<Из тетради. 1957 г.>
<Из тетради. 1957 г.>
С Ахматовой я познакомилась у Пастернака, в Переделкино, в январе 1957 г. Был ясный, очень солнечный, очень морозный день, я долго плутала по поселку, по унаследованной от мамы привычке (при чем тут «привычка»? Штамп!) неспособности ориентироваться и запоминать места.
Против обыкновения очень ласково встретила меня Зинаида Николаевна, обычно такая равнодушно-грубая, невнимательная (Борис утверждает, что она совсем не такая, да и я говорю про чисто внешнее впечатление). Была она оживлена, что очень ей идет и редко с ней случается, и вообще все было празднично — ярко-голубой день за огромными окнами, чудесная елка до потолка в столовой.
Говорила 3. Н. про Бориса и про «Доктора Живаго», о том, что тревожно ей за того и за другого и что ждет его с этой книгой много горя и разочарований; что окружающие его друзья, в глаза захваливающие, а за глаза хающие книгу, сбивают его с толку…
Потом появился Борис, гулявший как раз с некоторыми из друзей, en question,[59] в частности, с Ливановым. Ливанов, как обычно, громогласен и пьян. Евгения же Казимировна модна сверх всех, допускаемых цензурой и здравым смыслом пределов: волосы крашены в бледно-розовый цвет, в ушах — пластмассовые украшения величиной с доброе блюдце, узкие брючки на ногах Россинанты, огромные солдатские бутсы. Волосы острижены так причудливо, что кажутся побитыми молью — да Бог с ней! Еще кто-то был с ними, сейчас не помню — кто. Борис выглядел чудесно, милый, смуглый и седой, с золотыми глазами. Мы с ним расцеловались, — а целуется он всегда очень охотно, от чистого сердца, чмокает громко и со вкусом и друга и недруга в обе щеки (то, что французы называют des baisers de nourrice[60]). Прелестное у него лицо — когда-то был он юным островитянином жгучей масти, теперь стал настоящим «последним из Могикан» — бронзоволиким вождем исчезающего племени (это я не фигурально выражаюсь, в самом деле он похож на индейца!). Очаровательна смесь гордости и застенчивости на его лице, когда говорит о чем-нибудь особенно ему дорогом или о ком-нибудь.
Немного посидели все вместе, поговорили о каких-то пустяках — потом, видим, во двор въезжает такси, и через минуту в комнату входит очень большая — полная, высокая — женщина, уже немолодая, с лицом спокойным — величественным? — не совсем то слово — и благосклонным, лишенным той лихорадки, того огня, что помним мы по портретам Анненкова, — Ахматова. Борис знакомит нас, мы переходим в другую комнату, где не так светло и не так парадно, как в столовой, и как-то чинно и принужденно рассаживаемся на стульях, несколько поодаль от стен — вот именно это и создает всегда какую-то принужденность.
О чем шел разговор? Уговаривали Анну Андреевну почитать отрывки из ее прозаической работы о Пушкине, которая должна была появиться в, кажется, «Литературном Архиве» (не знаю, появилась ли), — она отказывалась — без кокетства и с казавшейся привычной — скукой; говорили о стихах — Борис хвалил Анну Андреевну, Анна Андреевна хвалила Бориса, а мы, присутствующие, хвалили обоих. Ахматова сидела спиной к окну, статная, массивная, в черном платье, перебирала на груди бусы. Потом Ливанов смешно рассказывал об очень давнишнем вечере грузинской поэзии, и Борис хохотал ужасно, а А. А. улыбалась отдаленно и снисходительно; всем по очереди глядел в рот, раз навсегда улыбаясь, чинный мальчик Андрюша[61] — фамилию его не помню; он пишет стихи под Пастернака, а Пастернак, не видя заимствований и влияний, чуя лишь родство, хвалит его.
Потом 3. И. пригласила к столу — огромному столу во всю огромную столовую; кто же был за столом? 3. Н., Борис, старший Нейгауз, младший, Станислав, с женой, А. А., Федин, Ливановы, Андрюша и еще кто-то; ели, пили, бесконечные тосты всех присутствующих за всех присутствующих, причем уж до того хвалебные, что хоть под стол полезай — неловко! А. А. оказалась обладательницей прекрасного аппетита, развеселилась и, не теряя величавой повадки, вдруг стала совсем простой. Вообще, она оказалась более простой, пожилой, в меру добродушной и в меру располневшей, чем можно было себе представить по рассказам; но — ни огня, ни даже тепла, зоркий, холодноватый взгляд на подвыпивших, душа нараспашку, окружающих.
