представляется неубедительным, но приговор вполне соответствовал Уложению 1649 года и Уставу Воинскому 1716 года, которыми руководствовались судьи при определении виновности и меры наказания.

Дело Лопухиной, возможно, не приобрело бы такого значения, если бы не позиция самой императрицы, которая часто принимала важнейшие решения, следуя собственным эмоциям. Красавица Наталья Федоровна, как и Елизавета Петровна, блистала на балах и маскарадах и не уступала императрице в умении танцевать. Рассказывают, что Лопухина, вопреки повелению императрицы, появилась при дворе в розовом платье и с розами в волосах. Право носить платье светлых тонов и особенно полюбившегося ей розового, как и пользоваться розами, присвоила себе императрица. Разгневанная на ослушницу Елизавета послала за ножницами, отрезала розы и нанесла ей несколько пощечин. Ненависть подогревалась еще и тем, что любовником Лопухиной был Левенвольде, причастный к организации слежки за цесаревной при Анне Иоанновне и Анне Леопольдовне.

Понес наказание и маркиз Ботта, правда, после некоторых препирательств с русским двором. В Вене ни двор, ни королева Мария Терезия не допускали мысли о причастности посла к заговору. Однако императрица настаивала на том, что он достоин «наказания за предерзостные и возмутительные разговоры и советы против нашей особы и величества, причем он был не только участником, но и главнейшим руководителем». Ради сохранения союза Вена пошла на уступки, и Ботта стал жертвой этой уступки — его заточили в крепость.

Не достиг цели организатор интриги Герман Лесток, добиться опалы вице-канцлера ему не удалось, напротив, после разоблачения Шетарди Бестужев настолько укрепил свое положение, что отнял у своей должности приставку «вице», став полноценным канцлером. Даже его брат, супруг осужденной Бестужевой, во время следствия оказавшийся в опале, был возвращен ко двору, и, по словам Финча, императрица намеревалась использовать его в качестве посла в Берлин или Гаагу.

В том же 1743 году была предпринята еще одна попытка освободить трон от Елизаветы Петровны, на этот раз не для Иоанна Антоновича, а для племянника императрицы Петра Федоровича. Предпринял ее проигравшийся в карты пехотный подпоручик Иосиф Батурин в надежде на то, что новый император щедрыми пожалованиями выручит его из беды. Для реализации своего замысла Батурин намеревался привлечь не только военных, но и фабричных рабочих, которых собирался подвигнуть к бунту. С Петром Федоровичем организатор заговора познакомился при довольно странных обстоятельствах.

Летом 1743 года Батурин уговорил егерей, сопровождавших великого князя на охоте в подмосковных лесах, попросить у него разрешения встретиться с ним. Петр Федорович согласие дал и однажды увидел человека, стоявшего на коленях перед ним и утверждавшего, что он, Батурин, признает его одного своим государем и готов выполнить любое его поручение. Наследник престола счел благоразумным пришпорить коня и умчаться подальше от греха.

Неудача не обескуражила Батурина. Он вновь обратился к егерям с просьбой сообщить великому князю о готовности фабричных поднять бунт, в котором примут участие батальоны Преображенского полка и лейб-кампанцы. Недоставало самой малости — «знатной суммы» денег, которую подпоручик надеялся получить от Петра Федоровича. План Батурина был предельно прост — всех служителей дворца взять под стражу, фаворита Разумовского с его сторонниками перебить, а свергнутую Елизавету держать под караулом до тех пор, пока не будет коронован Петр Федорович. Если архиереи откажутся от коронации, то их всех надлежало изрубить.

Батурин похвалялся перед сообщниками: «У меня уже собрано людей тысяч тридцать, да еще наготове тысяч с двадцать; будут нам помогать и большие люди: граф Бестужев, генерал Апраксин». Но и на этот раз великий князь отделался молчанием, никаких денег Батурин от него не получил. Тогда он решил добыть средства мошенническим путем. Назвавшись обер-кабинет-курьером, он отправился к купцу Ефиму Лукину и объявил ему, что прислан от великого князя с приказом взять у него пять тысяч рублей. Лукин, разумеется, требуемых денег не дал. Батурину ничего не оставалось, как снова отправиться к великому князю. На этот раз он написал латинскими буквами записку, в которой изложил план действий и сообщил, что у него пятьдесят тысяч сторонников.

Батурин вместе с сообщниками оказался в Тайной канцелярии. Ему определили пожизненное заключение в Шлиссельбургской крепости, а подпоручика Тыртова и суконщика Кенжина, на долю которых выпало поднять фабричных на бунт, было велено отправить на поселение, в Сибирь.

Эпизод, связанный с именем Батурина, еще с меньшим основанием, чем дело Лопухиной, можно назвать заговором. Эго скорее плод действий либо авантюриста, либо психически больного человека, смутно представлявшего, чем могла закончиться мистификация. Не приходится, однако, сомневаться, что эпизод оставил неприятный осадок у беспечной императрицы.

