Глава 4 Шетарди был прав
Предыдущая глава дает основания для оценки влияния двух французов на цесаревну, а затем императрицу Елизавету Петровну — оно было настолько велико, что вызывало у русских вельмож опасение, не произошла ли замена немецкого засилья французским. Но опасения оказались беспочвенными прежде всего потому, что Шетарди, в отличие от Бирона, не являлся фаворитом Елизаветы Петровны, готовой, подобно Анне Иоанновне, слепо выполнять любую прихоть и каприз фаворита. Кроме того, влияние французов не сравнимо с влиянием Остермана и Миниха: оба занимали высокие посты в государстве и оказывали влияние на все сферы жизни страны, в то время как Лесток и Шетарди подобными рычагами не располагали — первый занимал скромную должность руководителя медицинской службы в России, а второй был полномочным министром Версаля в Петербурге.
Худ. Луи Токе Портрет императрицы Елизаветы Петровны. 1758 г.
Холст, масло. Государственный Эрмитаж, Санкт-Петербург
Общение с французами доставляло удовольствие императрице — оба импонировали ей веселым нравом, остроумием, внешней беззаботностью. От Шетарди Елизавета Петровна получала дельные советы, в которых остро нуждалась, ибо среди русских вельмож она, находясь на положении опальной цесаревны, не обрела сторонников, способных руководить неопытной и даже беспомощной в делах императрицей. К тому же она, не искушенная в дипломатических интригах, принимала за чистую монету благожелательное отношение Франции к своему восшествию на престол, считала помощь двора бескорыстной, в то время как подлинные интересы Франции состояли в противодействии установлению союзнических отношений между Россией и Англией, в стремлении подчинить своему влиянию внешнюю политику России, в покровительстве извечным противникам России — Швеции и Турции. Словом, политика Франции в отношении России отличалась противоречивостью: одновременно она добивалась и союза с Россией, и ее ослабления, считая ее соперницей в установлении собственной гегемонии в континентальной Европе.
Противоречивое отношение Франции к России, ее двуличие наглядно иллюстрируют два документа, отправленных министром иностранных дел Франции в один и тот же день — 15 января 1742 года. Одно письмо министр Амело отправил открытой почтой в расчете на то, что его содержание в результате перлюстрации станет известно русскому двору, другое письмо, секретное, было отправлено в Стокгольм специальным курьером и отражало подлинные намерения Франции.
В письме к Шетарди министр поручал ему заявить, что король «искренно желает поддерживать союз с этой принцессой» и признает, что «она выказала чрезвычайное мужество, когда дело касалось возвращения принадлежащего ей престола». В письме к послу Франции в Стокгольме министр высказывал диаметрально противоположные суждения — король считал законным наследником русского престала герцога Голштинского, допускал возможность переворота в его пользу и поручал послу в Стокгольме убедить шведский двор в том, что «перемена владетеля в России нисколько не изменит чувства короля к Швеции, ни видов Франции», что «шведы не останутся без союзников» в случае продолжения войны с Россией и царица «с запозданием узнает, что она уже слишком презирала своих неприятелей».
Исполнение этой противоречивой роли — оказывать императрице внешнюю доброжелательность и добиваться от России максимальных уступок Швеции — было возложено на маркиза Шетарди. Однако усердие посла не удовлетворяло французскую дипломатию. Быть может, в этом был виноват сам посол, который явно переоценивал свое влияние как на переворот, так и на события после него — императрица будто бы не решалась совершить ни одного шага без его совета.
Как бы то ни было, но у министра Амело было множество поводов для выражения недовольства действиями маркиза, которому довелось прочесть в его письмах немало упреков в свой адрес. Амело обвинял посла в том, что тот вводил в заблуждение двор своим донесением «о худом состоянии московской армии», не способной оказать серьезного сопротивления шведам, в том, что он без ведома министерства вступил по поручению русской царицы в переговоры с командовавшим шведскими войсками Левенгауптом о заключении перемирия, что пошло на пользу России. Этим несанкционированным посредничеством он якобы оказал ей неоценимую услугу, ибо, по мнению министра (разумеется, не соответствовавшему действительности), Левенгаупт победоносно шествовал к Петербургу и ему ничего не стоило овладеть столицей империи.
Амело упрекал Шетарди и в том, что тот не предупредил Левенгаупта о возобновлений Россией военных действий, при этом Амело игнорировал тот факт, что срок перемирия заканчивался 1 марта 1742 года, а военные действия генерал Ласси, командовавший русской армией, возобновил лишь летом. Вина Шетарди состояла в том, что он не сумел уговорить царицу не только отдать шведам завоеванные ее отцом все прибалтийские провинции, но даже Выборг и Кексгольм. В общем, Амело обнаружил излишнюю склонность Шетарди к России, что и решило судьбу посла.
21 июня 1742 года король известил Елизавету Петровну об отзыве Шетарди из Петербурга и о назначении послом Далиона. Императрица высоко оценила услуги Шетарди и устроила ему в сентябре 1742 года пышные проводы: наградила орденом Андрея Первозванного, одарила богато украшенной табакеркой, перстнем и возбудила просьбу о восстановлении Шетарди послом Франции в России.
Здесь надобно остановиться на внешнеполитической ориентации императрицы, с одной стороны, и канцлера А. М. Черкасского и вице-канцлера А. П. Бестужева — с другой.
Императрица, слепо уверовав в доброжелательность к России короля и его посла, симпатизировала Франции и считала полезным для России установление с ней союзнических отношений. Она, по словам Пецольда, «считает себя настолько обязанной Франции, чтобы, по крайней мере, не действовать против нее». Она, как доносил Пецольд в ноябре 1742 года, «выслушивала с равнодушием о том, что ей пишут из Гааги, Парижа, Лондона и Берлина о кознях Франции против России». Канцлер и вице-канцлер придерживались иных взглядов — они, в особенности Бестужев, выполнявший обязанности фактического руководителя внешнеполитического ведомства, считали полезным для России союз не с Францией, а с Англией.
Елизавете Петровне удалось добиться, своего — король удовлетворил ее просьбу, и карета с Шетарди вновь покатила из Парижа в Петербург. По заявлению английского посла Финча, зорко наблюдавшего за происками своего противника Шетарди, последнему был оказан сдержанный прием в столице России. Он объяснял это тем, что к тому времени Франция принадлежала к числу немногих государств Западной Европы, не признававших за царицей императорского титула.
Шетарди щедрыми обещаниями, видимо, удалось восстановить прежнее отношение к себе императрицы, о чем свидетельствует тот факт, что он был единственным иностранным министром, сопровождавшим Елизавету Петровну на богомолье в Троицу. Это сильно взволновало Тируоли, сменившего Финча на посту английского посла в Петербурге и доносившего в Лондон: «…могу сказать, что не знал минуты покоя, пока они (переговоры о заключении торгового договора. — Н. П.) закончатся. На карту прямо ставилась альтернатива, Англия или Франция».
Версальский двор был осведомлен об англоманских настроениях Бестужева, как и о том, что любовью императрицы он не пользуется и она терпит его потому, что трудолюбие канцлера освобождало ее от необходимости отгадывать постоянно возникавшие внешнеполитические ребусы. Подозрительно императрица относилась к Бестужеву еще и потому, что его из ссылки возвратила в столицу Анна Леопольдовна, и Елизавета Петровна считала невозможным для себя полностью на него положиться. Знал версальский двор и о том, что после внезапной кончины канцлера А. М. Черкасского 15 ноября 1742 года единоличным хозяином дипломатического ведомства стал вице-канцлер Бестужев. В Версале рассудили, что, пока Бестужев руководит внешней политикой, французской дипломатии не удастся склонить Россию к союзу с Францией. Поэтому Шетарди, как и Далиону, было дано задание любыми средствами свалить Алексея Петровича Бестужева и его брата Михаила, занимавшего высокий придворный чин обер-гофмаршала, и отправить их в ссылку.
Сведения, получаемые в Версале из Петербурга, оказались противоречивыми и малоутешительными. В одном из донесений Шетарди характеризовал А. П. Бестужева так: «Он трудолюбив, хотя любит общество и пиры; ипохондрия иногда мешает ему работать усидчиво. По общему мнению, он не безукоризненной честности, но крайне робок и осмотрителен, что происходит от его обособленности при русском дворе и от испытанного им и его семьей несчастья». В другой депеше Шетарди судил Бестужева суровее: «Остерман был плут, но умный плут, который отлично умел золотить свои пилюли; теперешний же вице-канцлер просто полусумасшедший; что же касается обер-гофмаршала, то он, может быть, и не глуп, но слишком слепо доверяет Ботте». Герман Лесток отзывался еще резче: «Я никогда не был высокого мнения о его уме, но что же делать, когда нет способнейшего. Я надеялся, что он будет послушен и что брат его, обер-гофмаршал, совершенно его образует; но я жестоко ошибся в своем расчете: оба брата люди ограниченные, трусливые и ленивые, и потому ничего не делают, а если делают, то руководствуются предрассудками, своекорыстием и злобою, чем особенно отличается вице-канцлер».