Помню, под конец обеда Борис читал свои последние (тогда) стихи, и можно было только ахать от изумления перед неиссякаемым, неугасимым, широким, вольным даром. Так начинают писать, когда дано все и ничего еще не растрачено, и экономить нечего, и нет вокруг тебя ни тупиц, ни завистников, и жизнь еще — «сестра моя» и не научила взвешиванию и оглядке. Но вся эта широта, глубина и вольность, даже легкость необычайная, когда тебе за шестьдесят и жизнь — сплошные препоны!
Пастернак всегда необычен и полон какой-то особой, только ему присущей теплоты, но когда начинает стихи читать, то всегда всех вышибает из колеи, заставляет разевать рот и разводить руками: ну как же вдруг вот одному столько дано и это данное он еще и еще раздает и, раздавая, еще богаче становится… Ливанов слушал, вытирая привычные пьяные, умиленные слезы, Андрюша с умилением, но без удивления — так благонравного католического мальчика обрадует, но не удивит, если вдруг с небес спустится Богородица; Богородица существует, существует и он, он хороший, и ничего нет удивительного в том, что она ему явилась; так хорошо, глубоко слушал Нейгауз, склонив лохматую седую голову; ему должен быть особенно близок рожденный из музыки Пастернак; Анна же Андреевна слушала, прикрыв тяжелыми веками зоркий взгляд, и внешне оставалась совершенно impassible.[62] Каково ей, иссякшей, живущей собственным отраженным светом, было слушать?
Когда все мы стали расходиться, разъезжаться, А. А. взяла у меня мой телефон, сказала, что позвонит, что хочет встретиться, но я как-то не поверила в это; да и видела и чувствовала я ее в этот вечер как-то снаружи, в то время как Пастернака всегда чувствую изнутри…
Да, забыла сказать, не понравился мне в тот вечер Федин, вежливый, ласковый, холодный; что-то не то, а что? Был он совсем не долго, скоро за ним пришли, привезли корректуру, и он больше не вернулся. Или это что-то польское во внешности — светлые глаза, тонкие губы? Чем-то отдаленно напомнил мне героя «Поэмы Конца» — только в том было множество очарований, тонкости, грации, — но все это — на льду…
Но Ахматова позвонила. Было это зимой или ранней-ранней весной 1957. Скорее всего зимой, да это и неважно. Дала она мне адрес Ардова, где всегда, приезжая из Ленинграда, останавливается, пригласила к себе, обещала рассказать про маму.
Поехала я к ней вечером, оказывается, живет она в Замоскворечье. недалеко от писательского дома и Третьяковской галереи, возле круглой церкви. Дом то ли ремонтировался, то ли просто так разваливался, но почему-то в одном месте вместо лестницы был просто провал, и это мне сразу напомнило раннее детство, и годы гражданской войны, и Москву, сейчас же превратившуюся в сплошные провалы и ухабы.
Позвонила; открыла мне прислуга, на вопрос об А. А. сказала: «Они отдыхают». Я оказалась в квартире, к которой, когда она была еще в новинку, хозяин приложил руки, устроив всякие антресоли, стенные шкафчики и другие, удобные в хозяйстве, закоулки, а потом все стало привычным, приелось и пришло в запустение. Подождала немного, огляделась, посмотрела на безделушки, заполнившие столовую, потом постучала к А. А.; через несколько времени послышался заспанный голос, потом дверь открылась и появилась А. А., в лиловой ночной рубашке до пят, еще не совсем проснувшаяся. Комнатка, которую она занимала у Ардовых, так мала, что напоминает каюту, но высокая и с большим окном, там тахта, маленький круглый столик, два стула, полочка; более двух человек там находиться одновременно не могут. А. А. зажгла свет, стало уютно, сели мы за круглый столик, она так и осталась в ночной рубашке-хламиде, спокойная, равнодушная и величавая.
Начали разговаривать. Спросила меня, чем я занимаюсь, я спросила про недавно вернувшегося ее сына. Она сказала, что работает он в Ленинграде и начинает привыкать к новой жизни, но что переход от прежнего состояния к новому был ему тяжел и трудно было приспособиться. Сказала, что наконец она счастлива и спокойна — сын вернулся!