Едва ли не самый значительный удар Брауншвейгской фамилии нанесло не дело Лопухиных, а Фридрих II — Елизавета Петровна хотя и недолюбливала прусского короля, но его совету вняла. 9 января 1744 года Салтыков получил именной указ: «Понеже мы намерены принцессу Анну с мужем и с детьми перевести в Оранненбурх, для чего велели подводы изготовить на Псков, Смоленск, Калугу, Туму и Скопин, и в оном Оранненбурхе крепостное и жилое строение уже исправляют…» Причин переезда указ не объявлял, как и умолчал о том, почему принцессу с ее детьми, ее сына Иоанна с мамками и его отца надлежало везти каждого в отдельной повозке.

Указ означал ужесточение содержания заключенных. Женское любопытство императрицы заставило ее взяться за перо, чтобы запросить у Салтыкова, как отреагировали заключенные на этот указ: «Каковы они при том являлись: печальны ли или сердиты или довольны». Салтыков уведомил Елизавету, что они по объявлении указа, «вышед в другой покой, много плакали», но через четверть часа успокоились и покорно без «сердитого вида» расселись по своим повозкам.

Караван из 150 повозок выехал из Динамюнде 31 января. Из-за не совсем оправившейся после родов принцессы двигались крайне медленно и прибыли в Ранненбург только 6 марта. Ужесточение режима выразилось в том, что семью, как и во время пути, содержали в трех отдельных покоях, к каждому из которых был приставлен отдельный караул.

Пребывание ссыльной семьи в Ранненбурге было кратковременным. 27 июля 1744 года был получен указ перевезти ее из Ранненбурга в Архангельск, а оттуда на Соловки. В инструкции камергеру барону Корфу, которому поручалась перевозка, ссыльных надлежало везти в ночные часы. В пути и на месте ссылки их надо было содержать, «чтоб в потребной пище без излишества нужды не было», но «как в дороге, так и на месте стол не такой пространный держать, как прежде было, но такой, чтоб человеку сыту быть».

В жизни свергнутой фамилии появились два новшества, сильно огорчившие мать и отца императора. Первое из них относилось к судьбе фрейлины Юлии Менгден — ее навсегда отлучили от Анны Леопольдовны. Второе новшество еще более потрясло мать и отца — в Ранненбурге у них отняли сына, которого они уже никогда более не увидят. Инструкция майору Миллеру, которому велено сопровождать Иоанна Антоновича, предписывала: «Когда Корф вам отдаст младенца четырехлетного, то оного посадить в коляску и самому с ним сесть и одного служителя своего или солдата иметь для бережения и содержания оного, именем его называть Григорий. Ехать в Соловецкий монастырь, а что вы имеете с собою какого младенца, того никому не объявлять и иметь всегда коляску закрытую».

Из Ранненбурга ссыльные выехали в конце августа, в Архангельск прибыли в октябре, когда Белое море сковали льды и переезд на Соловки стал невозможен. Местом ссылки определили Холмогоры, где ссыльных разместили в архиерейском доме, причем сына поселили отдельно от родителей.

С наступлением летних месяцев появилась возможность переправить Брауншвейгскую фамилию на Соловки, но барон Корф убедил оставить ее в Холмогорах — отчасти потому, что архиерейский дом оказался более удобным для жилья, чем кельи Соловецкого монастыря, отчасти потому, что жизненные припасы в Холмогорах стоили дешевле, чем на Соловках.

В Холмогорах Иоанн Антонович содержался до января 1756 года, когда был отправлен в Шлиссельбург, а «известную фамилию» оставили на прежнем месте. Об одиннадцатилетнем пребывании Иоанна Антоновича в Холмогорах сведения отсутствуют, а о жизни семьи историки располагают отрывочными сведениями. Известно, что 19 марта 1745 года Анна Леопольдовна родила сына Петра, а в марте 1746 года еще одного сына — Алексея и скончалась после родов. Известие о кончине бывшей правительницы стало достоянием императрицы.

Трудно с точностью сказать о чувстве, охватившем императрицу в связи с полученным известием: с одной стороны, оно должно было вызвать вздох облегчения, поскольку в лучший мир отравилась законная правительница, ее соперница. С другой стороны, благочестие подвигнуло Елизавету выразить соболезнование вдовцу и повелеть доставить тело покойной в Петербург, чтобы торжественно предать его земле в Александро-Невской лавре. В послании к Антону Ульриху императрица писала: «…принцесса, ваша супруга, волею Божиею скончалась, о чем мы сожалеем», но ей неизвестны «потребные обстоятельства оного печального случая»; так как она уверена, что «ваша светлость неотлучно при том были, того для требуем от вашей светлости обстоятельного о том известия, какою болезнью принцесса, супруга ваша, скончалась, которое сами изволите, написав, прислать к нам». Под письмом подлинная подпись: «Елисавет».

Монотонную жизнь арестантов нарушало отсутствие денег на закупку продовольствия: в долг архангельские купцы ничего не дают, и майор Миллер, стороживший заключенных, сокрушался по поводу того, что он оказался в должниках у поставщиков провизии и каждый день опасен тем, что они откажутся от ее поставки и «что в таком случае делать — не знаю».

Особенно волновало стражей отсутствие для принца кофе, который подавался ему три раза в день, и без него он, «как ребенок без молока, жить не может». Сведений о том, как преодолевалась финансовые затруднения, тоже нет.