Столь нелестные оценки вице-канцлера легко объяснимы. Шетарди и заодно с ним действовавшим Лестоку и Далиону никак не удавалось отнять у Алексея Петровича должность вице-канцлера, хотя еще Далион получил четкое задание от Амело: «Желательно было бы устранить Бестужевых или подкупить их, однако на это мало надежды». Но выполнить задание никак не удавалось, хотя однажды, по словам министра иностранных дел, Шетарди был близок к цели. 14 сентября 1742 года министр писал своему послу в Петербурге: «Все старания Шетарди направлены были долгое время к удалению братьев Бестужевых, и, судя по тому, что вы пишете в последнем письме, он в этом деле имеет некоторый успех». Сначала вице-канцлера пытались подкупить, но страх оказаться в ловушке преодолел алчность, и осторожный Бестужев отказался от взятки. Тогда решено было использовать средства, не обременявшие бюджета Франции.
«Некоторый успех» был достигнут с помощью коварных средств в борьбе с Бестужевыми, когда досужей болтовне усилиями французских дипломатов было придано значение заговора Лопухиной — Ботты, к которому была причастна близкая родственница Бестужевых, Н. Ф. Лопухина.
В столице носились слухи о существовании заговора, цель которого состояла в свержении Елизаветы Петровны, восстановлении на троне Иоанна Антоновича и участии в заговоре «наиболее близких к ней (Елизавете Петровне. — Н. П.) людей», под которыми подразумевались Бестужевы. В беседе с императрицей Далиону удалось добиться согласия отправить Бестужевых в отставку, но затем она передумала. Такой вывод можно сделать из содержания депеши, отправленной Далионом 12 января 1743 года, в которой он сетовал на отсутствие твердости и постоянства в действиях императрицы: «…беспечность и слабохарактерность царицы несомненны. Доказательством служит обещание ее относительно Бестужевых и других». В конечном счете Бестужевы не только остались на своих местах, но еще более преуспели. «Бестужевы, — доносил Далион, — еще более укрепились на русском дворе, привлекши на свою сторону адмирала Головина». Посол сокрушался и удивлялся подобному поведению императрицы: «Трудно согласовать такое могущественное положение Бестужевых с желанием царицы призвать снова Шетарди к русскому двору».
Свою неудачу посол объяснял слабохарактерностью Елизаветы Петровны и следствием этой слабохарактерности — непредсказуемостью ее решений, зачастую продиктованных не здравым смыслом, а настроением, а также сильной подверженностью сторонним внушениям.
Вице-канцлеру, бесспорно, были известны направленные против него козни французских дипломатов, и он не бездействовал в ожидании очередных ударов, а сам принимал ответные меры, отнюдь не подтверждавшие данную ему Шетарди и Лестоком характеристику человека глупого и недалекого. Бестужеву удалось, пользуясь услугами специалиста своего дела статского советника Гольдбаха, раскрыть код, которым пользовался маркиз Шетарди в переписке с министром иностранных дел Франции Амело, и извлечь из его зашифрованных депеш тексты, с помощью которых он смог нанести своему противнику нокаутирующий удар.
Первым расшифрованным посланием, датированным 13 декабря 1743 года, было письмо французского посла Шетарди. В нем был компрометирующий французскую дипломатию текст о ее вмешательстве во внутренние дела России, но он касался одного Бестужева: «Французские министры ни о чем толь не желают яко о низвержении или конечном погублении обоих безпомочных братьев графов Бестужевых с крайним прилежанием, якобы о каком наиглавнейшем деле денно и нощно стараются». Информация важная, но Бестужев, зная характер императрицы, был уверен, что она не заденет ее за живое. Бестужев набрался терпения в ожидании очередного улова. Он появился спустя четыре дня.
17 декабря Бестужеву принесли депешу со следующим расшифрованным текстом, непосредственно касавшимся императрицы: «Сие великое обстоятельство могло б коликое малое постоянство, сия государыня имеет и сколь великое и малое несходство представляют, с одной стороны, ее разговоры, а с другой — ее союз с Англией». Дальше — больше, резче и выразительнее.
20 декабря 1743 года Шетарди употребил обидные слова о «слабомыслии царицы».
17 января 1744 года: императрица «несправедливо чинит и власть свою, не рассуди, употребляет».
11 февраля 1744 года: «Но пункт о низвержении вицеканцлера еще к состоянию не приведен, однако ж мы много от помоществования принцессы Цербстской (будущей Екатерины II. — Н. П.) надеемся».
Все перечисленные оценки императрицы не идут ни в какое сравнение с письмом Шетарди, отправленным 22 марта из Москвы французскому посланнику в Берлине Валери. В письме дан собирательный, обобщенный образ Елизаветы-правительницы: «…самая безделица, услаждение туалета четырежды или пятью на день повторенное и увеселения в своих внутренних покоях всяким подлым сбродом des des valetaites (очень давними слугами. — Н. П.) себя окруженной видеть, все ее упражнения сочиняют. А зло, которое от того происходит, весьма великое есть, ибо она, будучи погружена в таком состоянии, думает, когда она себя тем забавляет, что ее подданные более к ней адерации иметь будут и что она потому меньше их опасаться имеет.
Мнение о малейших делах ее ужасает и в страх приводит, и те примеры, что она такие дела подписывала, о которых она ни малейшего знания не имела, и когда ей от оных воспоследовать могущие последствия показываются не видно ее к тому склонности, чтоб она о себе поодумалась и ту леность преодолела, которая ее к пренебрежению всего ежечасно приводит.
И тако та леность, да и опасение, что она в новых министрах того поведения не найдет, которое ее нечувствие ласкать может ее наиглавнейше той привычке подвергают, дабы вице-канцлера при себе иметь. А то, чтоб она в одну минуту такого человека в милости содержать могла, о котором она мне более зла сказала, нежели бы я то о моем горчайшем неприятеле учинить мог».
Казалось, что Алексею Петровичу было достаточно одного этого текста, чтоб отправиться к императрице с докладом, но он не спешил пожинать плоды перлюстрации депеш Шетарди. По непонятным причинам, маркиз предпочитал откровенничать не с министром иностранных дел, а с берлинским коллегой. Подобной информацией он мог бы убедить Амело в том, что он, Шетарди, не повинен в отсутствии результатов, угодных министерству, имея дело с императрицей с такими наклонностями, но посол продолжал делиться своими впечатлениями о порядках петербургского двора с французским послом в Берлине. В мае 1744 года Шетарди писал в Берлин о том, что «самое наитвердейшее соизволение царицы ничего не действует», о том, что «о наималейшем деле мнение ее пужает, ее министры сами не могут ей о делах говорить, как только урывками и гоняючись, а и тогда она того и смотрит, как бы от них освободиться», о том, что ее мысли поглощены «всегда забавном для нее приуготовлении или к отъезду в путь или к переселению из одного места в другое».
Наконец, вице-канцлер счел количество компрометирующих Шетарди высказываний о Елизавете Петровне достаточным, чтобы через М. И. Воронцова вручить их императрице. Выдержки из депеш Шетарди Бестужев сопроводил комментариями, в которых, в частности, писал: «Министр иностранных дел яко представитель и дозволенный надзиратель поступков другого двора для уведомления и предостережения своего государя о том, что тот двор чинит или предприять вознамеревается; одним словом, никак лучше сравнять нельзя, как с дозволенным у себя шпионом, который без публичного характера, когда где поймается всякому наипоследнейшему наказанию подвержен», но «публичный характер» спасает его от этого наказания, ибо он пользуется привилегией неприкосновенности. Шетарди вышел за пределы дозволенного, ибо пытался свергнуть существующее в России правление и позволил себе самые резкие отзывы о личности императрицы, о ее «слабости умственной» и «плачевном» поведении.
Реакция императрицы была мгновенной и даже более жесткой, чем полагал вице-канцлер, — Елизавета Петровна тут же велела А. И. Ушакову сочинить указ, текст которого воспроизведен здесь полностью.
«Всемилостивейше повелеваем вам к французскому бригадиру Шетарди немедленно послать и ему именем нашим объявить, чтоб он из нашей столицы всемерно в сутки выехал и тот офицер с рядовыми, который его за границу выпроваживать имеет, должен, не заезжая в Петербург, его со всякою поспешностью везть; а дабы помянутой бригадир о тех наиважнейших причинах, которые нас к высылке его отсюда побудили, сводом был, то дадутся вам для объявления оных два члена Коллегии иностранных дел: действительного статского советника Веселовского, да канцелярии советника Неплюева и один секретарь».
