ПРОДОЛЖЕНИЕ ДРАМЫ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ПРОДОЛЖЕНИЕ ДРАМЫ

Первого декабря 1905 года Белый приезжает в Петербург, останавливается в меблированных комнатах и письмом приглашает Блока встретиться в ресторане Палкина на Невском проспекте в восемь часов вечера. «Если бы Любовь Дмитриевна ничего не имела против меня, мне было бы радостно и ее видеть», — говорится в письме.

Встреча втроем происходит, и у Белого возникает иллюзия, что «вернулось все прежнее, милое, доброе». Он так трактует то соглашение, которое как бы достигнуто втроем: «…То творчество жизни, которое мы утверждали, сводилось к импровизации <…> безудержный артистизм подстилал нашу дружбу; сказали друг другу: „Так будем играть; и во что бы ни выразилась игра, — ее примем”».

Игровое усилие поначалу дает некоторый результат. Обновляются отношения между Блоком и Белым. Оба присутствуют на среде у Вячеслава Иванова 7 декабря. С лета 1905 года Иванов и его жена Лидия Зиновьева-Аннибал живут в Петербурге на Таврической улице, на углу с Тверской. Их квартира в угловом выступе верхнего этажа, прозванная «Башней», становится средоточием литературно-художественной жизни. Знаменитые «среды» начались 7 сентября, а Блок впервые читал там стихи на второй встрече — 14 сентября [22].

На этот раз хозяин предлагает провести «собеседовали Любви» — по образу платоновского диалога «Пир». Блок удачно начинает его стихотворением «Влюбленность» («Королева жила на высокой горе…»). Белый вдохновенно импровизируй на тему о «мировой душе».

В конце декабря они обмениваются сердечными письмами, где по-иному определяется характер их близости. «Родной мой и близкий брат» (Блок — Белому), «мой истинный брат » (Белый — Блоку). Тринадцатого января 1906 года Блок посылает Белому стихотворное письмо с заголовком «Боре», опубликовано оно будет под названием «Брату»:

Милый брат! Завечерело.

Чуть слышны колокола.

Над равниной побелело —

Сонноокая прошла.

В статье «Луг зеленый» Белый говорил о «новых временах и новых пространствах» — Блок внедряет эту формулу в стихи:

Небо в зареве лиловом,

Свет лиловый — на снегах.

Словно мы в пространстве новом,

Словно — в новых временах.

Финальные строки — уютная лирическая утопия, последняя попытка сконструировать идиллию втроем:

Возвратясь, уютно ляжем

Перед печкой на ковре.

И тихонько перескажем.

Все, что видели, сестре.

Кончим. Тихо станет с кресел,

Молчалива и строга.

Молвит каждому: — Будь весел. —

За окном лежат снега.

(«Милый брат! Завечерело…»)

Поэтически это так убедительно, что приводит адресата в восторг: «За что мне такое счастье, что у меня есть такой брат и такая сестра?»

Могла ли эта высокая и по-своему истинная (то есть не надуманная, не фальшивая) мечта-идиллия воплотиться в реальность?

Нет ответа на этот вопрос.

А для Блока еще одна жизнь кончилась. И черту под ней он подводит «Балаганчиком».

В сторону театра влекут и путь слова, и путь жизни.

Монологически Блок уже высказал себя с достаточной полнотой, прошел полный круг. В его мир еще Шахматовеким летом 1905 года ворвалась стихия диалога. «У моря», «Поэт» — это разговоры папы и дочки о прибытии голубого корабля, о глупом, вечно плачущем поэте, к которому никогда не придет Прекрасная Дама. Вызывающе просто, с глубоким ироническим подтекстом. Тогда же написано стихотворение «Балаганчик» — динамичная сценка на двадцать восемь строк. Почти шутка, а между тем — модель тотального театра, где нет границы между сценой и залом, где девочка и мальчик активно обсуждают действо, а паяц, перегнувшись через рампу, кричит: «Помогите, истекаю я клюквенным соком!»

Ирония. Сильнейшее средство для преодоления реальной боли. А театр по природе своей ироничен: вместо крови — клюквенный сок.

Написано — и забыто. Напомнил Георгий Чулков, предложивший переделать стихотворение в драматическую сцену. И крепко впился. Затеял издавать альманах «Факелы», задумал новый театр под таким же названием — вместе с его давним другом Мейерхольдом. Требуется арлекинада — так надо Блока поторопить.

Третьего января уже вполне прицельный разговор о пьесе заходит в «Башне» у Вячеслава Иванова. Блок слегка тяготится оказанным на него нажимом и признается тем же вечером в письме Белому: «Чувствую уже, как хотят выскоблить что-то из меня операционным ножичком». На фоне «высоко культурного» Иванова и «высоко предприимчивых» Чулкова с Мейерхольдом Блоку неожиданно симпатичен оказывается впервые увиденный им Максим Горький – «простой, кроткий, честный и грустный». Его амбициозная подруга – мхатовская актриса Мария Федоровна Андреева, впрочем, аттестуется словом «гадость», и сам Горький, как Блоку кажется, «захвачен какими-то руками». Точное определение, даже пророческое.

Бывает такое: замысел приходит извне, как некий «заказ», а потом бурно прорастает внутри, в душевной глубине. Чтобы не спугнуть вдохновение, автор даже перед собой немножко играет, притворяется профессионалом, «исполнителем», хотя на деле он совершенно свободен и бескорыстен.

«Балаганчик» пишется стремительно, вдохновенно. Блок полной мере учитывает совет Чулкова не строить «настоящую» пьесу с развернутым действием. В итоге получается вещь ни на что не похожая. Ни о чем — и обо всем сразу.

С одной стороны – пародия. На самого себя прежнего Трое мистиков ждут «деву из дальней страны». «Уж близко при­бытие», — возвещает один из них, и тут невозможно не вспомнить блоковский цикл стихов «Ее прибытие».

Пьеро в белом балахоне говорит почти серьезным голосом поэта:

И, пара за парой, идут влюбленные,

Согретые светом любви своей.