Беззаботную, наполненную удовольствиями жизнь Елизаветы Петровны нарушил тобольский купец Иван Васильевич Зубарев. В его истории трудно, а подчас и невозможно отличить подлинные события от вымышленных, созданных его богатым воображением. Несомненно одно — перед нами мошенник и авантюрист, любитель острых ощущений и легкой наживы, бойкий и изворотливый человек, наделенный изрядной фантазией, — типичный проходимец, которых было немало не только в России, но и еще больше в странах Западной Европы. Дело Зубарева перешагнуло через границы России, имя его и Иоанна Антоновича привлекло внимание иностранной державы.

Иван Зубарев, сын преуспевающего тобольского купца, стал известен в столице в 1751 году, когда при отъезде Елизаветы Петровны в Царское Село он изловчился подать ей доношение о найденной им в Исетской провинции руде, содержащей серебро. Правительство России в течение веков проявляло интерес к такого рода находкам, поэтому последовало распоряжение передать образцы руды на экспертизу сразу в несколько мест: в Академию наук, Монетную канцелярию и московскую контору Берг-коллегии. Результаты экспертизы вызывали к рудоискателю настороженное отношение. Лабораторные испытания, проведенные в Монетной канцелярии и в Берг-коллегии, не обнаружили в образцах ни грана серебра, в то время как академическая лаборатория сделала заключение о высоком содержании в руде драгоценного металла. Кабинет императрицы, по чьему заданию проводились пробы, потребовал от Академии объяснений, как такое могло случиться.

Оказалось, экспертизу в академической лаборатории производил сам Михаил Васильевич Ломоносов. Обращаясь к своему покровителю Ивану Ивановичу Шувалову, Ломоносов, не скрывая досады, писал: «Хотя я в сем деле по совести чист, однако мне тяжелее быть не может, как ежели наша всемилостивейшая монархиня хотя подумает, что я в науке своей был неискренен». Вскоре выяснилось, что Зубарев, как и многие подобные ему рудоискатели, исхитрился подбросить в горшок, в котором плавилась руда, натуральное серебро. Он несколько раз оставался один в лаборатории, когда из нее отлучался Ломоносов.

Власти обвинили жителя Тобольска «в затейном воровском умысле». Чтобы привлечь к себе внимание, Зубарев сказал «слово и дело» и оказался в Тайной розыскных дел канцелярии. Следствие выяснило, что жизнь 22-летнего рудоискателя насыщена многочисленными приключениями. В Сибири Зубарев подвизался и как искатель руд, и как купец, и как изобличитель преступлений по таможенным сборам на Ирбитской ярмарке и по питейным доходам в Тюмени. При разбирательстве его доносов в столице Сибири Тобольске его обвинения не подтвердились, но ему каким-то образом удалось убедить губернатора Сухарева выдать ему документ на право сыска руд в Исетской провинции. Здесь Зубарев взял несколько проб из так называемых Чудских копей, где в древности плавили серебро, и отправился с ними прямиком в Петербург.

На первом же допросе он отказался давать показания следователю и потребовал аудиенции у самой императрицы. В аудиенции ему было отказано, его предупредили, что если он будет продолжать упорствовать, то подвергнется пытке. Сошлись на том, что Иван Васильевич будет давать показания самому руководителю Тайной канцелярии Александру Ивановичу Шувалову, сменившему Ушакова.

Зубарев сообщил о том, что встречался с наследником престола, будущим Петром III. Аудиенция у великого князя состоялась в 1751 году, когда Зубарев познакомился с майором Федором Шарыгиным и при его посредничестве был допущен к Петру Федоровичу. Иван Васильевич обладал двумя качествами, присущими авантюристам высокого класса, — умением мистифицировать и втираться в доверие к собеседнику.

Зубарев поведал о том, чего он, как выяснится позже, никогда не видел. Приведем пространную выдержку из его показаний с трогательной манерой описывать события с мельчайшими деталями, которые должны убедить слушателя в том, что они действительно имели место. «И потом пришед оный Шарыгин сверх после поддень, взял его, Зубарева, вверх (к наследнику. — Н. П.). И шел де он за оным Шарыгиным на большое крыльцо, где знамена лежат, и шли же по тому крыльцу прямо в покои, поворотя налево, вошли в другие покои ж; а из того покоя вышли в большое зало, где соизволил его императорское высочество быть, и как он, Зубарев, его императорское высочество увидел, весьма оторопел, однако ж его императорское высочество соизволил спросить его, Зубарева, что он за человек и которого города. И на то он, Зубарев, объявил, что он города Тобольска купец, Иван Зубарев, и приехал для объявления всемилостивейшей государыне серебреных руд и песчаного золота».

В Тайной канцелярии решили проверить достоверность показаний Зубарева, но тот упредил события. Он, надо полагать, понимал, что проверка уличит его во лжи, за которую придется расплачиваться суровым наказанием, и сам явился в Тайную канцелярию с повинной. Майор Шарыгин подтвердил, что он никакого посредничества Зубареву не оказывал.

Эго признание не избавило нашего героя от непосредственного знакомства с заплечных дел мастерами. Следователи решили докопаться до подлинных причин, подвигнувших его на фальсификацию руды и на вымысел об аудиенции у наследника. Зубарев показал, что на мошенничество с рудой его толкнуло желание закрепить за собой купленных на чужое имя крестьян. Он знал о существовании двух путей стать душевладельцем: либо пробиться в дворяне и приобрести законное право покупать крепостных, либо завести промышленное предприятие, к которому закон разрешал покупать крестьян.