6 июня 1744 года в половине шестого утра в дверь дома, где жил Шетарди, постучали и в покои вошли руководитель Тайных розыскных дел канцелярии Андрей Ушаков, князь Петр Голицын, Исаак Веселовский, Андрей Неплюев и секретарь Курбатов. Служитель заявил гостям, что Шетарди болен и всю ночь не спал, но те решительно потребовали его появления.
Через 15 минут Шетарди, вошедшему в парике и полушафоре, Ушаков объявил цель визита, а секретарь Курбатов стал читать декларацию. Выслушав ее, бригадир пожелал видеть доказательства своей вины. Ему показали экстракт, но отказали в просьбе оставить у себя копию. Ушаков объявил, что ему ничего не остается, как выполнять волю императрицы.
Сохранилось два источника с описанием поведения Шетарди во время визита непрошеных гостей. Один из них является официальным, подписан всеми визитерами: Ушаковым, Голицыным, Веселовским и Неплюевым — и составлен в тот же день — 6 июня 1744 года: Шетарди «коль скоро увидел генерала Ушакова (отличавшегося жестокостью руководителя Тайной розыскных дел канцелярии. — Н. П.), то он в лице переменился. При прочтении экстракта столь конфузен был, что ни слова во оправдание свое сказать или что-либо прекословить не мог. На оригиналы только взглянул и, увидя свою руку, ниже больше смотреть не хотел, будучи при всем том весьма смутен и образ лица его, тако ж и неокончаемые речи и дрожащий голос, показуя его вину и робость, чтоб иногда больше с ним учинено не было, как то последние его, Шетардии, подчерненные слова сказуют. Яко же и видно было, что тягчайшего с ним поступка по вине своей ожидал».
Иными словами, присутствие Ушакова дало Шетарди повод полагать, что он окажется либо в застенках подведомственного Ушакову учреждения, либо с ним будут обращаться грубо, как с простым колодником. Опасения Шетарди оказались напрасными — с ним велено было обращаться вежливо, не чиня «ни малейшего огорчения, ни суровости».
В тот же день М. И. Воронцову отправил письмо и Бестужев. Он, вероятно, воспользовался рассказами участников визита и дополнил их донесение некоторыми подробностями. Бестужев сообщил, что Шетарди «стоял, потупя нос, и во все время сопел, жалуясь немалым кашлем, которым и подлинно не может. По всему видно, что он никогда не чаял, дабы столько против его доказательств собрано, и когда оные услышал, то еще больше присмирел и оригиналы когда показали, то своею рукою закрыл и отвернулся, глядеть не хотел».
Поясним, что Шетарди сам дал повод к бесцеремонному с собой обращению. Дело в том, что, прибыв в Петербург, он в течение более шести месяцев не спешил с оформлением статуса посла, его обязанности продолжал выполнять Далион, а бригадир проживал в России в качестве частного лица.
В тот же день, 6 июня, указ о выдворении Шетарди из России был доведен до сведения всех чужестранных министров. Записка о том, как они на него реагировали, сообщает любопытные детали. Датский, венгерский и голландский дипломаты отреагировали довольно спокойно, пообещав сообщить о происшедшем своим дворам. Прусский посол Мардефельд проявил некоторое беспокойство — «он закусил губы, ничего более не сказал, только что он тому удивляется». Наибольшую нервозность обнаружил австрийский посол барон Нейгауз: он «читал декларацию в таком смущении и торопливости был, что он не токмо по всему телу дрожал, непрестанно воздыхая и ногами топотал, но и по прочтении оного с полчетверти часа ничего вразумительного выразить не мог».
Записка констатирует, но не объясняет причин беспокойства и нервозности двух дипломатов. Скорее всего, они тоже в своих донесениях давали не лучшие оценки поведению на троне императрицы и, опасаясь, что их депеши расшифрованы, находились в напряженном ожидании неприятностей.
Шетарди везли день и ночь до русской границы, лишив его возможности заглянуть в свой дом в Петербурге, в котором перед выездом в Москву была оставлена основная часть его имущества.
Бестужев торжествовал победу. Вместе с ним торжествовала успех и английская дипломатия, приписывавшая себе достигнутое. Посол Тируоли на радостях извещал лорда Картерета 15 июля 1744 года: «Наша главнейшая цель теперь озаботиться, чтобы удар, нанесенный французским интересам высылкой Шетарди, повлек за собой полный разгром всей партии, особенно же устранение Лестока и Брюммера».
Действительно, торжество Бестужева не ограничилось изгнанием из России маркиза Шетарди — ему удалось одолеть еще двух своих противников: княгиню Анхальт-Цербстскую Иоганну-Елизавету, приехавшую в Россию вместе с дочерью, будущей супругой великого князя Петра Федоровича, и гофмаршала великого князя О. Ф. Брюммера, действовавшего заодно с княгиней.
Прибыв в Москву 9 февраля 1745 года, княгиня включилась в интриги соперничавших группировок, присоединившись к «партии» противников Бестужева. Еще будучи в Берлине, она в знак благодарности Фридриху II, посоветовавшему Елизавете Петровне остановить выбор невесты для великого князя на принцессе Анхальт-Цербстской, княгиня обязалась содействовать прусскому королю в его попытках заключить союз с Россией. «Я много рассчитываю на помощь княгини Цербстской», — писал король.
Княгиня стремилась оправдать надежды короля, но действовала столь неуклюже и прямолинейно, что вызвала подозрение не только Бестужева, но и императрицы. Не соблюдая осторожности, княгиня немедленно вступила в контакт с Мардефельдом и вела интенсивную переписку с королем, не учитывая того, что содержание ее писем становилось известно как вице-канцлеру, так и императрице. Елизавета Петровна была в курсе поступков матери невесты и летом 1745 года «изволила указать корреспонденции принцессы Цербстской секретно открывать и рассматривать, а буде что предосудительное», то не останавливаться перед высылкой ее из страны.
Выдворение княгини из России могло вызвать скандал и нанести ущерб престижу двора императрицы. Поэтому решили действовать аккуратно. Императрица, например, дала понять своей будущей родственнице, что она недовольна ее поведением: под разными предлогами отказала ей в просьбе пригласить ее супруга на свадьбу дочери и наградить его орденом.
Самый безобидный способ удаления княгини из России состоял в ускорении сроков свадьбы. Она состоялась не в сентябре, как намечалось ранее, а 21 августа 1745 года, когда жители Петербурга были извещены о начале торжества пушечными залпами. Свадьба отличалась небывалой пышностью, торжества продолжались десять дней и сопровождались фейерверками, балами, маскарадами, обедами и ужинами. Населению столицы запомнился один эпизод — 30 августа на Неву был в последний раз спущен «дедушка» русского флота — ботик Петра Великого, к этому времени настолько обветшавший, что его водрузили на специальный паром.
28 сентября княгиня выехала из Петербурга. Горькую пилюлю подсластили щедрыми подарками — от императрицы она получила 50 тысяч рублей деньгами и два сундука с китайскими товарами. В то же время она должна была выполнить неприятное для нее поручение: ее обязали вручить королю Фридриху II письмо императрицы с требованием отозвать из России посла Мардефельда.
Противники Бестужева понесли еще одну потерю: О. Ф. Брюммер лишился должности обер-гофмаршала Петра Федоровича, а следовательно, и влияния в малом дворе. О степени его близости к княгине можно судить по словам в одном из писем: «Я думаю дни и ночи, нельзя ли сделать что-нибудь блистательное в пользу вашей светлости».
Вслед за княгиней Анхальт-Цербстской Россию должен был покинуть еще один неприятель Бестужева — граф Брюммер. Этот типичный солдафон был назначен воспитателем оказавшегося сиротой племянника Елизаветы Петровны, будущего императора России Петра Федоровича. Не владея педагогическими навыками, Брюммер считал главным средством влияния на воспитанника страх быть наказанным. За всякую провинность, даже мелкую, воспитатель наказывал ребенка-герцога: заставлял стоять на коленях на горохе, привязывал к столу или к печи, сек розгами и хлыстом и даже морил голодом. В результате будущий император России рос хилым и нервным ребенком.
О том, что воспитатель не питал нежных чувств к воспитаннику, свидетельствует и его высказанное вгорячах циничное заявление ребенку: «Я вас так велю сечь, что собаки кровь лизать будут; как бы я был рад, если б вы сейчас же издохли».
Как уже говорилось, заняв трон, Елизавета Петровна немедленно вызвала тринадцатилетнего Карла-Петра-Ульриха в Россию. Вместе с ним в феврале прибыл и гофмаршал герцога Голштинского граф О. Ф. Брюммер. Наследник повзрослел, а главное, почувствовал защиту в лице тетушки. Между тем Брюммер руководствовался прежними приемами воспитания: правда, от наказаний он воздерживался, но грубости себе позволял. Однажды дело дошло до того, что Брюммер бросился на Петра с кулаками, и тот влез на подоконник, чтобы позвать на помощь часового. Присутствовавший при этой сцене воспитатель Петра Я. Штелин уговорил Петра отказаться от призыва о помощи, поскольку подобный поступок неблагоприятно отразился бы на репутации двора. Разгневанный Петр побежал за шпагой и заявил Брюммеру: «Если ты еще раз посмеешь броситься на меня, я проколю тебя шпагой».