«Получил бумажки, из которых явствовало, что 22 года репрессий — ни за что, „за отсутствием состава преступления“…»
«А как книга Марины Ивановны?» — Рассказываю. «Сколько печатных листов?» — Отвечаю. — «А моя книга, которую должны напечатать, — два с половиной печатных листа, включая переводы…»
«…Марина Ивановна была у меня, вот здесь, в этой самой комнатке сидела вот здесь, на этом же самом месте, где Вы сейчас сидите. Познакомились мы с ней до войны. Она передала Борису Леонидовичу, что хочет со мной повидаться, когда я буду в Москве, и вот я приехала из Ленинграда, узнала от Б. Л., что М. И. здесь, дала ему для нее свой телефон, просила ее позвонить, когда она будет свободна. Но она все не звонила, и тогда я сама позвонила ей, т. к. приезжала в Москву ненадолго и скоро должна была уже уехать. М. И. была дома. Говорила она со мной как-то холодно и неохотно — потом я узнала, что, во-первых, она не любит говорить по телефону — „не умеет“, а во-вторых, была уверена, что все разговоры подслушиваются. Она сказала мне, что, к сожалению, не может пригласить меня к себе, т. к. у нее очень тесно или вообще что-то неладно с квартирой, а захотела приехать ко мне. Я должна была очень подробно объяснить ей, где я живу, т. к. М. И. плохо ориентировалась — и рассказать ей, как до меня доехать, причем М. И. меня предупредила, что на такси, автобусах и троллейбусах она ездить не может, а может только пешком, на метро или на трамвае. И она приехала. Мы как-то очень хорошо встретились, не приглядываясь друг к другу, друг друга не разглядывая, а просто М. И. много мне рассказывала про свой приезд в СССР, про Вас и Вашего отца и про все то, что произошло. Я знаю, существует легенда о том, что она покончила с собой, якобы заболев душевно, в минуту душевной депрессии — не верьте этому. Ее убило то время, нас оно убило, как оно убивало многих, как оно убивало и меня. Здоровы были мы — безумием было окружающее — аресты, расстрелы, подозрительность, недоверие всех ко всем и ко вся. Письма вскрывались, телефонные разговоры подслушивались; каждый друг мог оказаться предателем, каждый собеседник — доносчиком; постоянная слежка, явная, открытая; как хорошо знала я тех двоих, что следили за мной, стояли у двух выходов на улицу, следили за мной везде и всюду, не скрываясь!
М. И. читала мне свои стихи, которые я не знала. Вечером я была занята, должна была пойти в театр на „Учителя танцев“, и вечер наступил быстро, а расставаться нам не хотелось. Мы пошли вместе в театр, как-то устроились с билетом, и сидели рядом. После театра провожали друг друга. И договорились о встрече на следующий день. Марина Ивановна приехала с утра, и весь день мы не разлучались, весь день просидели вот в этой комнате, разговаривали, читали и слушали стихи. Кто-то кормил нас, кто-то напоил нас чаем».
«М. И. подарила мне вот это — (А. А. встает, достает с крохотной полочки у двери темные, янтарные, кажется, бусы, каждая бусина разная и между ними еще что-то). — Это четки», — и она рассказала мне их историю.
А вот историю-то я сейчас помню слабо и боюсь перепутать, кажется, четки восточные, какие-то особые, какие бывали лишь у тех, кто побывал на могиле Пророка. Или, м<ожет> б<ыть> речь шла не именно об этих четках, а о другой какой-то вещи, т. к. мне помнится, что мама подарила А. А. и старинные эти четки, и еще что-то — другие ли бусы? кольцо ли? брошь? Только ясно помню, что А. А. рассказала мне, как будучи в эвакуации в Ташкенте она показала или эти четки, или ту, вторую, вещь какому-то ученому местному человеку, который подтвердил, что — вернее и не подтвердил, а на ее вопрос — что это такое — сказал, что — это предмет священный для верующего мусульманина, т. к. такие (четки?) мог носить лишь человек, побывавший на могиле Пророка.
(Я их заметила еще тогда, 1-го января, когда увидала А. А. у Пастернака.) А. А. их носит постоянно на шее и, как говорит, никогда с ними не расстается. На полочке лежало еще второе какое-то украшение, тоже красивое и старинное, и потом кольцо — гемма в серебряной оправе, в гемме — трещина. А. А. сказала, что любимые вещи иногда предупреждают о горе — гемма дала трещину в день смерти ее мужа или накануне этого дня.