В 1754 году Тайная канцелярия передала Зубарева Сыскному приказу, откуда ему осенью того же года удалось бежать. Но летом следующего года Иван Васильевич снова привлек внимание Тайной канцелярии, но уже под фамилией Васильева. На него донесли, что он намерен пробраться из Польши в Россию, чтоб «скрасть» Иоанна Антоновича. В начале 1756 года Иван Васильев оказался в ведомстве политического сыска, где его встретили как старого знакомого. В его рассказе о своих похождениях с момента бегства мистификация и реальность переплетаются весьма причудливо.

Авантюрист сообщил, что нанялся извозчиком к беглым купцам, вместе с товаром державшим путь в Кенигсберг. Там он встретил прусского офицера, обратившего внимание на богатырское телосложение Васильева. Офицер предложил ему поступить в армию прусского короля. Иван Васильевич упорно отказывался даже тогда, когда офицер пригласил его в трактир, угостил ужином и вином. На следующий день офицер в сопровождении солдат доставил упрямца в ротную съезжую, где заявил капитану, будто приведенный русский «нанялся идтить в жолнеры за девяноста рублев». Зубарев-Васильев, однако, от принесенного мундира и 90 рублей отказался. Капитан отвел его к полковнику, продолжавшему уговоры, и, когда убедился в их бесполезности, велел взять его под стражу и через пару часов доставил к фельдмаршалу Левольду.

Повествуя о своем визите к фельдмаршалу, Зубарев опять взялся за старое и стал сообщать внушающие доверие подробности: «Оный фельдмаршал, лежа на канапе, через переводчика спрашивал, что подлинно ль де те из купцов». Спросил он и о причинах отказа стать наемником прусского короля. «И он, Зубарев, на то ответствовал, что де он намерен едать в Гданск, а изо Гданска в Малтию». После того как Зубарев не поддался на уговоры фельдмаршала, его отправили на гауптвахту, где какой-то офицер возобновил вербовку. «Ты будешь честной человек. Мы де тебя произведем. Я де тебя куплю у господина капитана, и для того поедем мы с тобою к королю». Гостеприимство офицера, его благожелательность так растрогали Зубарева, что он согласился стать наемником. Завербованного наемника доставили в Потсдам, где он был представлен полковнику Манштейну. Манштейн — реальная историческая личность. Он состоял адъютантом фельдмаршала Миниха и приобрел известность при лишении Бирона регентства. После ссылки Миниха Манштейн выехал из России якобы для лечения, назад не возвратился и с 1745 года пристроился у прусского короля адъютантом. В России поступок Манштейна сочли изменой, и военный суд приговорил его к смертной казни: «когда он будет пойман, то без всякой милости и процессу» его надлежало повесить. Россия потребовала от Фридриха II выдачи беглеца, но король и не думал расставаться с человеком, хорошо знакомым с секретами петербургского двора и состоянием русской армии.

Согласно показаниям Зубарева, Манштейн вел с ним разговор в присутствии дяди свергнутого Иоанна Антоновича. Неведомо из каких соображений генерал-адъютант прусского короля счел, что Зубарев называл себя тобольским купцом ложно, в действительности же он не кто иной, как лейб-гвардии гренадер, участник переворота в пользу Елизаветы. Подстраиваясь под Манштейна, Зубарев показал, что он действительно гренадер и бежал из России по причине карточных долгов.

Генерал-адъютант без дальних разговоров приступил к делу: с солдатской прямотой он предложил «послужить за отечество свое: съезди де ты в раскольнические слободы и уговори раскольников, чтоб они склонились к нам (пруссакам. — Н. П.) и чтоб быть на престоле Ивану Антоновичу». Манштейн далее посвятил Зубарева в секретный план освобождения свергнутого императора. Предполагалось, что в районе Архангельска отряд под командованием прусского капитана «скрадет» Иоанна Антоновича, а раскольники, чтобы отвлечь внимание русского правительства, должны были поднять бунт.

Затем Манштейн устроил аудиенцию у прусского короля: «И как он (Зубарев. — Н. П.) вошел в покои, то король сидел в стуле, а показанный принц, который был всегда у Манштейна, да другой оного принца брат (а как его зовут, не знает) находились здесь же». Король будто бы произвел Зубарева в полковники и пожаловал полковничий мундир. Новоиспеченному полковнику Манштейн велел отправиться в Архангельск, подкупить там солдат и вручить Иоанну Антоновичу медаль с изображением брата Антона Ульриха. Это был пароль. «А как де Ивана Антоновича отец увидит эти медали, то де он уже и без письма узнает, от кого они присланы». Освобожденных предполагалось отправить на специально присланном в Архангельск корабле. На путевые расходы король пожаловал огромную по тем временам сумму — тысячу червонных.

Манштейн определил маршрут движения Зубарева: сначала он должен навестить раскольников на Ветке (недалеко от Гомеля), чтобы убедить их в необходимости возвратить на престол Иоанна Антоновича, затем отправляется в Москву, где добывает фальшивый паспорт, и далее — в Холмогоры, где предъявляет медали и велит готовиться к побегу.