Эпизод еще более обострил отношения между воспитателем и Петром, но на недоброжелательное к нему отношение двора решающее влияние оказало участие Брюммера в интригах против внешнеполитического курса Бестужева: вместе с матерью невесты будущего императора он позволил себе то, что осудило бы любое суверенное государство, — успел подружиться с Шетарди и Лестоком и действовал в пользу прусского короля, то есть оказался в лагере, враждебном Бестужеву.
Услуга Бестужева была наконец оценена императрицей: указом 15 июля 1744 года Алексей Петрович был провозглашен канцлером с пожалованием ему дома Остермана, а его противники наказаны — мать принцессы Екатерины Алексеевны выслана из России, а воспитатель наследника престола Петра Федоровича Брюммер удален от великого князя. М. И. Воронцов, тогда еще приятель Бестужева, получил должность вице-канцлера.
Гнев императрицы в адрес маркиза Шетарди можно было бы отнести на счет вспышки ярости, вызванной несправедливым наветом, клеветой злопыхателя, враждебно к ней настроенного. Беда российской императрицы и ее подданных как раз и состояла в том, что в оценках ее поведения на троне нет ничего клеветнического, что они соответствовали действительности и подтверждаются показаниями многочисленных источников — как иностранных, так и отечественного происхождения. Читаем донесения саксонского посланника Пецольда за 1743 год: «Государыня почти занята приготовлением к коронации и на государственные дела обращает мало внимания. Бестужев рассказывал, что он был бы очень рад, если бы она уделяла этим делам хотя бы 4 часа в неделю».
12 октября: «Императрица и голштинский двор, можно сказать, сами подготавливают» почву для брожения в обществе: «первая тем, что почти вовсе не занимается государственными делами, предается исключительно удовольствиям и навлекает на себя презрение и ненависть, предоставляя всю власть великому канцлеру и генерал-прокурору; а последний тем, что пренебрегает народом и оказывает явное пристрастие к Франции, которую народ считает своим злейшим и опаснейшим врагом».
29 октября: «Императрица обнаруживает так мало внимания знать о делах, что нередко проходят целые недели, прежде чем она удосужится выслушать самый короткий доклад или подписать свое имя; нет ни одного дела, даже важнейшего, которое она не отложила ради какого-нибудь пустого препровождения времени… Однако у императрицы такой нрав, что часто случается то, чего меньше всего можно было ожидать, а многие поступки ее не вполне согласованны».
5 ноября: даже Лесток, едва ли не самый близкий человек к императрице в это время, жаловался Пецольду, что «императрица смотрит на свое правление как на машину, которая движется сама собою».
17 ноября: Пецольд передает в депеше жалобу Бестужева на то, что ему большею частью не удается делать доклады и, прождав несколько часов с важнейшими донесениями в передней, он обыкновенно получает от императрицы повеление «придти в другой раз».
31 мая 1743 года: «По своему темпераменту она так увлекается удовольствиями, что о правительственных делах не может слышать без скуки, и потому по самым неотложным делам министрам приходится являться к ней по несколько раз».
Обобщая наблюдения, Пецольд писал в том же 1743 году: «Двор и правление Российской империи находятся в самом плачевном состоянии. Правители вместе с императрицей ночь превращают в день, а день в ночь; время убивают в прогулках, комедиях, маскарадах, балах, катаньях и тому подобных развлечениях. Не желая, чтобы что-нибудь мешало проводить время так, как ей вздумается, государыня терпеть не может государственных дел, удаляется от них или рассматривает чрезвычайно небрежно и зачастую, в досаде, что ей мешают, назначает приговоры с ужаснейшей строгостью». Последние слова, казалось бы, не стыкуются с милосердием императрицы и могут вызвать сомнения в достоверности показаний Пецольда. Однако сомнения исчезнут, если учесть характер императрицы, ее импульсивность, высокую степень эмоциональности, когда она в порыве гнева или добродушия совершала поступки, противоречившие здравому смыслу.
На первый взгляд создается впечатление, что Пецольд толчет в ступе воду, извещая свой двор об отношении к делам Елизаветы Петровны.
Однако, вчитываясь в депеши, можно обнаружить в каждой из них наряду с повторениями новые штрихи, дополняющие наши представления об отношении Елизаветы к правительственной деятельности, и детали, создающие впечатление, будто сам читатель оказался в передней императрицы и наблюдает, как министры, досадуя на впустую проведенные часы, в ожидании, когда Елизавете Петровне приведут в порядок волосы, или заменят одно платье другим, или она дослушает очередную байку придворной дамы, ни с чем отправятся в Сенат или коллегию.
Отзывы послов об императрице находились в прямой зависимости от отношения к России двора, который представлял посол, от задач, поставленных перед ним, о готовности русского двора идти навстречу пожеланиям послов и т. д. Поэтому нет ничего удивительного в том, что Шетарди, Далион, Пецольд не жалели красок, чтобы изобразить русскую императрицу в неприглядном виде.
Отклики английских дипломатов о стране, с которой Англия находилась в союзе, более корректны, иногда даже хвалебны, но и в них нет-нет да и промелькнет критика поведения императрицы. Один из министров английского двора, лорд Гиндфорд, в депеше от 15 декабря 1747 года назвал Елизавету Петровну «великой императрицей» — депеша была отправлена обычной почтой и предназначена для глаз и ушей чиновников Коллегии иностранных дел. Эта оценка противоречит суждению, высказанному в депеше, отправленной тремя месяцами раньше — в сентябре того же года, — в которой осторожный дипломат высказал не собственное мнение, а жалобу канцлера, пребывавшего в скверном настроении оттого, что «трудно заставить императрицу заниматься делами или изменить раз принятое решение».
Надежды на то, что отношение императрицы к своим обязанностям изменится, оказались тщетными — свидетельства современников единодушны в том, что Елизавета Петровна чем дальше, тем больше отдавалась удовольствиям и развлечениям: балы сменялись маскарадами, маскарады — спектаклями, спектакли — разного рода празднествами, к которым она готовилась с таким же усердием и тщательностью, как опытный полководец к генеральному сражению. Именно о таких мелких праздниках сообщал в Лондон Гиндфорд 7 ноября 1747 года: «Всю последнюю неделю императрица была так занята выдачей замуж своих фрейлин, что никаких дел не делала, кроме дамских; а на следующей неделе при дворе предстоит еще две свадьбы, обещаемые быть пышными, на которых появится известный Лесток».
Худ. Аргунов Иван Петрович Портрет императрицы Елизаветы Петровны. Сер. XVIII в.
Холст, масло. Музей-усадьба «Останкино», Москва
Изобретательность императрицы относительно увеселений не знала пределов. Приведем сведения лишь за ноябрь 1744 года:
1 ноября — смотрели французскую комедию
4 ноября — куртаг
7 ноября — французская комедия
11 ноября — куртаг
13 ноября — маскарад
15 ноября — маскарад
19 ноября — итальянская комедия
21 ноября — банкет офицеров Семеновского полка
22 ноября — маскарад
24 ноября — День тезоименитства императрицы
25 ноября — День восшествия на престол
27 ноября — французская комедия
28 ноября — маскарад
30 ноября — французская комедия и день Андрея Первозванного
Как видим, вечерние часы половины дней ноября посвящались увеселениям, а дневные, когда императрица освобождалась ото сна, многие часы употреблялись для подготовки к ним: подбор платьев и украшений, сооружение сложных причесок, макияж и т. п. Поэтому нет ничего удивительного в том, что у императрицы не оставалось времени для дел.
Перечень увеселений и их последовательность свидетельствуют о том, что в ноябре 1744 года еще отсутствовало их упорядоченное чередование, то есть указание, какой день недели отводился для маскарада, а какой — для бала. Это упущение было устранено, как отмечено в камер-фурьерском журнале за 1747 год, повелением императрицы «в каждую продолжавшуюся неделю по нижеследующим дням быть, а именно:
по воскресеньям — куртагам
по понедельникам — интермедиям итальянским
по вторникам — придворным маскарадам
по четвергам — комедиям французским».