Явная перекличка с одним из задушевных стихотворений совсем недавнего времени: «И мелькала за парою пара…» («В кабаках, переулках, извивах…»).

И в пародийной маске поэт остается виртуозом. Стих «Балаганчика» артистичен — порой даже чересчур. В чрезмерной легкости, обкатанности и таится самоирония:

Жду тебя на распутьях, подруга,

В серых сумерках зимнего дня!

Над тобою поет моя вьюга,

Для тебя бубенцами звеня!

Примерно так совсем недавно писал сам Блок. А теперь он отдает этот стиль Арлекину, уводящему Коломбину от Пьеро.

С самого начала появляется комическая фигура Автора, который, нарушая театральную условность, вторгается в действие с прозаическими комментариями, споря с ходом спектакля, якобы искажающего его «реальнейшую пьесу». Не исключено, что Блоку припомнился финал комедии Козьмы Пруткова «Фантазия», где один из персонажей подходит к рампе и, обращаясь к публике, бранит представление, в котором только что участвовал. Ведь автор «Балаганчика» с юных лет был «почитателем Козьмы».

Как и Прутковский смех, смех Блока-драматурга всеобъемлющ, он обращен и на мистицизм, и на «реализм» одновременно. А главная дерзость – это выставление личной драмы автора в виде комического любовного треугольника Арлекин – Пьеро — Коломбина. «Саша заметил, к чему идет дело, все изобразив в “Балаганчике”», – скажет потом Любовь Дмитриевна (согласно дневниковой записи Е. П. Иванова от 11 марта 1906 года). Да, изобразил, причем при всем комическом схематизме кое-что угадано с предметной точностью:

Ах, тогда в извозчичьи сани

Он подругу мою усадил!

Мы вспомним эти строки, когда речь пойдет о событиях конца февраля 1906 года.

Но это еще не все. Перед зрителем «Балаганчика» проходят три пары влюбленных. Три диалога, три типа отношений.

Сначала — идиллическая пара («он в голубом, она в розовом»), которую на миг тревожит «кто-то темный», что стоит у колонны (Белый переименован таким образом? А может быть, наоборот: «Белый» как раз «в голубом», а «темный» – это Блок, своим трагическим присутствием мешающий банальной любовной идиллии?). Затем – пара демоническая, беседующая в надрывно-инфернальном духе: он в черном плаще и в красной маске (скоро эту роль попробует разыграть в жизни сам Блок), она — в черной маске и красном плаще.

Наконец третья пара – средневековый рыцарь в картонном шлеме с деревянным мечом и его дама, которая, подобно эху, повторяет последнее слово каждой его реплики (эта роль в театре жизни достанется актрисе, о которой речь еще впереди):

«Он

О, как пленительны ваши речи! Разгадчица души моей! Как много ваши слова говорят моему сердцу!

Она

Сердцу».

Беспощадная пародия на любовную лирику. Убийственная карикатура на любовь как таковую. Не занимается ли всякий влюбленный (поэт в том числе) самообманом, принимая простое эхо за глубокое ответное чувство?

Такие опустошающие душу сомнения стоят за легкостью и блеском блоковской театральной иронии. Сочинить такое мог только человек, дошедший до края отрицания. Готовый к абсолютному одиночеству.

Может быть, Блок в этот момент даже допускает для себя возможность расстаться с самым дорогим в жизни. Два с половиной года назад, во время венчания, Люба по ошибке выпила всю чашу вина, не оставив ему ни капли. Что ж, счастье – это для нее.

А для него – новые муки, яд продажной петербургской любви. Это и способ морального самоубийства, и бегство в иную реальность:

Лазурью бледной месяц плыл,

Изогнутый перстом.

У всех, к кому я приходил,

Был алый рот крестом.

Взоры этих женщин то кажутся тупыми и тусклыми, то светятся страданием и отчаянием. Во всем — отрава. Красные бархатные портьеры. Диван — как змей, сжимающий гостя. Чем хуже, тем лучше. Чашу порока и унижения хочется испить до конца:

Но, душу нежную губя,

В себя вонзая нож,

Я в муках узнавал тебя,

Блистательная ложь!

«Блистательная ложь» — формула, которая объемлет всё. Беглые свидания со жрицами порочной любви. Коварную красоту всемирного города. Стихию театрального лицедейства, которая все больше затягивает и Блока, и Любовь Дмитриевну… И что есть сама поэзия, как не блистательная ложь? В безумно-мучительном разврате поэту видится та же вечная тайна, что и в мировом культурном предании:

О, запах пламенный духов!

О, шелестящий миг!

О, речи магов и волхвов!

Пергамент желтых книг!

И безымянная проститутка из заведения, «где властвовал хаос», предстает в финале стихотворения как «волхва неведомая дочь». Почти кощунство: ведь строчку Владимира Соловьева «темного Хаоса светлая дочь» «соловьевцы» некогда шутя применяли к дочери Дмитрия Ивановича Менделеева… Заметила ли эту перекличку Любовь Дмитриевна, когда своей рукой переписывала «Лазурью бледной месяц плыл…» в блоковскую тетрадь? А сам автор добавил в конце: «Январи 1905—6 г.». Это он для себя.

«Балаганчик» закончен 23 января 1906 года, после чего начинается подготовка новой, еще не названной книги. Была встреча с Брюсовым на «среде» у Вячеслава Иванова; на этот раз понравились друг другу. Брюсов отдает стихам Блока пятый номер «Весов» и обещает способствовать выходу новой книги в «Скорпионе». Белый во всем этом принимает душевное участие, охотно выступая посредником между Блоком и издательством.

Продолжается общение появляется сестра Зинаиды Гиппиус – Татьяна, художница. Начинается работа над живописным портретом Блока, причем «Тата» не очень дружелюбно настроена к Любови Дмитриевне.