Зубареву надлежало тщательно изучить покои, в коих содержалась Брауншвейгская фамилия. Караул было велено либо подкупить, либо напоить допьяна, на самый крайний случай — «разбить», то есть уничтожить. Ивану Васильевичу сообщили приметы капитана, возглавлявшего отряд, который похитит узников: «ростом невелик, толстенен, в лице бел, полон и щедровит; глаза серые, волосы свои светло-русые, немного рыжеватые, по-русски говорить умеет; жены тогда еще не имел, летами, например, лет в тридцать пять».

С зашитыми в подошве медальонами и тысячей червонных Зубарев отправился выполнять задание прусского короля. В пути его якобы ограбили, так что у него остались лишь не обнаруженные разбойниками медальоны, которые он вынужден был продать. Зубарев соблазнил раскольников поднять бунт и оказывать помощь прусской армии, когда она откроет военные действия против России, обещаниями предоставить им свободу вероисповедания и право иметь своего епископа. Навещая поселения раскольников, он рассказывал тайну о своей аудиенции у короля всем, с кем ему довелось встречаться: монахам, настоятелям монастырей, раскольническим священникам, купцам, беглым солдатам и крестьянам. Затем эмиссар короля вернулся в Пруссию, чтобы отчитаться перед Манштейном. Генерал-адъютант велел Зубареву продолжать свою деятельность.

Когда Иван Васильевич снова появился на Ветке, его вдруг одолело раскаяние и желание прибыть в Тайную канцелярию с повинной (возможно, версию о раскаянии он придумал, когда его арестовали за конокрадство). Сколь велика достоверность его показаний?

Источники не дают оснований как полностью отклонить свидетельства Зубарева, так и принять их за достоверные. Вряд ли вербовка рядового наемника могла всерьез заинтересовать такого крупного военачальника, как фельдмаршал Левенвольде. Большие сомнения вызывает и изложенный Манштейном первому встречному план освобождения Иоанна Антоновича. Сомнителен рассказ об аудиенции у прусского короля и тем более история с назначением Зубарева полковником. Возникает также вопрос, почему Тайная розыскных дел канцелярия удовлетворилась рассказом Зубарева и не прибегла к пыткам, допросам свидетелей, чтобы отделить истину от выдумок, тем более что она сама в донесении императрице сомневалась в достоверности его показаний: «…понеже из оного того Зубарева показания открылось, что будто бы ему о бытности принца Иоанна и отца его Антона Ульриха в Холмогорах сказано в Пруссии, тако ж и будто б порученную ему комиссию с данными наставлениями от того двора усильно вручили и о взятии его неволен в таможнюю службу, что за вероятное почесть, а паче в том ему весьма поверить сумнительно». Из цитированного донесения следует, что А. И. Шувалова более всего интересовал вопрос об источниках информации Зубарева о месте заточения Иоанна Антоновича. «Необходимо надлежало бы его, Зубарева, яко изменника, наикрепчайшим образом то его показание утвердить и домогаться того, что не слыхал ли он здесь, в России, о пребывании означенной Брауншвейгской фамилии в Холмогорах от кого или же паче и не послан ли он отсюда от кого-либо в Пруссию». Эта выдержка дает основание отклонить версию о том, что Зубарев якобы являлся тайным агентом русского правительства и выполнял его задание — если бы он действовал по его поручению, то об этом в первую очередь была бы осведомлена Тайная канцелярия.

Столь подробное описание эпизода с Зубаревым объясняется тем, что он вызвал три важных следствия, дающих основания считать, что императрица была склонна поверить если не всему сказанному тобольцем, то намерению прусского короля освободить Брауншвейгскую семью из заточения.

Первая из трех принятых по сему случаю мер воплотилась в указе императрицы в конце января 1756 года начальнику караула в Холмогорах Вындомскому о переводе Иоанна Антоновича в другое место заточения. Вындомскому предписывалось «оставшихся узников (Антона Ульриха и его детей. — Н. П.) содержать по-прежнему еще строже, с прибавкою караула, чтоб не подать вида о вывозе арестанта». Все обставлялось такой тайной, что указ не называл даже нового места заточения — Шлиссельбург.

Императрице, около десятка лет не интересовавшейся судьбой Иоанна Антоновича, совершенно неожиданно свергнутый император вновь напомнил о своем существовании. Если верить донесению нидерландского посланника Сваарта 16 октября 1757 года, то у нее были основания для волнения от полученного известия. «Императрица, — доносил посланник, — только и слушает Шувалова, ничего не видит и ни о чем знать не хочет; она продолжает свой роскошный образ жизни и буквально предала государство на разорение каждому; всякий, значит, крадет, делает несправедливости, сам управляется и захватывает паче и не послан ли он (Зубарев. — Н. П.) отсюда от кого-либо в Пруссию и не делано ль ему было какого здесь наставления».

Вторым следствием зубаревского дела стало устройство западни для пруссаков, если те все-таки объявятся в Холмогорах. Из Архангельска от имени Зубарева было отправлено письмо Манштейну с извещением об успешном исполнении плана освобождения Иоанна Антоновича («успех к тому хороший сыскан»). Зубарев якобы находится в Архангельске и ждет прибытия туда капитана с командой. В Берлине на эту провокацию не отреагировали никак — то ли потому, что там не было никаких планов насчет свергнутого императора (и тогда весь рассказ Зубарева — выдумка), то ли просто проявили осторожность.