Регламентация коснулась цвета и покроя платья, одинакового для всех дам и всех кавалеров, в которых надлежало присутствовать, например, на куртагах. Так, 22 мая 1752 года придворный лакей был отправлен «с письменным объявлением во время высочайшего ее императорского величества в Петергофе присутствия в куртажные дни иметь платье дамам кафтаны белые тафтяные, обшлага; опушки и юбки гарнитуровые зеленые… кавалерам: кафтаны белые же, камзолы, да у кафтана обшлага маленькие разрезные и воротник зеленый». Униформы должны придерживаться и во время царской охоты. Экипировка более 30 знатнейших особ, приглашенных на охоту в Царское Село 4 октября 1751 года, состояла из бирюзового цвета черкесок и алых кафтанов, обшитых золотыми галунами. Охотничье платье 70 егерей обошлось казне в 20 тысяч рублей, в забаве участвовало более 300 гончих и борзых собак.
Можно лишь посочувствовать канцлеру А. П. Бестужеву, заявившему австрийскому дипломату в сентябре 1750 года: «Если бы ее величество посвящала управлению страны сотую долю времени, отдаваемую вашей повелительницей управлению своего государства, я был бы счастливейшим из смертных».
На безделье императрицы Бестужев жаловался не только австрийскому, но и английскому дипломату, который в депеше от 3 августа 1749 года изложил содержание беседы с ним. Канцлер сообщил послу, что отправил письмо обер-егермейстеру Разумовскому, в котором жаловался, что во всех делах происходит остановка из-за трудности говорить с императрицей и докладывать ей дела; и так как вследствие этого он вынужден брать на свою ответственность весьма большое количество дел, что враги его не замедлят вменить ему в преступление, он покорно просит императрицу быть столь милостивой принять его отставку и позволить ему удалиться от дел.
«Императрица была этим поражена, — продолжал свой рассказ Гиндфорд, — и послала первого секретаря своего кабинета Г. Демидова заверить канцлера, что она совершенно довольна его службой и приказывает ему явиться к ней на следующий день. И тогда она сказала ему, что ей известно, что у него есть враги, но что все, что бы они ни говорили или делали, никогда не произведет на нее никакого впечатления; она указала ему на потайную дверь, через которую он может во всякое время иметь к ней доступ, и приказала ему на случай, если когда-либо она будет занята, отправляться в апартаменты обер-егермейстера и доложить ему о том. Таким образом, канцлер еще раз убедился в ее милостивом к нему расположении, которое, я надеюсь, будет продолжаться».
Пространная выдержка из депеши нуждается в комментариях. Во-первых, канцлер лукавил, когда мотивировал свою просьбу об отставке невниманием Елизаветы Петровны к делам — подобное отношение императрицы к обязанностям Бестужев терпел 17 лет, в течение которых руководил внешней политикой России, иногда противоречившей взглядам монархини. Она, как мы убедились, не проявляла никакого рвения к делам со дня восшествия на престол.
Подлинной причиной просьбы Бестужева об отставке следует считать интригу Шуваловых и примкнувшего к ним М. И. Воронцова, решивших убрать канцлера с его поста. Бестужев, чувствуя приближение своего падения, решил тихо и мирно уйти на покой, ибо сознавал, что ему, одинокому вельможе, не противостоять сильной коалиции соперников, о чем подробнее будет рассказано ниже.
Во-вторых, разговор, если его точно передал Гиндфорд, подчеркнул непостоянство императрицы: свое обещание покровительствовать канцлеру она выполняла долгое время, пока под влиянием клана Шуваловых в конце концов не отправила Бестужева в отставку.
Неприязнь к делам и непреодолимую склонность к увеселениям императрица сохранила и в 50-е годы — с тем отличием, что отпали некоторые виды развлечений, а другим она стала уделять больше времени и забот, чем раньше. В начале 40-х годов она увлекалась охотой — занятием, достойным царствующих особ XVIII века. Английский посол Уин доносил в октябре 1742 года: «Так как императрица очень любит охоту и бывает чрезвычайно утомлена по вечерам, то кабинет-министры редко имеют возможность являться к ней с докладом».
В источниках второй половины 50-х годов отсутствует подобная информация — от охоты императрице пришлось отказаться по состоянию здоровья. Зато развлечения, не связанные с выездом из дворца, продолжали занимать Елизавету, с прежней страстностью отдававшуюся удовольствиям. Английский посол Гюи Диккенс 11 марта 1755 года извещал двор: «С прошедшей среды у нас было не менее трех маскарадов и одного оперного представления, ни одного дня на этой неделе не проходило без увеселений». В депеше, отправленной две недели спустя, безуспешные усилия добиться решения интересующих его дел дипломат объяснял «все возрастающим отвращением императрицы к занятиям».
Привычный ритм жизни, которого придерживались императрица и ее двор, оказался не под силу немолодому послу Англии Гюи Диккенсу, обратившемуся к своему правительству с просьбой освободить его от должности. Вот как он мотивировал свою просьбу об отставке в феврале 1755 года: «Его величеству надлежало бы иметь при здешнем дворе посланником человека в цвете лет, так как по понятиям этой страны иностранный посланник не должен пропускать ни одного приема при дворе, ни одного бала, маскарада, спектакля, оперы, вообще ни одного общественного увеселения. По понятиям русских, это является, кажется, главным предметом их миссии. Я не могу в мои лета вести подобного образа жизни, но нахожу это положительно необходимым».
Непрерывные увеселения императрицы оказались непосильными не только для немолодого английского посла, не привыкшего к пустым занятиям, отнимавшим много времени и энергии, но и для некоторых дам столицы: одним они доставляли удовольствие, для других были изнурительной обязанностью. О том, что последние иногда стремились уклониться от чести присутствовать на балу, рассказывает документ, возникший в феврале 1748 года.
Из его содержания следует, что очередной бал во дворце императрицы в Петербурге состоялся 14 февраля и не вызвал нареканий Елизаветы. Следующий бал состоялся 15 февраля и огорчил императрицу отсутствием многих приглашенных дам, в результате чего кавалеры остались «без работы».
Разгневанная императрица 16 февраля вызвала генерал-полицеймейстера столицы Алексея Татищева и «изустно повелела» выяснить причины отсутствия на балу некоторых дам и предупредить их, «дабы случающиеся при дворе торжества, балы, свадьбы и в прочие дни, когда повестка бывает, приезжали неотложно под опасением ее гнева». Увеселения императрицы, таким образом, превращались в тяжкую повинность для дам, не обладавших достаточной выносливостью, чтобы развлекать ее ежедневно.
Генерал-полицеймейстер немедленно приступил к исполнению «изустного» указа, послал к строптивым дамам своих подчиненных с поручением выяснить у них причины отсутствия на балу. Все дамы, будто сговорившись, свое отсутствие объясняли болезнью.
Возможно, супруга камергера Петра Михайловича Голицына сказала правду, когда заявила, что 14 февраля она присутствовала на балу, а на следующий день «не была за болезнью, в чем ссылается на доктора Конданди, которым пользуется». Вероятно, действительно была нездорова и супруга вице-адмирала Головкина, описавшая признаки своего недомогания: «ветром себя застудила и от той стужи около гортани явилась опухоль».
Остальные 14 дам, фамилии которых названы в приложении к доношению Татищева, выражаясь современным языком, симулировали болезнь, недомоганием считали переутомление от бала, обыкновенно заканчивавшегося далеко за полночь. Основанием для подобной догадки и подозрения в достоверности их показаний может служить отсутствие конкретных сведений, в чем выражалось их недомогание, и наличие двух случаев «за болезнью не были» — мать и дочь, присутствовавшие на прошедшем балу.
Небесполезно в связи с этим напомнить, что коронационные торжества в Москве сопровождались беспрецедентными увеселениями, как бы символизировавшими будущее царствование. Торжества отличались небывалой пышностью, небывалой продолжительностью и небывалыми развлечениями. Вслед за церемонией коронации, состоявшейся, как мы помним, 25 апреля 1742 года, происходили поздравления, а с 1 мая по 7 июня императрица предавалась веселью, причем с 1 по 29 мая она проводила время в ежедневных балах и маскарадах.
В последующие годы для подобных ежедневных увеселений у нее недоставало сил, но крепло убеждение, что содержанием жизни императрицы, главным ее назначением является не управление страной, а беззаботное времяпрепровождение, наполненное удовольствиями. При подобном понимании своего назначения у Елизаветы возникла непреодолимая трудность в изыскании времени для занятия делами, для уподобления своему родителю, который служил государству. Она была практически недоступна или малодоступна не только, так сказать, рядовым вельможам, но и близким ей людям. Если канцлер Бестужев не пользовался симпатией императрицы, то вице-канцлер М. И. Воронцов входил в кружок близких цесаревне друзей, стоял на запятках саней, в которых она отправилась за короной в казармы Преображенского полка; однако, судя по обращению его к И. И. Шувалову в 1755 году, оказался в том же положении, что и канцлер. Он тоже опасался докучать императрице делами. «Я ласкал себя надеждою, — писал он фавориту, — что прежде отъезда двора в Царское Село получить чрез ваше превосходительство высочайшее повеление по известному делу г. Дуклиса, а ныне отнюдь не сумею утруждать напоминанием, крайне опасаясь прогневить ее величество и тем приключить какое-либо препятствие в забавах в столь веселом и любимом месте, надеюсь, однако ж, что при свободном часу вспомятовано будет».