Зато сама Зинаида Николаевна, познакомившись наконец с «Прекрасной Дамой», отныне не испытывает к ней никакого предубеждения. Настолько они непохожи друг на друга, что взаимоотталкивания не возникает. Гиппиус со временем не могла припомнить обстоятельства первой встречи, а эмоциональное ощущение от нее в 1922 году описывала так: «… Помню часто их всех троих у нас (Боря опять приехал из Москвы), даже ярче всего помню эту красивую, статную, крупную женщину, прелестную тем играющим светом, которым она тогда светилась». Любови Дмитриевне, в свою очередь, импонирует последовательный артистизм в поведении хозяйки салона. А дата их первой встречи – 18 февраля, когда на лекцию Мережковского о Достоевском Блок впервые приходит в дом Мурузи вместе с женой.

Через неделю Мережковские отбывают – надолго – в Париж. А у Блоков в тот день, 25 февраля, происходит первое чтение «Балаганчика». Слушатели – в основном из «кружка молодых» под водительством Сергея Городецкого: Пяст, Кондратьев, Потемкин. Конечно, Евгений Иванов. Последним приходит Белый.

Что «Балаганчик» ему придется не по вкусу – это было ясно изначально. Издевка над мистиками для него неприемлема. Но такой поворот в духовном развитии Блока не был неожиданным, идейный конфликт между поэтами состоялся, он продолжается и в стихах, и в письмах. Почему же Белый воспринимает пьесу как удар, как непоправимую личную обиду? Почему уходит, не сказав Блоку ни слова?

Он сбит, смят дьявольской силой отрицания, заложенной в театральной шутке. Ведь не только мистика осмеяна, но и тот идеал реальной жизни, что вдохновенно развит Белым в его недавнем заветном эссе «Луг зеленый». Блоки – оба – это эссе как будто бы приняли, согласились. А тут апология живой жизни вложена в уста Арлекина:

Здравствуй мир! Ты вновь со мною!

Твоя душа близка мне давно!

Иду дышать твоей весною

В твое золотое окно.

После чего он в это окно прыгает, а оно оказывается нарисованным на бумаге. Порвав ее, Арлекин летит вверх ногами в пустоту. Пусты все разговоры, все теории. Да и жизнь как таковая, может быть, и не есть абсолютная ценность. А любовь? Неужели и это химера? И Люба, слушающая это кощунственное сочинение – это Коломбина, «картонная невеста»?

Да. Если дело пойдет по сценарию «Балаганчика», если «звенящий товарищ» сможет увести невесту значит, она – картонная. Значит, не было между Блоками истинной духовной связи. «Картонность» и «бумажность» в этой тотально-иронической системе становится символом двояким: это и надуманная, безжизненная «идеальность», и банальная гедонистическая привязанность к земным радостям.

«Будем играть», — настроился было Белый (вспомним эти рефлексии после «тройственной» встречи 1 декабря минувшего года), но такой беспощадной игры, игры с непредсказуемыми правилами он принять не смог.

В ходе разговоров об интимной жизни больших художников часто цитируется пассаж из письма Пушкина Вяземскому: «Толпа жадно читает исповеди, записки etc., потому что она в подлости своей радуется унижению высокого, слабостям могущего. При открытии всякой мерзости она в восхищении. Он мал, как мы, он мерзок, как мы! Врете, подлецы: он и мал и мерзок — не так, как вы, — иначе!» Это «иначе» считается как бы последним словом, окончательным ответом. Между тем возможен вопрос: а как это «иначе»? Как соотносятся творческая свобода и раскованность любовного поведения?

Возможен ответ: для подлинно творческой личности нет резкой границы между эмоциями духовно-эстетическими и любовно-эротическими. В драматических ситуациях эта граница переступается — но не с примитивно-гедонистической, а с высокой творческой целью (как правило, неосознаваемой). Это первое «иначе». А неизменная цена за жизнетворческий любовный эксперимент — страдание. Вот «иначе» второе.

Попробуем с такой позиции подойти и ко всей любовной жизни Блока, и к событиям весны 1906 года, субъективно изложенным двумя их участниками: Андреем Белым в двух его мемуарных произведениях и Любовью Дмитриевной — в ее неоконченных заметках «И были и небылицы о Блоке и о себе». При всей литературной неопытности Любови Дмитриевны она предстает здесь как личность по-своему творческая — именно в силу исповедальной раскованности, вызвавшей шок у Анны Ахматовой: «Тебя любили Блок и Белый. Промолчи». (У Ахматовой, впрочем, был весьма субъективный взгляд на жену Блока, даже на ее внешний облик. «Она была похожа на бегемота, поднявшегося на задние лапы. <…> Глаза — щелки, нос — башмак, щеки — подушки. Ноги — вот такие, руки — вот этакие» — такой словесный портрет зафиксирован в записках Л. К. Чуковской [23].)

Молчать никто никого заставить не может, просто у каждого читателя есть неоспоримое право не читать, не знать о писателе того, что он, читатель, знать не желает. Это одна из возможных позиций. А другая — стремление к полноте знания житейского контекста, который и в творчестве художника иной раз помогает увидеть нечто новое.

В записках Любови Дмитриевны отважно раскрыта эротическая составляющая любовной драмы: «Моя жизнь с „мужем” (!) весной 1906 года была уже совсем расшатанной». И далее дается предыстория протяженностью в полтора года. Интимная жизнь супругов описана в следующих словах: «Молодость все же бросала иногда друг к другу живших рядом. В один из таких вечеров, неожиданно для Саши и со „злым умыслом” моим, произошло то, что должно было произойти — это уже осенью 1904 года. С тех пор установились редкие, краткие, по-мужски эгоистические встречи. Неведение мое было прежнее, загадка не разгадана, и бороться я не умела, считая свою пассивность неизбежной. К весне 1906 года и это немногое прекратилось».

На этом фоне и возникает вспышка страсти между Любовью Дмитриевной и Белым. Как это ни парадоксально, «братское» чувство к обоим Блокам в душе Бориса Николаевича все больше перерождается в земное влечение к женской половине блоковского «адрогина». Непомерное психическое напряжение иным способом для Белого разрядиться не могло.