Третье следствие зубаревского дела имело внешнеполитическое значение. Известно, что набожная Елизавета Петровна не питала нежных чувств к атеисту Фридриху II. Зубаревское дело превратило неприязнь в ненависть, сыгравшую свою роль в участии России в Семилетней войне против прусского короля.

В Шлиссельбург Иоанна Антоновича доставили 30 марта 1756 года, то есть в возрасте 15 с половиной лет. О пребывании свергнутого императора в Холмогорах сведения отсутствуют, и историки не располагают данными, кто и в течение какого времени его обучал грамоте, каким образом он свободно изъяснялся по-русски, в том числе хорошо усвоил нецензурную лексику. Однако известно, что его велено было содержать в полной изоляции. Из донесений начальников караулов, стороживших во главе 45 солдат, нижних чинов и офицеров узника в Шлиссельбурге, регулярно отправляемых в Тайную канцелярию, известно, что он умел читать книги Священного Писания и в первые годы своего заточения в крепости умел внятно излагать свои мысли.

Знал он и о том, что был не простым колодником, а свергнутым императором — об этом его известили родители, когда он пребывал в детском возрасте, и солдаты, охранявшие его в Холмогорах в годы отрочества. Иногда, рассердившись во время пререканий и ссор с офицерами, он называл себя принцем, императором и даже Богом, но те интерпретировали эти заявления как бред лишившегося разума человека и пытались внушить ему, что он просто колодник.

Условия содержания Иоанна Антоновича убеждали солдат, что они охраняют не простого колодника — среди расходов на питание имеются записи на приобретение чая, кофе и даже иногда апельсинов, его обслуживал специальный повар, а за чистотой в покоях следил назначенный для этой цели солдат.

За восьмилетнее пребывание в Шлиссельбурге с узником инкогнито встречались три государя: Елизавета Петровна, Петр III и Екатерина II, — причем только последняя лично поделилась своими впечатлениями о встрече с ним. О встрече Елизаветы Петровны, сгоравшей от любопытства, что из себя представлял претендент на трон, узнаем из депеши нидерландского посланника Сваарта от 16 октября 1757 года: «О несчастном семействе герцога Брауншвейгского я мог узнать только, что в начале прошлой зимы царя Ивана свезли в Шлиссельбург и там продержали до конца зимы; что его привезли сперва сюда и поместили в порядочном частном доме, принадлежащем вдове секретаря Тайной канцелярии, за городом, но очень от него близко, что его там содержали вместе с его гувернером очень строго, около четырех недель, под надзором офицера и нескольких гвардейских солдат; что ее величеству пришла раз фантазия велеть привезти его вечером очень секретно в старый Зимний дворец и что она полюбопытствовала посмотреть на него в то время, когда он сидел за столом, из тайного апартамента, переодетая мужчиной и в сопровождении лишь нынешнего фаворита своего Ивана Шувалова; что несколько дней спустя его отвезли в Шлиссельбург и что с ним послали несколько самого необходимого платья и белья».

Иоанн Антонович в колыбели Гравюра Иоганна Христиана Леопольда. 1740 г.

Государственный Эрмитаж, Санкт-Петербург

Известный историк и издатель XVIII века Бюшинг сообщил о посещении Иоанна Антоновича Петром III в марте 1762 года: «Однажды рано утром он поехал в Шлиссельбург на ямских лошадях в сопровождении генерал-аншефа и генерал-полицмейстера барона Корфа, Александра Нарышкина, фон Унгерна и статского советника Волкова, и все это в такой тайне, что даже сам дядя императора, герцог Георг Людвиг Голштинский только за обедом узнал об отъезде императора. Выдавая себя за офицера, он взял с собою повеление от самого же себя шлиссельбургскому коменданту все ему показать и, войдя с своими спутниками в тот каземат, где содержался принц, нашел жилище его довольно сносным, хотя лишь скудно снабженным самою бедною мебелью. Одежда принца была также самою бедною, изорванная и притом совершенно чистая, так как принц вообще соблюдает чистоту насчет своего тела и одежды. Он был совершенно невежествен и говорил бессвязно. То утверждал, что он император Иван, то уверял; что этого императора нет больше на свете, а только его дух перешел в него. После первого вопроса: „Кто он такой?“ — принц отвечал: „Император Иван“, а потом на вопросы, как это ему пришло в голову, что он принц или император и откуда он про то узнал, отвечал, что знает от своих родителей и солдат. Продолжали расспрашивать, что он знает про своих родителей? Он уверял, что помнит их, но сильно жаловался на то, что императрица Елизавета постоянно очень худо содержала и их, и его, и рассказывал, что в бытность его еще при родителях последние около двух лет состояли под присмотром одного офицера, единственного, который был добр…»

В манифесте, обнародованном 17 августа 1764 года, Екатерина II поделилась своими впечатлениями об Иоанне Антоновиче. Они нуждаются в корректировках, ибо изъявление сострадания было оглашено задним числом, после гибели принца. Она заявляла, что имела намерение облегчить участь узника: «Мы тогда же положили сего принца сами видеть, дабы, узнав его душевные свойства, и жизнь ему, по природным его качествам и по воспитанию, которое он до того времени имел, определить спокойную. Но с чувствительностию нашею увидела в нем, кроме весьма ему тягостного и другим почти невразумительного косноязычества, лишение разума и смысла человеческого. Все бывшие тогда с нами видели, сколько наше сердце сострадало жалостию человечеству. Все напоследок и то увидели, что нам не оставалось сему несчастно рожденному, а несчастнейше еще взросшему, иной учинить помощи, как оставить его в том же жилище, в котором мы его нашли затворенного, и дать всякое человеческое возможное удовольствие, что и дело самим немедленно учинить повелели, хота притом чувства его лучшего в том состоянии противу прежнего уже и не требовали, ибо он не знал ни людей, ни рассудка, не имел доброе отличить от худого».