Изложенное выше дает бесспорное основание для столь же бесспорного вывода: Елизавета не имела ни необходимой подготовки, ни необходимых навыков, ни желания управлять страной. Более того, став императрицей, она не проявила ни усердия, ни стремления овладеть необходимым опытом, знаниями и искусством управлять подданными. Тогда возникает вопрос, как она распоряжалась 24 часами в сутки? Самый надежный ответ на этот вопрос мог бы дать распорядок дня государя и сведения о выполнении этого распорядка. Однако на протяжении XVIII столетия только Петр Великий и Екатерина II имели распорядок дня, причем у Петра он появился лишь в последние годы царствования, когда он вел оседлый образ жизни; предшествующие годы Петр проводил на театре военных действий, в постоянных переездах; соразмеряя их с действиями неприятеля. Заметки Петра I, строго говоря, нельзя назвать распорядком дня, это скорее понедельный план действий с указанием, чем он намерен заниматься в дообеденное и послеобеденное время.
Подлинный распорядок дня существовал только у Екатерины Великой. В нем указаны часы, когда она начинала бодрствовать, заниматься туалетом, принимать вельмож с докладами, отвечать на письма, законодательствовать, отдыхать, отправляться ко сну. Ничего подобного безалаберная Елизавета Петровна, или, как ее называл А. П. Волынский, «ветреница», не имела. Более того, ее обыкновение бодрствовать в ночные часы и спать днем создавало множество неудобств для придворных, не говоря уже о затруднениях в общении с вельможами.
Имеется множество свидетельств о том, что императрица превращала день в ночь. Екатерина II: «Кроме воскресений и праздников, она не выходила из своих внутренних апартаментов и большею частью спала в эти часы или считалось, что спит; ночь она проводила без сна с теми, кто был допущен в ее интимный круг, она ужинала иногда в два часа пополуночи, ложилась после восхода солнца, обедала около пяти или шести вечера и отдыхала после обеда час или два, между тем как нас с великим князем заставляла вести самый правильный образ жизни: мы обедали ровно в полдень и ужинали в восемь часов».
Такой же режим должны были соблюдать и придворные, бодрствуя с нею до двух часов ночи, играя в карты; наконец, они ложились спать, «и только что они успевали заснуть, как их будили для того, чтобы они присутствовали на ужине ее величества, они являлись туда и так как она сидела за столом очень долго, а все они, усталые и полусонные, не говорили ни слова, то императрица сердилась». Придворный ювелир Позье подтвердил свидетельство Екатерины: «Елизавета Петровна никогда не ложилась спать ранее шести часов утра и спала до полудня и позже, вследствие этого Елизавета ночью посылала за мною и задавала мне какую-нибудь работу, какую найдет ее фантазия. И мне иногда приходилось оставаться всю ночь и дожидать ее, пока она вспомнит, что требовала меня. Иногда мне случалось возвратиться домой и минуту спустя быть снова потребованным к ней; она часто сердилась, что я не дождался ее».
Что принуждало императрицу ночь превращать в день и бодрствовать в часы, определенные природой для сна? Она конечно же была осведомлена об успешном перевороте, совершенном Минихом в ночное время, когда Бирон был лишен регентства. Сама она совершила переворот в часы безмятежного сна правительницы Анны Леопольдовны и ее супруга Антона Ульриха. Страх за судьбу трона и собственную жизнь вынуждал Елизавету держать в своих покоях в ночные часы человека, отличавшегося способностью просыпаться от малейшего шороха. Это был Василий Чулков, дослужившийся до чина поручика, — он спал на матраце близ кровати, на которой почивала императрица, считавшая, что Чулков чутким сном обезопасит от появления в ее покоях заговорщиков.
Нарушение обычного ритма жизни постепенно превратилось в привычку. Страх за жизнь вызывал подозрительность, недоверие к слугам, даже к лейб-кампанцам, сторожившим ее дворец. Отсюда и стремление запутать потенциальных заговорщиков частой сменой покоев, где она спала, и боязнь быть отравленной. Эта боязнь возникла еще в годы царствования Анны Иоанновны, которую цесаревна втайне подозревала в намерении отравить свою соперницу, и нисколько не ослабела, когда она стала императрицей.
Общеизвестна страсть императрицы к танцам. Она легко объяснима: танцы доставляли ей не только личное удовольствие, но и удовольствие окружающим, о котором она хорошо знала: все любовались ее грациозностью, умением легко и непринужденно исполнять сложные фигуры танца.
Послушаем, как описал придворную жизнь императрицы Елизаветы князь М. М. Щербатов в своем знаменитом памфлете: «Двор подражал или, лучше сказать, угождал императрице, в златотканые одежды облекался: вельможи изыскивали в одеянии все, что есть богатее, в столе — все, что есть драгоценнее, в питье — все, что есть реже, в услуге — возобновя древнюю многочисленность служителей, приложили к ней пышность в одеянии их. Экипажи возблистали златом, дорогие лошади не столь для нужды удобные, как единственно для виду. Дома стали украшаться позолотою, шелковыми обоями во всех комнатах, дорогими мебелями, зеркалами и другим. Все сие составляло удовольствие самим хозяевам; вкус умножали, подражание роскошнейшим нарядам возрастало, и человек делался почтителен по мере великолепности его жития и уборов».
Хотя двор и стремился подражать версальскому, хотя развлечения стали более изысканными и утонченными, ничто так не консервативно, как быт, в том числе и придворный. Правда, шуты, шутихи, дураки, женщины-говоруньи исчезли из дворцового обихода, не устраивались свадьбы, подобные той, когда Петр Великий обженил главу всепьянейшего собора Аникиту Зотова, или торжествовали в Ледяном доме при Анне Иоанновне. Но нет-нет да и давали о себе знать старые привычки: императрица, например, любила находиться в обществе своих служанок, совершать с ними прогулки в карете по Петергофу или, чтобы побыстрее уснуть, заставляла их чесать пятки. Не стеснялась она и колотить по щекам придворных дам.
Худ. Луи Токке Портрет графа Кирилла Петровича Разумовского.1758 г.
Холст, масло. Государственная Третьяковская галерея, Москва
Особенной пышностью отличалась свадьба великого князя Петра Федоровича. Всем придворным было выдано жалованье на год вперед, чтобы каждый из них мог обзавестись соответствующими экипажами, заказать не менее одного парадного богатого платья с пожеланием, чтобы платья менялись ежедневно на протяжении десятидневных торжеств. Указ императрицы определил количество лакеев, гайдуков, скороходов, пажей, егерей, предназначавшихся для сопровождения вельмож, приглашенных на празднества. Лорд Гилдфорд в своем донесении в Лондон делился впечатлениями: «Здесь никогда не бывало более великолепной процессии. Она бесконечно превышала все, что я когда-нибудь видел».
Сколь скромной была инициатива императрицы в делах государственных, столь неистощимой должно признать ее фантазию относительно предписаний, кому в каких нарядах следует появляться на куртагах и с какими прическами.
Расточительность вельмож приобрела неслыханные размеры. Они как бы состязались друг с другом в богатстве экипировки, карет, в продолжительности устраиваемых в их дворцах маскарадов, в разнообразии и богатстве винных погребов. Украинский гетман Кирилл Григорьевич Разумовский, брат фаворита императрицы, имел в подвалах Глухова, столицы своего гетманства, 100 тысяч бутылок отборного вина. Граф Степан Федорович Апраксин, сын адмирала петровского времени, держал открытый стол. Его гардероб насчитывал многие сотни богато расшитых костюмов и мундиров. Будучи главнокомандующим во время Семилетней войны, он таскал за собой колоссальный обоз с изысканной снедью, убранством шатров, экипировкой. Граф Иван Григорьевич Чернышев наряжал своих многочисленных слуг в богатейшие из парчи с золотом ливреи.
Он, как и прочие вельможи, прославился мотовством. Чернышев долго жил за границей, где ему довелось наблюдать беззаботную жизнь западноевропейских дворов и аристократических фамилий. Прибыв в Россию, он, по словам М. М. Щербатова, внедрил «сластолюбие и роскошь у себя в доме». Его экипажи «блистали златом, и самая ливрея была шитая серебром». Почтение к себе он добывал, угощая гостей самыми дорогими винами и изысканными яствами.