На следующий день после чтения «Балаганчика», то 26 февраля, Блоки с Александрой Андреевной и Белым отправляются в театр, на музыкальную драму Вагнера «Парсифаль». После представления Блок едет в санях с матерью, Любовь Дмитриевна — с Белым (вот они, предсказанные «извозчичьи сани»!).

С этого момента и начинается опыт отношений Любови Дмитриевны и Белого вдвоем. Без Блока. «…Никакой преграды не стояло между нами, и мы беспомощно и жадно не могли оторваться от долгих и не утоляющих поцелуев», — рассказывает Любовь Дмитриевна.

Однажды она приезжает к Белому в снятую им квартиру на Шпалерной, где, по ее словам, «играет с огнем». Финал свидания таков: «Но тут какое-то неловкое и неудачное, неверное движение (Боря был в таких делах явно не многим опытнее меня) — отрезвило, и уже волосы собраны, и я уже бегу по лестнице, начиная понимать, что не так должна найти я выход из созданной мной путаницы».

Правдивость этих мемуарных показаний была недавно подвергнута сомнению в биографической книге Валерия Демина «Андрей Белый». Автор считает, что Любовь Дмитриевна не «отшатнулась при первой возможности большей близости», что ее отношения с Белым развивались более решительно. Каковы аргументы? Первый — бытовой: «Стоило ли нанимать квартиру ради одной встречи?» Второй — литературный, а именно написанный Белым в мае 1906 года и напечатанный потом в «Золотом руне» аллегорический рассказ «Куст». Там под именем Куст выведен Блок, Любовь Дмитриевна предстает «дочерью Огородника», а Белый — Иваном-царевичем. Отношения двух последних описаны в пластично-телесных тонах, что вызвало возмущенную реакцию у прототипа «дочери Огородника». По мнению В. Демина, Любовь Дмитриевна углядела в рассказе нечто разоблачительное и «порочащее женскую честь».

Оба аргумента, думается, недостаточны для столь категоричного вывода. Да и возможна ли историческая точность и доказательность при обращении к столь деликатным подробностям любовных отношений?

Тут куда более глубокая драма. Ее внешняя фабула — столкновение двух чувств в женской душе. «Я Борю люблю и Сашу люблю, что мне делать», — безыскусно исповедуется Любовь Дмитриевна Евгению Иванову.

А внутренний сюжет — конфликт гедонизма и самоотверженности, любви-для-себя и любви-для-другого. Какая из сил возьмет верх?

Измученный метаниями Любови Дмитриевны, Белый решает положить конец двусмысленной ситуации. Он от имени обоих объявляет Блоку о том, они с Любовью Дмитриевной решили соединиться и ехать вместе в Италию. Белый ждет спора, несогласия, даже к удару готов.

Блок же, стоя над столом своего кабинета «в черной рубашке, ложащейся складками и не прячущей шеи» (так запомнилось Белому), спокойно произносит: «Что ж, я рад».

Вечно готовый к гибели, он способен ее принять и в таком проявлении, в таком повороте судьбы. А если Люба обретет ценой этого свое счастье — что ж…

Пока Любовь Дмитриевна решает, уйти ли ей к другому, – уходит сам Блок.

Он уходит в подготовку новой книги, которая 8 апреля поручает имя «Нечаянная радость». Много вертелось вариантов: «Стовратный город», «Воздушный прибой», «Вихримые просветы»– Белый, с которым Блок их обсуждал, сохранил список из одиннадцати позиций. В итоге выбрано имя самое простое — и самое осмысленное. Так называется одна из икон Божьей Матери, на которой изображен молящийся грешник. Согласно преданию, этот «человек беззаконный», едва начав молитву, увидел, как на руках и ногах Божественного младенца кровоточат язвы. И услышал слова Богородицы: «Вы, грешники, распинаете Сына Моего». Стал он молиться о прошении и услышал его тогда, когда совсем было отчаялся, памятуя о тяжести своих грехов.

Икона «Нечаянная радость» висит в доме Блока, и ее символический сюжет ему близок. Вместе с тем у формулы «нечаянная радость» есть и вполне светский, житейский смысл: радость, которая приходит после долгих мук. Его тоже имеет в виду автор. Когда книга выйдет, он иногда будет шутя обзывать ее «отчаянной гадостью», не видя в том особенного кощунства.

В апреле будущая книга пополнится новым стихотворением. Оно — следствие и результат абсолютного душевного уединения, обретенного автором в те дни, когда над семейным уютом нависла опасность. Коротко — о событиях этого месяца.

Белый рвется в Петербург. Блок его отговаривает, ссылаясь и на Любин бронхит, и на университетские экзамены. Сама Любовь Дмитриевна по-прежнему непоследовательна и совершенно естественна в своей противоречивости. «Хотела требовать, чтобы ты приехал, но Саша не позволяет , — пишет она Белому 6 апреля. — Я не влюблена в тебя, но тебе нет цены для меня, мой милый! Но я люблю Сашу и должна ему покориться». За этой импульсивностью, за наезжающими друг на друга «но» стоит, пожалуй, не отчаяние, а скорее неосознанное упоение той новой и эффектной ролью, которая вдруг досталась молодой женщине. Ни на минуту не чувствует она себя «картонной невестой», наоборот, ей вдруг открылась эмоциональная полнота жизни. Одно дело — быть объектом театрализованного поклонения, пассивно и молчаливо играть условную роль Прекрасной Дамы, и совсем другое — стать главным действующим лицом реальной любовной драмы. Ведь сейчас все зависит от ее решения. Она искренне жалуется на трудность выбора, но это смятение только усиливает магнетизм земной женственности. «Любовь Дмитриевна ужасно красива, даже жутко становится порой, жутко!» — записывает в дневнике Евгений Иванов.

Белый растерян. Он постоянно пишет и Любови Дмитриевне, и Блоку. Обоих заверяет в своей любви. Причем без малейшего притворства. Он оказался в ситуации совершенно беспрецедентной. Ни в одном произведении мировой литературы такое не описано: герой любит женщину и ее мужа, не желая потерять для себя ни того, ни другую. Где выход?