Итак, перед нами два свидетельства заинтересованных лиц о деградации личности Иоанна Антоновича, утрате им рассудка. В какой мере эти свидетельства соответствуют истине? Достоверность их можно проверить по систематически отправляемым рапортам караульного офицера Овцына Тайной канцелярии. Со второй половины года пребывания узника в Шлиссельбурге он стал отмечать ухудшение его здоровья. 5 января 1758 года, Овцын — Шувалову: хотя узник и не жалуется на здоровье, но «мне видится, оный арестант пред прежним в лице стал хуже». 5 мая 1758 года: «Арестант ныне опять мало ест и в лице стал быть похуже, а болезни никакой не объявляет». 16 июня: «Об арестанте доношу, он так же мало ест, как и прежде, а в лице стал быть похуже».

Ухудшению физического состояния заключенного удивляться не приходится — жизнь в казарме, лишенной свежего воздуха, отсутствие движения медленно, но верно подрывали его здоровье. Но заключенный стал страдать душевным расстройством. Первое упоминание на этот счет имеется в рапорте от 29 мая 1759 года: «А хотя в нем болезни никакой не видно, только в уме несколько помешался… Как я прежде доносил вашему высокографскому сиятельству, что каждый час раз по десяти говорит, что его портят шептанием, дутьем, пусканием изо рта огня и прочим тому подобным». Важным признаком помешательства караульные считали то, что узник называл себя принцем, императором и даже Богом. Впрочем, Овцын в донесении от 12 июня высказывал сомнение относительно душевного расстройства арестанта: «…и я не могу понять, в истину ль он в уме помешался или притворничает».

Чем дальше, тем явственнее проявлялись признаки душевного расстройства. В конце июня Овцын доносил: арестант «во время обеда на всех взмахивает ложкою и руками, кривляет рот, глаза косит, так что от страху во весь стол сидеть невозможно». Дальше — больше: больной то кривлялся, то беспричинно смеялся, то вступал в драку с офицерами. Стражи, опасаясь, что больной может покончить с собой вилкой, ножом или стеклом, стали кормить его с рук, он почернел, постоянно сквернословит. Его держали по нескольку часов связанным, и конечно же, избивали.

В рапорте от 25 сентября: «Нет того часу, чтоб он был спокоен». В донесениях 1760 года сообщается о наступившем спокойствии в поведении заключенного, сменяемом вспышками раздражения и гнева: «Арестант беспокойствовал, причем бранил прапорщика всяким образом, наплевал в лицо, замахивался бить».

При Петре III строгости содержания арестанта ужесточились. В ордере Шувалова от 1 января 1762 года читаем: «Если арестант станет чинить какие непорядки или вам противности или же что станет говорить непристойное, то сажать тогда на цепь, доколе он усмирится, а буде и того не послушает, то бить по вашему рассмотрению палкою и плетьми».

Инструкция новому тюремному начальству, назначенному при Петре III, предусматривала те же строгости содержания, что и предшествующие инструкции: арестанта надлежало держать в строгой изоляции, не оставлять заключенного в одиночестве в ночные часы, в случае пожара в крепости выносить его накрытым епанчой, чтобы никто не мог разглядеть его лица.

При Екатерине II секретнейшими делами ведал обер-камергер Никита Иванович Панин, в том числе и содержанием Иоанна Антоновича. Составленная им инструкция содержала пункт, отсутствовавший в предшествующих: «Ежели паче чаяния случится, чтоб кто пришел с командою или один, хотя бы офицер, без именного за собственноручным ее императорского величества подписанием повеления или без письменного от меня приказа и захотел арестанта у вас взять, то оного никому не отдавать и почитать все это за подлог или неприятельскую руку. Буде же так оная сильна будет рука, что спастись не можно, то арестанта умертвить, а живого никому его в руки не отдавать».

Впрочем, иногда в затуманенной болезнью голове Иоанна Антоновича наступало просветление, о чем свидетельствует история с присвоением ему монашеского сана. Он поддался уговорам, но протестовал против предложенного ему монашеского имени Гервасия и настаивал на том, чтобы его звали Феодосием.

План пострижения в монахи свергнутого императора опрокинул Мирович. Подпоручику Смоленского пехотного полка Василию Яковлевичу Мировичу довелось отвечать за грехи своего деда, переяславского полковника Федора Мировича, переметнувшегося вместе с Мазепой к Карлу XII еще в 1708 году. Федор Михайлович после полтавской катастрофы шведского короля бежал в Польшу, оставив на Украине жену и двоих сыновей. Начались мытарства детей изменника, пока наконец они не оказались в Сибири. У одного из сыновей опального Мировича, Якова, родился сын Василий, вошедший в историю как организатор заговора с целью свержения с престола Екатерины, освобождения Иоанна Антоновича и возведения его на трон.