Пользуясь родством с императрицей (был женат на ее богатой племяннице Скавронской) и дружбой с И. И. Шуваловым, он в 1757 году получил от казны по себестоимости два медеплавильных завода за 92 493 рубля, а спустя десять лет продал их казне по рыночной цене за 189 730 рублей. Расточительность графа привела к результатам, описанным им самим в 1794 году в челобитной Екатерине II. Престарелый граф, разбитый параличом, дрожащей рукой подписал документ, как бы подводивший итог его беспечной жизни: «Оставляю наследство в крайнейшей нищете, ибо долгу на мне, всемилостивейшая государыня, более полумиллиона рублей». Чернышев объяснял свои долги расходами на светскую жизнь, они накапливались во время тридцатилетней службы в Адмиралтействе, когда он держал открытый стол с целью, как он объяснял, «приучать подчиненных своих не токмо к большему свету, но и множеству». Неизвестно, удовлетворила ли Екатерина II просьбу Чернышева пожаловать ему пять тысяч душ крепостных в Полоцкой губернии.
Фаворит императрицы Алексей Григорьевич Разумовский, подобно князю Черкасскому, носившему при Анне Иоанновне бриллиантовые пуговицы и пряжки, стал носить такие же. Сергей Нарышкин прибыл на свадьбу великого князя Петра Федоровича в карете, купленной за 50 тысяч рублей, а Иван Иванович Шувалов, сменивший А. Г. Разумовского в должности фаворита Елизаветы, отмечал рождение сына у великокняжеской четы маскарадом продолжительностью в 48 часов. Впрочем, европейское великолепие и роскошь в домах вельмож сочетались с крайней нищетой: рядом с богато наряженными лакеями сновали дворовые в лохмотьях, едва прикрывавших наготу.
Расточительностью прославился и 60-летний канцлер А. П. Бестужев. В октябре 1752 года он, чувствуя себя довольно прочно на занимаемой должности и пользуясь благосклонностью императрицы, подал ей «слезницу» — с жалобой на свое крайне бедственное положение: «Я такой тягости долгов подпал, что оной прибавить уже невозможно, — жаловался не знавший меры расточитель. — Кредиту тем лишаюсь, никакого уже заимодавца, кто б меня ссудил, не нахожу и так что при наступающей поездке в Москву, как с места тронуться, не знаю. Все заложено, что с пристойностью заложить можно было».
Как и прочие, не по доходам жившие вельможи, Бестужев оправдывал свою расточительность необходимостью поддерживать престиж канцлера: «Жить старался как канцлер всероссийской самодержицы долг и должность повелевают». По собственному признанию, его доход от поместий и жалованья, исключая, разумеется, пенсию от австрийского двора, составлял 12 тысяч рублей. Для сравнения напомним, что рабочий на уральских заводах получал в год от 12 до 18 рублей.
Страсть императрицы к увеселениям сочеталась со страстью к нарядам. По свидетельству Якова Штелина, воспитателя великого князя, после смерти императрицы в ее гардеробе насчитывалось 15 тысяч платьев, размещавшихся в 32 покоях Зимнего дворца (многие из них не были в пользовании), а также два сундука шелковых чулок, несколько тысяч пар обуви и др. Штелин, надо полагать, не преувеличивал богатство гардероба императрицы в столице, ибо только в Москве, где она была наездами, в ее гардеробе насчитывалось четыре тысячи платьев.
Невольно возникает вопрос, зачем императрица имела столько нарядов? Ответ дали современники: в каждое появление на людях Елизавета меняла платье, а в течение бала установился обычай менять их несколько раз. Даже не отличавшаяся особой прихотливостью к нарядам великая княжна Екатерина Алексеевна призналась, что она на одном из балов сменила три платья. Можно представить, сколько их меняла модница-императрица. Французский дипломат Ж. Л. Фавье, наблюдавший императрицу в последние год-полтора ее жизни, когда она уже была тяжело больна, отмечал, что в обществе она тем не менее «является не иначе, как в придворном костюме из редкой и дорогой ткани самого нежного цвета, иногда белой с серебром. Голова ее всегда обременена бриллиантами, а волосы обыкновенно зачесаны назад и собраны наверху, где связаны розовой лентой с длинными, развевающимися концами. Ни одна женщина в империи не смеет причесываться так, как она».
Эпистолярное наследие Елизаветы Петровны не отличается богатством — написание писем требовало затраты времени и усилий. Однако она не скупилась тратить время, когда дело касалось нарядов. В декабре 1744 года, в пути из Москвы в Петербург, заболел оспой наследник престола Петр Федорович. Двор продолжил путь в северную столицу, а императрица осталась в Хотилове выхаживать больного. Даже в этой экстремальной обстановке она не забывала о приобретении материй и галантереи. Установился обычай: императрице первой купцы показывали интересовавшие ее товары, доставленные на кораблях из-за границы, и она пользовалась правом первой их приобрести. Из Хотилова она писала кабинет-секретарю Г. Демидову: «Купца Симона Дозера, нюренберхца, отправить сюда по получении сего в самой скорости и велеть взять с собою имеющиеся у него галантереи и куперштихи все, сколько их иметца, дав не почтовых или подставных подвод потребное число, и объявить ему: не пожелает ли он несколько солдат для празнишного времени, что не без пиянства по дороге».
Она знала толк в нарядах, внимательно сама следила за парижской модой и велела в Париже содержать людей, следивших за капризами моды и доставлявших модные материи и изделия из них в Петербург. Со знанием дела она давала указания портным, какого фасона шить ей платье, какие пришивать пуговицы. В записочке, датированной 1747 годом, императрица велела изготовить платье «из самой лучшей пунцовой тафты» и немедленно прислать в имение графа А. Г. Разумовского Гостилицу.
В 1751 году императрицу уведомили о прибытии в Петербург французского корабля «с разными уборами дамскими», и она велела «тафты разных сортов и галантереи всякие золотые и серебряные… с купцом сюда (в Петергоф. — Н. П.) прислать немедленно». Если что-либо из товаров продано; то их «отобрать и деньги заплатить и все прислать ко мне». Исключение составляла супруга саксонского посла — купленные ею товары велено было не отбирать.
В июле того же 1751 года записка с угрозой: если купец не выполнит повеления, «то он несчастлив будет, и кто не отдаст. А я на ком увижу, то те равную часть с ним примут». В записке перечислены фамилии модниц, у которых надлежало отобрать купленный товар: у супруги Семена Кирилловича Нарышкина и сестры ее, а также у обеих Румянцевых.
Особую привязанность Елизавета Петровна испытывала к офицерским мундирам — она числилась капитаном лейб-кампании и полковником всех гвардейских полков. 30 ноября 1745 года лорд Гиндфорд доносил в Лондон: «Ваше превосходительство не может вообразить себе, как офицерский мундир шел к императрице. Я уверен, что всякий, не знающий ее по виду, принял бы ее за офицера, если бы не нежные черты лица». Екатерина II тоже отметила привлекательный вид императрицы в мужском наряде. Елизавета знала, что, несмотря на то что ей уже за 35 и она утратила прежнюю стройность, полнота не уродовала ее внешность, а мужской наряд подчеркивал ее привлекательность.
Чтобы получить удовольствие от устремленных на нее завистливых глаз придворных дам и тайных вздохов кавалеров, она изобрела специальный маскарад, называвшийся «метаморфозой», на который дамы должны были являться в мундирах, а мужчины — в женском наряде. Можно представить, сколь недоброжелательно встретили этот каприз императрицы немолодые дамы. Если мужчинам удавалось скрыть непомерных размеров животы и кривые ноги в фижмах широкого и длинного платья, то уродливые фигуры дам, несмотря на использование корсетов, до предела уменьшавших размер талии, видны были с первого взгляда.
Принуждение придворных дам и супруг вельмож являться на бал в мужских костюмах, равно как и кавалеров в дамских, относилось к таким же капризам императрицы, как и ее повеление дамам сбрить волосы на голове. Об этом эпизоде рассказала Екатерина II: «В один прекрасный день императрице нашла фантазия велеть всем дамам обрить головы. Все ее дамы с плачем повиновались, императрица послала им черные, плохо расчесанные парики, которые они были принуждены носить, пока не отросли волосы». Основанием для подобного повеления послужило использование императрицей непригодной к употреблению краски для собственных волос, в результате чего она лишилась пышных волос каштанового цвета. Раз голова государыни оказалась обезображенной бритвой, то ее примеру, как она полагала, обязаны были следовать дамы, которым не дозволялось выглядеть эффектнее.
По словам Далиона, Елизавета и на пятом десятке лет «все еще прекрасна», а лорд Гиндфорд считал ее «достойной обожания всего света» И добавлял: «Несмотря на ее толщину, когда ей уже было за сорок лет, Елизавета сохранила удивительно прелестную фигуру, особенно грациозную в мужском костюме. Ни на кого другого не хотелось смотреть, когда императрица была в комнате».
То, что императрица была неотразима в мужском костюме и была царицей бала, отметила и Екатерина II: «Она танцевала в совершенстве и была одинаково грациозна в женском и мужском костюме. Я однажды смотрела на придворном балу, как она танцевала менуэт, в последнем костюме…» Именно поэтому она предпочитала всем забавам маскарады, по два раза в неделю устраиваемые при дворе.