Вдобавок в результате нелепого поступка он ссорится с Александрой Андреевной. По ошибке шлет ей письма, предназначенные Любови Дмитриевне. «Боря, Боря, что ты наделал своими нахальными письмами, адресованными А. А. для меня!» — корит его Любовь Дмитриевна. «Я очень люблю мою маму и теперь окончательно чувствую, что ты оскорбляешь ее незаслуженно», — в тот же день, 9 апреля, пишет ему Блок. А четырьмя днями позже и сама Александра Андреевна холодно отвечает на его извинительное письмо: «Мне было оскорбительно, потому что я этого Вашего поступка ничем не вызывала».

«Сплошное отчаянье бесноватого», — резюмирует в дневнике свидетель драмы Евгений Иванов. Проще всего объяснить нелепости Белого некоей психической патологией. Но он вполне вменяем, способен взглянуть на собственное поведение со стороны. В пространном письме Блоку (10 или 11 апреля) он почти научно описывает свое чувство к Любови Дмитриевне, аналитически вычленяет в нем два начала. Первое: «Люба нужна мне для путей несказанных, для полетов там, где “все новое” . <…> Я всегда готов быть ей только братом в пути к небу». Второе: «Но я еще и влюблен в Любу. Безумно и совершенно. Но этим чувством я умею управлять».

Все эго искренне, сама взвинченность речи исключает подозрения в расчете или лицемерии. Если кого Белый обманывает, то только самого себя. Управлять своим чувством он не умеет. И еще он заблуждается, когда восклицает: «…Я на все готов . Смерти я не боюсь, а ищу». Готовность к смерти в этой ситуации можно доказать только одним способом — уходом в сторону, самоудалением.

В сторону же уходит Блок. А Белый 15 апреля прибывает в Петербург и получает от Любови Дмитриевны записку с приглашением прийти «сегодня же в 2 часа» и с припиской Блока: «Милый Боря, приходи».

Приходит. Поселяется на углу Невского и Караванной и постоянно наведывается в Казармы. 17 апреля Евгений Иванов, не без страха туда придя, слушает признания Любови Дмитриевны: «Очень тяжело: кули беру на себя», после чего появляется Белый, уже не истеричный, а спокойный. Откупоривая шабли, Иванов «всего Бориса Николаевича спрыснул, тот же: «Святая вода», — говорит, улыбаясь. «А Саша Блок все время не был, пошел “пить"», — записывает Евгений Павлович.

«Пить» для Блока — не болезненная слабость (в зависимость от напитков он, по-видимому, не попадает), а способ ухода, способ перемещения в параллельный мир. И своего рода акция, буквализация понятия «дионисийства». В нетрезвой роли он выглядит достаточно эксцентрично. Белый в своем позд­нейшем взволнованном рассказе, где все расплывчато и при­близительно, вдруг дословно воспроизводит обмен краткими репликами между Любовью Дмитриевной и Блоком:

«.„Мы сидим без него; вот и он — нетвердою походкой мимо проходит; лицо его — серое.

“Ты — пьян?”

“Да, Люба, — пьян”».

Если поверить точности диалога, то получается, что пьянство еще не стало рутинным делом. Горькому пьянице таких вопросов не задают. А на другой день, согласно Белому, «читается написанная на островах “Незнакомка”, или — о том, как повис “крендель булочной”; пьяница, клюнув носом с последней строки, восклицает: — “In vino veritas!”».

Насчет места написания — ошибка вышла: не на островах слагалось стихотворение, а в Озерках — петербургском пригороде. Но это пустяк, а любопытен здесь иронический пересказ Белым легендарного блоковского шедевра: такая издевка, почти пародия — и это много лет спустя, когда «Незнакомка» уже стала вещью хрестоматийной. Явная ревность, творческая. И есть к чему ревновать, даже завидовать.

В «Незнакомке» снято противоречие между «элитарностью» и «массовостью», говоря современным языком. Символическая многозначность, мистическая таинственность, причастность к культурному преданию — все это на месте, а плюс к тому добавились демократическая доступность, сюжетная внятность, вызывающая эмоциональная простота.

По вечером, над ресторанами…

С первой строки задается особенный музыкальный тон магический и в то же время комфортно-доверительный. Четырехстопный ямб в этой строке предстает в виде пеона (то есть четырехсложные стопы с ударениями на последнем слоге). Это в сочетании с дактилическим окончанием (ударением на третьем слоге с конца) создает эффект протяжности. Рифмующиеся гласные «а» окружены сонорными согласными, раскатистыми «р» и носовыми «м» и «н». Вечное лирическое слово «вечера» непринужденно и естественно согласовано с прозаически-бытовыми «ресторанами».

Это камертон. А второй стих – отрывист, резок, с четырьмя ударениями на разных гласных:

Горячий воздух дик и глух.

Поединок поэзии и прозы, причем поэзия постепенно берет верх, в непривычном свете выставляя быт и скуку:

И каждый вечер, за шлагбаумами,

Заламывая котелки.

Среди канав гуляют с дамами

Испытанные остряки.

Сплошь будничные слова, а меж тем картина создается загадочная. Слова «заламывая» и «испытанные» так поставлены в стих, что «заламывается» ритм (Юрий Тынянов потом назовет ритмику этих строк «синкопическими пеонами»).

Аккорд «И каждый вечер…» повторяется трижды. После описания дачного быта этими же словами вводится тема героя:

И каждый вечер друг единственный

В моем стакане отражен

И влагой терпкой и таинственной,

Как я, смирён и оглушен.

«Друг единственный» — сказано о собственном отражении. Гипербола одиночества и нелюдимства. Но — странное дело – в этих словах нет высокомерной замкнутости. Этого виртуального «друга» автор сравнивает с собой: «Как я, смирён и оглушен…» Не просто раздвоение, а удвоение. Возникает место для читателя, который может применить лирическое «я» к самому себе. Тем более что «оглушенных» вином посетителей здесь немало:

А рядом у соседних столиков

Лакеи сонные торчат,

И пьяницы с глазами кроликов

«In vino veritas!» кричат.