Побудительные мотивы, которым руководствовался Василий Мирович, были далеки от идейных. За 24 года жизни он убедился в безысходности своего положения — на пути его карьеры стояли тени деда и отца. Дважды он подавал прошения Екатерине, чтобы ему или его жившим в нужде сестрам была возвращена хотя бы часть конфискованных у деда земель, но получал отказ. 19 апреля 1764 года Екатерина наложила резолюцию: «По прописанному здесь просители никакого права не имеют, и для того надлежит Сенату отказать им».

У озлобленного Мировича, погрязшего в карточных долгах, возникла дерзкая мысль достичь благополучия столь же рискованным, как и безнадежным способом — водрузить корону на слабоумную голову Иоанна Антоновича, который в знак признательности тут же, как он полагает, облагодетельствует своего освободителя щедрыми пожалованиями — «деньгами и вотчинами». На память заговорщику приходили события двухлетней давности, когда сама Екатерина с легкостью овладела троном, на который не имела ни малейших прав.

Мысль совершить переворот осенила Мировича 1 апреля 1764 года. Осторожный и скрытный подпоручик после долгих колебаний решился посвятить в свою тайну поручика Великолукского пехотного полка Аполлона Ушакова, своего приятеля. Заговорщики составили план действий, решив реализовать его в дни, когда императрица выедет из Петербурга в Прибалтику.

Неделю спустя после ее отъезда Мирович должен был напроситься караульным офицером в Шлиссельбург, к нему якобы в качестве курьера прибывает Ушаков и вручает манифест, зачитываемый перед строем солдат. Те покорно подчиняются воле командира, идут в казарму, где содержался узник, освобождают его и вместе с ним отправляются в Петербург, где на Выборгской стороне расположен артиллерийский лагерь. Там Иоанна Антоновича признают императором, присягают ему и привлекают на свою сторону весь гарнизон столицы.

Случай внес в этот безрассудный план существенные коррективы, значительно сократившие и без того скудные шансы на успех. Ушаков, отправленный Военной коллегией в Казань, утонул в пути. Это, однако, не удержало Мировича от попытки совершить переворот. Привлечь кого-либо в сообщники вместо Ушакова он не рискнул, опасаясь доноса, и решил приводить план действия в одиночку.

9 июля 1764 года Екатерина, находившаяся в Риге, получила извещение о трагедии в Шлиссельбурге, разыгравшейся 5 июля. События развивались в такой последовательности: во втором часу ночи Мирович поднял по тревоге прибывших с ним караульных солдат для охраны крепости, поставив их в ружье во фрунт, велел арестовать коменданта крепости, отправиться к казарме, где содержался узник, и открыть стрельбу по охранявшим ею караульным солдатам. Между ними завязалась перестрелка. Когда Мирович решил усилить огневую мощь и велел притащить шестифунтовую пушку, солдаты, охранявшие Иоанна Антоновича, прекратили сопротивление. Мирович ворвался в каземат и обнаружил там мертвое тело — офицеры выполнили инструкцию никому не выдавать узника живым.

К офицерам Чекину и Власьеву, возглавлявшим караульную команду, Мирович обратился со словами упрека: «За что вы невинную кровь такого человека пролили?» Власьев и Чекин ему ответили: «Какой он человек, мы не знаем, только то знаем, что он арестант. А кто над ним что сделал, тот поступил по присяжной должности».

Так трагически на 24-м году закончилась жизнь императора, томившегося в заточении с младенческого возраста. Он, словно тень, следовал за тремя государями, доставляя им немало хлопот. Насколько опасен был Иоанн Антонович царствовавшим государям, следует из того, что все они — Елизавета Петровна, Петр III, Екатерина II — стремились лично удовлетворить свое любопытство.

Трагическая гибель Иоанна Антоновича сопровождалась неодинаковой реакцией главных действующих лиц: Мировича и императрицы. Екатерина II стремилась убедить население столицы, что все происшедшее, в том числе и казнь Мировича (суд приговорил его к колесованию, замененному Екатериной отсечением головы), нисколько не повлияли ни на ее самочувствие, ни на уверенность в прочности своего положения на троне. Лорд Букингем доносил: «Она (императрица. — Н. П.) ездила ночью по улицам Петербурга в открытых санях с очень маленькой свитой и, даже отправляясь в Сенат, имела только двух лакеев на запятках». Но, видимо, ее, утвердившую инструкцию об убийстве императора в случае попытки его освобождения, снедало чувство вины за его гибель. Поблекла и ее уверенность в добрых чувствах, питаемых к ней подданными. «Лица, — доносил лорд 28 сентября 1764 года, — которые очень часто видят императрицу, замечают, что она очень упала духом, и полагают, что она смотрит в настоящее время на несчастное событие, случившееся в Шлиссельбурге, гораздо серьезнее, нежели в первый момент по получении о том известия».

Лорд Букингем сообщает о мужественном ожидании смерти Мировичем: «Он держит себя с мужественным благородством и твердостью… Ему известно, что его ждет позорная смерть, и он готов встретить ее мужественно и тем искупить содеянное им преступление. Он постоянно горюет об участи солдат и унтер-офицеров, которые были вовлечены в минутное заблуждение его безрассудством». Во время казни «Мирович держал себя так же, как и во время разбирательства его дела, то есть с величайшей покорностью судьбе».