Как и раньше, она была нетерпима к дамам с привлекательной внешностью. С годами, когда красота Елизаветы блекла и никакими румянами и белилами нельзя было скрыть увядавшую привлекательность, она проявляла неприязнь к придворным, главным достоянием которых была молодость. Екатерина II писала: «…моя дорогая тетушка была подвержена такой мелкой зависти не только в отношении ко мне, но и в отношении ко всем другим дамам, главным образом преследованию подверглись те, которые были моложе, чем она».
Главу резонно завершить оценками деловых свойств императрицы, относящимися к последним годам ее жизни. Их две, обе принадлежат перу французских дипломатов Л’Опиталь и Фавье. Л’Опиталь писал: «…о пятидесятилетней женщине, которая думает более о том, чтобы нравиться, а не управлять государством, и которую скорее огорчает находка новой морщины на своем лице, чем поражение ее армии. Она всячески старается благодаря искусственным мерам сохранить свою умирающую красоту. Она посвящает на это бесконечно много времени, и можно до нее иметь доступ, только когда внешность и туалет вполне одобрены зеркалом и окружающими ее женщинами. Появляясь публично, ее величество всегда поражает своей видной наружностью и роскошным костюмом. Пудра, громадные фижмы, драгоценная диадема и вообще все роскошные подробности ее туалета рельефно выделяют ее благородную осанку и естественную прелесть черт ее лица. С улыбкой на устах она переходит от группы к группе и обращается ко всем, в особенности к женщинам, с тем любезным добродушием, которое составляет основу ее характера».
Л’Опиталь ограничился описанием внешности императрицы и ее усердия сохранять свою увядаемую красоту. Фавье оставил более глубокое проникновение в характер императрицы и жизнь ее двора. Сочинение Фавье было составлено годом позже, но какие разительные перемены он обнаружил как во внешности императрицы, так и в ее поведении. Лишь одна черта ее натуры не претерпела изменений — отвращение к делам.
Столь подробное изложение пристрастий императрицы к увеселениям и нарядам не должно вызывать раздражения — цель его состоит в том, чтобы показать, как распоряжалась своим временем императрица, и подчеркнуть отличие ее поведения на троне от поведения ее отца. В этом плане она даже уступала Анне Иоанновне, ибо за ней все же не гонялись министры, как за Елизаветой Петровной, чтобы она, не глядя, поставила свою подпись под документом. У Елизаветы Петровны отсутствуют и указания на дни приема министров: у Анны Иоанновны они хотя и не соблюдались, но все же были обозначены.
У Елизаветы Петровны существовала еще одна забота, отнимавшая немало времени, а иногда и отключавшая от привычного ритма жизни. Императрица, как известно, отличалась необыкновенной набожностью, намного превосходившей набожность ее деда — царя Алексея Михайловича. Ее набожность в иные годы приобретала черты религиозного фанатизма, оказывавшего огромное влияние на церковную политику того времени, о чем подробнее будет рассказано в соответствующем месте.
Частые посещения придворной церкви и присутствие на службе, продолжавшейся часами, дополнялись затратой времени на не менее продолжительную подготовку к выходу: на одевание, прическу, придание лицу свежести после бессонной ночи. Однако затраты времени на богослужениях не шли ни в какое сравнение с тем временем, которое императрица отдавала пешим походам в Троице-Сергиев монастырь, — во время пребывания в Москве в летние месяцы она непременно совершала один, а иногда и два похода, чтобы поклониться праху Сергия Радонежского и замолить греховные поступки. Навестила она монастыри в Звенигороде и Тихвине.
Пешие походы в монастырь обставлялись возможным в то время комфортом. Монастырь от старой столицы располагался в 70 верстах. Пешие переходы ежедневной протяженностью в пять-шесть верст совершались в ночные часы, избавлявшие императрицу от летнего зноя, и могли занять пару недель, если бы она не совершала остановок для многодневного отдыха. На остановках ее ожидали шатры для нее и придворных дам и яства, приготовленные дворцовыми поварами. В июне 1742 года, преодолев пешим ходом 15 верст от Москвы к Троице, императрица получила известие о недомогании фаворита. Она тут же села в карету и помчалась в Москву, пробыла там до выздоровления графа и вновь отправилась в карете до того места, где прервала свой поход, чтобы возобновить его пешим ходом.
Итог участия Елизаветы в управлении государством подвел М. М. Щербатов. Его оценки, надо отметить, хотя и суровы, но справедливы, ибо основаны на фактах: «С природы веселого нрава и жадно ищущая веселий, чувствовала свою красоту и страстна умножать ее разными украшениями; ленива и надокучлива ко всякому, требующему некоего приложения, делу, так что за леностью ее не токмо внутренние дела государственные многие иногда деты без подписания ее лежали, но даже и внешние государственные дела, яко трактаты по несколько месяцев, за леностию ее подписать ее имя, у нее лежали».
Французский посол маркиз Брейгель поведал о случае, звучащем как анекдот: в 1746 году во время подписания договора с Австрией в комнату влетела оса и села на кончик пера, которым императрица успела написать первые три буквы своего имени. Елизавета Петровна в ужасе бросила перо и дописала остальные буквы только после настоятельных просьб, продолжавшихся несколько недель.
На первый взгляд покажется странным, что императрица, не обременявшая себя никакими заботами, строго следившая за своей внешностью и казавшаяся здоровой и привлекательной женщиной, способной часами отдаваться танцам, в действительности не могла похвастаться здоровьем. Первый сигнал о состоянии здоровья императрицы исходил от английского посла Гинфорда, сообщавшего в депеше от 2 февраля 1749 года, что 28, 29 и 30 января «здоровье императрицы находилось в большой опасности вследствие сильных колик и засорения кишок, происшедших от простуды». Ее болезнь хранилась в большом секрете, но ней были осведомлены лишь немногие лица из ее окружения.
В январе 1749 года Елизавете Петровне было 39 лет. В XVIII столетии деревенская баба становилась старухой в годы, которые в XIX веке было принято называть бальзаковскими. Укорачивали жизнь женщины не столько тяжелый труд, сколько ежегодное в течение 15–20 лет рождение ребенка, зачастую появлявшегося на свет божий в поле, в страдную пору, когда роженица работала до схваток и приступала к работе через пару дней после родов. Елизавета Петровна, как известно, детей не имела, следовательно, частые роды не могли стать причиной преждевременного ее старения.
По свидетельству современников, Елизавета страдала патологическим страхом смерти. Как уже упоминалось, она запрещала в своем присутствии произносить слово «смерть» и именными указами не разрешала появляться при дворе в траурной одежде. Личные недомогания она переносила своеобразно: запиралась в своих покоях, ни с кем не желала общаться, пребывая в ожидании кончины в трансе. Во второй половине 50-х годов недуги навещали императрицу столь часто, что практически лишали ее возможности заниматься делами, даже в том случае, если бы у нее нежданно появилась тяга к ним.
Столь подробное обращение к свидетельствам современников об отношении Елизаветы Петровны к обязанностям государыни и состоянии ее здоровья объясняется стремлением автора обратить внимание читателя на необходимость внести уточнение в устоявшееся в литературе представление о ее царствовании, навеянное известным четверостишием поэта графа Алексея Константиновича Толстого в его саркастической «Истории государства Российского от Гостомысла до Тимашова»:
Веселая царица
Была Елизавет:
Поет и веселится,
Порядка только нет.
Хотя А. К. Толстой в четырех строках в целом верно схватил суть елизаветинского царствования, она требует корректировки. Как мы имели возможность убедиться, Елизавету Петровну отвлекали от занятий делом не только любовь к пению и страсть к веселому времяпрепровождению, но и другие заботы: необыкновенная набожность и состояние здоровья.
Второе наблюдение, более существенное, состоит в том, что отношение императрицы к своим обязанностям на протяжении всего двадцатилетнего царствования оставалось неизменным, но как разительно отличается первое десятилетие ее царствования от второго! Следовательно, дело не в самой императрице, а в ее окружении: фаворитах и временщиках.
В первое десятилетие в фаворитах ходил А. Г. Разумовский, такой же добряк и ленивец, пассивно наблюдавший за происходившими в стране событиями, как и его возлюбленная повелительница. Сферой влияния А. П. Бестужева-Рюмина была внешняя политика, которой он распоряжался по своему усмотрению. В этой сфере Бестужева можно назвать временщиком. Именно поэтому внутренняя история страны текла вяло, полностью находилась на попечении бюрократии, чуравшейся новизны.
Напротив, второе десятилетие царствования Елизаветы Петровны богато новшествами, часть которых была полезна обществу, другая — наносила вред. Эти новшества связаны с именами фаворита императрицы Ивана Ивановича Шувалова и его двоюродного брата Петра Ивановича Шувалова. Об этом — в следующих главах.