Хотя и «с глазами кроликов», но все же по-латыни изъясняются. То есть пьянство у них не бытовое, а с философией — философией мармеладовского отчаяния («в питие сем сострадания и чувства ищу») или богемного разгула.

И тут заветная формула звучит в третий раз, открывая главную тему:

И каждый вечер, в час назначенный

(Иль это только снится мне?),

Девичий стан, шелками схваченный,

В туманном движется окне.

И медленно, пройдя меж пьяными,

Всегда без спутников, одна,

Дыша духами и туманами.

Она садится у окна.

Заметим, что слово «Незнакомка» — только в названии стихотворения, в самом тексте оно не употребляется ни разу, что еще усиливает эффект таинственности. Кто она? Аристократка, пришедшая из другой эпохи, «дама былых времен» (по выражению Франсуа Вийона)? Да. «И веют древними поверьями / Ее упругие шелка…» Но в то же время что за женщина может в одиночестве прийти в ресторан и сесть там у окна? Образ строится на сочетании контрастов, он несводим к житейской реальности. Его ближайшие литературные прецеденты — красавица из «Невского проспекта» Гоголя, «инфернальницы» Достоевского: Настасья Филипповна из «Идиота», Грушенька из «Братьев Карамазовых».

О Незнакомке станут говорить, что это новое, земное воплощение Прекрасной Дамы, но этот не менее идеальный и мечтательный образ существует не только в сознании лирического героя, это еще и проекция того уникального, что есть в нем самом:

В моей душе лежит сокровище,

И ключ поручен только мне!

Ты право, пьяное чудовище!

Я знаю: истина в вине.

Удивительно сложная смысловая игра с расхожим выражением «In vino veritas!» («Истина в вине!»). Это ведь не бог весть какой глубокий афоризм, а скорее бытовое речение. Его смысл: «Что у трезвого на уме, у пьяного на языке». О том, что при посредстве вина можно постигнуть некую высшую истину, если и говорят, то не всерьез. Примерно в эти 1900-е годы популярен шуточный экспромт по поводу известного писателя, склонного к пьянству: «Если истина в вине, сколько истин в Куприне!» И вот Блок берет заезженную «латынь для бедных» и делает ее музыкой собственной души.

И не только собственной. «Я» по ходу стихотворения становится шире, чем самообозначение автора — подающего большие надежды молодого поэта, и к тому же патентованного филолога, на днях заканчивающего университет. В это «я» может подставить себя человек, что называется, попроще. Сколько еще безвестных неудачников, чьи душевные сокровища пошли прахом, будут, поднимая бокалы, цитировать блоковское стихотворение! А жрицы продажной любви станут на улицах Петербурга приглашать мужчин провести время с «незнакомкой». По свидетельству художника Юрия Анненкова две девицы, прикрепив к шляпам черные страусовые перья, предлагали мужчинам на Невском проспекте «электрический сон наяву». Профанация? Опошление? Не только. Это и вхождение поэзии в быт, в разговорный язык.

Оставаясь очень блоковским, стихотворение сделается общим достоянием. Его с энтузиазмом воспринимает и самая требовательная публика. На одной из «сред» у Вячеслава Иванова автор, выйдя на крышу, четырежды читает пронявшую всех новинку.

Пронзительная эмоциональность — это та общая почва что объединяет «элиту» и «массу», делает произведение доступным неограниченному читателю.

И опять сравним расходящиеся пути Блока и Белого.

Белый — общественник, Блок — индивидуалист. Белый верит в существование общей истины, у Блока — истина только своя, личная, причем и ее он подвергает постоянному сомнению.

Белый ощущает себя частью и литературно-религиозной общины Мережковских, и «башенной» группировки Вячеслава Иванова. Блок остается гостем — и в доме Мурузи, и на Таврической улице.

Белый, увлекшись женщиной, тщится сохранить человеческие связи с ее мужем, даже с ее свекровью. Ему дорог ее дом, дорога «коммуна», частью которой эта женщина является. Блок же готов к бездомности и к бессемейности.

Это очень русский конфликт. Думается, в глубине соборно­коммунальных устремлений таится большая доля человеческого эгоизма и гедонизма. Человек искренне верит, что жаждет счастья для всех, а подсознательно ищет удовольствия для себя самого.

Индивидуализм же потенциально сопряжен с самоотверженностью. Одиночество приучает к боли. И человек, прошедший мучительный опыт самоотречения и самоизоляции, может пожертвовать собой, пренебречь выгодами социальности. Именно может , это всегда потенциально. Как потенциально добро — в отличие от неизменно-реального зла.

И в искусстве записные «общественники» нередко создают произведения, невнятные для тех «широких масс», о которых они пеклись. А погруженные в себя интроверты могут неожиданно выразить не только свою душу, но и общую. Именно так случилось с « Незнакомкой».

Девятого мая Блок зазывает Евгения Иванова в Озерки и устраивает ему своего рода экскурсию. Показывает озеро, где «скрипят уключины и раздается женский визг», позолоченный «крендель булочной», шлагбаумы. Вот, кстати, реальное подтверждение того, что быть «единственным другом» Блока может не только его зеркальное отражение. Захотелось ему поделиться с другом Женей своим заветным поэтическим пространством. При иных обстоятельствах, может быть, и Белого мог бы пригласить в такое путешествие.

В кафе поэт заказывает бутылку вина «с лиловатым отливом», потом вторую. Непривычный к подобным возлияниям, Евгений Павлович почти начинает въяве видеть Незнакомку. Однако на следующее утро ему становится так худо, что он констатирует, «…для меня еще истины в вине нет». Еще через день за завтраком у Блоков (перед их отъездом в Шахматове) весело обсуждаются последствия «творческой командировки». Поэт удивлен: «Женя, да ведь всего две бутылки легкого красного. Как так ты был пьян?» Любовь Дмитриевна, слушая позавчерашнюю историю, пьет вино и смеется.

Здесь возникает повод поговорить на тему «Блок и пьянство» — в масштабе всей биографии поэта. Мемуаристы и биографы часто произносят фразу «Блок пил» с сокрушенным вздохом, оценивая этот печальный факт с позиции безупречных трезвенников. Конечно, трезвость — добродетель, пьянство — порок. Но было ли пьянство для Блока источником страдания? Дадим слово ему самому. В письме матери от 28 апреля 1908 года Блок, весело рассказывая об очередном кутеже в компании с Сологубом, Сюннербергом и Чулковым, успокаивает Александру Андреевну: «Главное, что это не надрывает меня» А потом разворачивает своеобразную апологию пьянства как неизбежной составляющей богемного образа жизни. «Отчего не напиться иногда, когда жизнь так сложилась: бывают минуты приближения трагического и страшного, ветер в душе еще свежий; а бывает — “легкая, такая легкая жизнь” (Сологуб) <…> Ведь путь мой прям, как все русские пути, и если идти от одного кабака до другого зигзагами, то все же идешь все по тому же неизвестному еще, но, как стрела, прямому шоссейному пути – куда? куда?»

Для автора этого письма кутежи — способ выхода из обыденности, переключения эмоций. Путь остается прямым при всех зигзагах. Этот человек не теряет контроля над собой, не попадает в зависимость от алкоголя. Вот запись от 29 октября 1911 года: «Вчера и третьего дня — дни рассеяния собственных сил (единственный настоящий вред пьянства)». Блок четко ощущает границу, за которой начинается разрушение личности. А в 1920 году он расскажет Надежде Павлович, что при самых обильных возлияниях не забывал, заплатив в ресторане, сохранить у себя счет – для порядка. Не будем вдаваться в другую крайность и объявлять алкоголь неким «психоделическим» источником вдохновения. Никакой «истины» в вине нет, но действует оно на творческих людей по-разному. Одним дает иллюзию утешения, а в целом причиняет вред, другим помогает развлечься и получить некоторое удовольствие. Блок, полагаем, принадлежит ко второй категории. Кутежи не нарушали стабильного ритма его работы. Периоды простоя и молчания отнюдь не сопровождались активным пьянством. Страдание и скорбь он черпал из иных источников, вино больше было связано с гедонистической стороной жизни. Недаром и в письмах, и в дневнике, и в записных книжках все сообщения на эту тему проникнуты добродушным юмором. В стихах иногда есть трагическая ирония по поводу пьянства («А вот у поэта — всемирный запой, / И мало ему конституций!») – но то Блок говорит не столько о себе, сколько о поэте как таковом, о некоем обобщенном типе поведения.

Незадолго перед тем, 5 мая 1906 года, Блок заканчивает университет — «по первому разряду, получив четыре “весьма” на устных и круглое “весьма” на письменных экзаменах», как он сообщает в письме отцу. А на следующий день поставлена последняя точка в поэме «Ночная Фиалка».

В Шахматове — отдых, накопление новых сил. С Белым – вежливый обмен письмами по мелкому поводу: Блок напечатал в «Весах» желчную рецензию на коллективный сборник «Свободная совесть», участником которого был Белый, а тот объявил о своем уходе из этого издания. Блок беспокоится, не из-за него ли; Белый уверяет: нет, тревожиться не о чем.

А Любовь Дмитриевна после отъезда Белого вдруг испытывает отрезвление: «…Что же это? Ведь я ничего уже к нему и не чувствую, а что я выделывала!» Нет речи о задуманной ими было поездке в Италию — туда она собирается теперь с Блоком. И Блок 25 июня пишет Евгению Иванову о их с Любой намерении побывать в Венеции, Риме и Флоренции, оговариваясь, что «надо для этого наработать денег». Через пять дней Любовь Дмитриевна извещает Белого: «Мы, должно быть, не поедем в Италию; теперь так выходит. Может быть, конечно, и еще раз передумаем».

Но тут уж не до Италии — тем более что и на прожитие не хватает. В доме уже пошли разговоры о том, что молодая семья не участвует в общих расходах. А Любовь Дмитриевна тем временем многократно передумывает, перерешает, как быть, как жить дальше. Она то дает Белому надежду, то забирает свои обещания назад. То на «ты» к нему обращается, то переходит на «вы»…

Семнадцатого июля Блоки гуляют в окрестностях Шахматово, взбираются на самый высокий холм, откуда видно менделеевское Боблово… Любовь Дмитриевна вспоминает пьесу Ибсена «Строитель Сольнес», ее героиню Гильду, мечтающую о замке, стоящем на высоте и на полном просторе. У нее созревает окончательное решение, которое она подробно излагает в письме к Белому от 22 июля 1906 года, подводя черту под их отношениями: «Боря, то, что было между нами, сыграло громадную роль в моей жизни; никогда, быть может, не узнавала я столько о себе, не видела так далеко вперед, как теперь. Вам я обязана тем, что жизнь моя перестала быть просто проживанием; теперь мне виден и ясен мой путь в ней». Общение с Белым помогло Любови Дмитриевне осознать себя как личность теперь. И личность теперь велит женщине отказаться от страсти: «Путь мой требует этого, требует моего вольного невольничьего служения. И я должна нарушить с вами все».

Непросто дается решение. Евгений Иванов, как раз в это время навестивший Блоков в Шахматове, видит у Любови Дмитриевны «слезы на глазах, должно быть, за Белого».

Во время прогулки они заходят в деревню. Бабы, занятые на жатве, бросают работу и долго смотрят на женщину в сарафане и кудрявого мужчину в рубахе. Идут дальше – у пруда лошадь с жеребенком. Блок вдруг говорит о том, что дамское седло надо продать: ведь Люба больше не будет ездить верхом. В ответ: «Саша, не мучь меня…»

Белый пишет из Дедова непрерывно и много. «Сто страниц заказного письма!» – изумляется Александра Андреевна. Приезжает в Москву и продолжает «обстреливать Блоков» (его слова). 6 августа Любовь Дмитриевна шлет ему еще одно категоричное послание, просит в Петербург больше не приезжать и переписку прекратить.

Это все, впрочем, бесполезно. Надо ехать в Москву. Заглянуть в редакцию «Золотого руна», а прежде всего – объясниться с безумцем.

Восьмого августа Блоки в Москве, шлют записку: «Боря, приходи сейчас же в ресторан Прагу. Мы ждем». Белый приходит, взлетает по лестнице. Видит загорелого Блока («бритый “арап”») и спокойную, нарядную, пышущую здоровьем Любовь Дмитриевну. «Ей-то всех легче», – думает мстительно (и ошибается, конечно, – как всегда). Блок заказывает бутылку токайского, но Белый не желает продолжать разговор. Все направляются к выходу. Блоки шагают по лестнице, тесно прижавшись друг к другу, Белый бросает «десятирублевик» изумленному лакею. Толком не простившись, расходятся: Блоки – в сторону Поварской, Белый – на Арбат.

На следующий день Блок из Шахматова извещает Белого, что убирает посвящение ему с книги «Нечаянная радость»: «Теперь это было бы ложью, потому что я перестал понимать Тебя». Белый же в полном отчаянии, надев найденную среди старых вещей черную карнавальную маску, вынашивает мысль о самоубийстве. Его навещает Эллис, в разговоре с которым, всплывает слово «дуэль». «Твердо знаю: убить — не убью; стало быть: это форма самоубийства; от Эллиса прячу намерение это, но посылаю его секундантом к А. А.» — так впоследствии объяснена Белым возникшая фантастическая ситуация.

Но может быть, не смерти он ищет? Иллюзия самоубийства порой маячит в сознании человека, одержимого как раз жаждой жизни (так было и с Блоком, когда он 7 ноября 1902 года писал предсмертную записку). Белый искренне не может понять, почему Любовь Дмитриевна отвергает его проект счастливого совместного существования. Отношения Блоков кажутся ему не то ложью, не то странной жертвой неведомо чему. Через много лет, сличая события 1906 года с блоковскими письмами и стихами, он видит в стихотворении «Ангел-хранитель», написанном 17 августа, на годовщину свадьбы, отпечаток «тяжелейшего лета». В стихах же этих — не жалоба, не тоска, а более сложное чувство — трагическая неразрывность жизни и смерти. Вот последние строки:

Кто кличет? Кто плачет? Куда мы идем?

Вдвоем — неразрывно — навеки вдвоем!

Воскреснем? Погибнем? Умрем?

Вот оно, гётевское «Stirb und werde», декларированное Белым, а реально освоенное Блоком. И Любовь Дмитриевна, вслед за мужем, прошла искусительный опыт раздвоения. По сравнению с ними обоими Белый слишком целен, прост, даже наивен. Он в какой-то мере — жертва своей привязанности к двум людям, обладающим более сложной организацией и некоторым неведомым ему тайным знанием. Такие еще есть слова в «Ангеле-хранителе»:

И двойственно нам приказанье судьбы:

Мы вольные души! Мы злые рабы!

Свобода — в двойственности отношения к будущему, в готовности к жизни и к смерти. А Белый готов только к жизни, только к счастью. Поэтому он объективно слаб в поединке с блоковским союзом.

Какая там дуэль! Попытка трагического жеста вмиг перечеркнута иронической реакцией. Причем не словесной, а действенной. 10 августа Блок с Любовью Дмитриевной возвращаются с дальней прогулки. День дождливый, промокли в высокой траве до колен. А дома их ждет Эллис – Лев Кобылинский. Секундант Белого. «Саша, как всегда, спокоен и охотно идет навстречу всему худшему — это его специальность», — вспомнит потом Любовь Дмитриевна. То есть Блок ведет здесь трагическую партию, причем без притворства. А Любовь Дмитриевна постепенно переводит все в план комический, в балаганчик. Отказывается оставить мужчин наедине для серьезного разговора, приглашает Льва Львовича отобедать — и вот он уже приручен. Вечером задушевная беседа о Данте, Эллис читает свои переводы из Бодлера, а наутро уезжает в самом мирном настроении. И Белый после его рассказа о визите в Шахматове от дуэльных намерений навсегда отказывается.

Но не останавливается на этом. По всем законам здравого смысла пора бы уняться — или иссякнуть. Но сюжет еще раз идет по тому же кругу. 11 августа Белый адресует Блоку исступленное письмо, где буквально кричит: «Клянусь Тебе, Любе и Александре Андреевне, что буду всю жизнь там, где Люба , и что это не страшно Любе, а необходимо и нужно». Ему отвечают на следующий день все, кто упомянут в этой исступленной клятве. Блок беспощадно констатирует: «…Чем беспокойнее Ты, — тем спокойнее теперь я». Но заканчивает по-доброму: «Ты знаешь теперь, что я люблю и уважаю Тебя. Пишу все без малейших натяжек и лжи». Любовь Дмитриевна увещевает: «Если же Вы переждете должное время — я уверена , мы все встретимся с Вами друзьями». Наконец, Александра Андреевна высказывается почти на том же эмоциональном градусе, что и адресат: «Моя любовь к Вам выдержала жесточайшее испытание: Вы два раза угрожали смертью Саше, и я не перестала любить Вас. <…> Умоляю Вас ради всех четырех, тайно связанных, не нарушайте, не разрывайте связь, не приезжайте теперь ».

Двадцать третьего августа Белый устремляется в Петербург. Новая встреча оттягивается, поскольку у Блоков — переезд. Они покидают Казармы и нанимают себе первую отдельную квартиру на Петроградской стороне. Лишь 29 августа Белый получает от Любови Дмитриевны приглашение на завтра, «только на часок, среди дня» (с припиской Блока, по обыкновению). Приходит, выслушивает «приговор», на обратном пути, глядя на воду, помышляет о том, чтобы утром свести счеты с жизнью: сесть в лодку — и прыгнуть в середине Невы. За ночь меняет решение: «…самоубийство, как и убийство, есть гадость».

Седьмого сентября он приглашен к Блокам по новому адресу, на Лахтинскую улицу. Принимается решение – расстаться на год. Как запомнилось Белому, Любовь Дмитриевна советует ехать в Италию – «к солнцу, к здоровью, к искусству». 20 сентября он едет за границу, но — в Мюнхен.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.