Потом А. А. прочла мне свои стихи, посвященные маме, в которых говорится о Марине Мнишек и башне, — сказала, что стихи эти были написаны задолго до маминой смерти.[63] Дала мне прочесть свою последнюю, но уже давно написанную поэму — ту, где орхидея — или хризантема на полу.[64]
Рассказала, что мама, будучи у нее, переписала ей на память некоторые стихи, особенно понравившиеся А. А., и кроме того подарила ей отпечатанные типографски оттиски поэм — «Горы» и «Конца». Все это, написанное или надписанное ее рукой, было изъято при очередном обыске, когда арестовали мужа или, в который-то раз, сына А. А.
Я рассказала А. А. о реабилитации (посмертной) Мандельштама, о которой накануне узнала от Эренбурга, и Ахматова взволновалась, преобразилась, долго расспрашивала меня, верно ли это, не слух ли. И, убедившись в достоверности известия, сейчас же пошла в столовую к телефону и стала звонить жене Мандельштама, которой еще ничего не было известно. Судя по репликам Ахматовой, убеждавшей жену Мандельштама в том, что это действительно так, та верить не хотела; пришлось мне дать телефон Эренбурга, который мог бы подтвердить реабилитацию.
Сидим, разговариваем, сын Ардова принес нам чаю; телефонный звонок: жена Мандельштама проверила и поверила.
1957 г.
Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚
Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением
ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОКЧитайте также
ИЗ ПЕРВОЙ ТЕТРАДИ Отрывок
ИЗ ПЕРВОЙ ТЕТРАДИ Отрывок Всю ночь не давали заснуть, Говорили тревожно, звонко, Кто-то ехал в далекий путь, Увозил больного ребенка, А мать в полутемных сенях Ломала иссохшие пальцы И долго искала впотьмах Чистый чепчик и
Тетради ин-октаво [1]
Тетради ин-октаво[1] Переводы выполнены по изданию: Kafka F. Gesammelte Werke. Bd. 1–9. Frankfurt a. M.: S. Fischer, 1946–1953 (это последнее, подготовленное Максом Бродом, издание собрания сочинений Кафки); в примечаниях использованы примечания и послесловия М. Брода к томам этого издания.Нумерация
Из чехословацкой тетради
Из чехословацкой тетради ВЛТАВА[137] Влтава сверкает у моста Карла[138], слегка касаясь плакучих ив, Я — в Чехии, И сбывается карта, и превращается в город, и город красив. О Влтава, стремительная погоня воды за ветром. И высокий туман. О Влтава, ты чиста и покойна, как сердце
Из старой тетради
Из старой тетради I Закончен день. Нет, нам его не жаль, Всегда желанно будущее людям. И лунная дорожка манит вдаль, И завтра мы еще счастливей будем. А если нет? Сомнения невежд И нас, уверенных одолевают… Но крохотные зернышки надежд Существованье наше продлевают. Ведь
Из тетради 1966 г
Из тетради 1966 г Большая литература создается без болельщиков. Я пишу не для того, чтобы описанное — не повторилось. Так не бывает, да и опыт наш не нужен никому.Я пишу для того, чтобы люди знали, что пишутся такие рассказы, и сами решились на какой-либо достойный поступок —
Из тетради 1970 г
Из тетради 1970 г Одно из резких расхождений между мной и Солженицыным в принципиальном. В лагерной теме не может быть места истерике. Истерика для комедии, для смеха, юмора.Ха-ха-ха. Фокстрот — «Освенцим». Блюз — «Серпантинная».Мир мал, но мало не только актеров, — мало
Из тетради 1971 г
Из тетради 1971 г С Пастернаком, Эренбургом, с Мандельштам мне было легко говорить потому, что они хорошо понимали, в чем тут дело. А с таким лицом, как Солженицын, я вижу, что он просто не понимает, о чем идет речь.Деятельность Солженицына — это деятельность дельца,
ЧТО БЫЛО В ТЕТРАДИ?
ЧТО БЫЛО В ТЕТРАДИ? Когда она попала мне в руки, значительного я увидел в ней мало, но без нее, наверное, не отыскал бы того, что удалось обнаружить после, листая архивные дела, старые адрес-календари и статистические отчеты. Словом, настоящие поиски начались уже после
XIII «Голубые тетради»
XIII «Голубые тетради» После публичного чтения в Мюнхене Кафка пишет Фелице 7 декабря 1916 года: «После двух лет, в течение которых я ничего не написал, я имел фантастическую наглость дать публичное чтение, в то время как уже полтора года я ничего не читал в Праге моим лучшим
МЫСЛИ ИЗ ОСОБОЙ ТЕТРАДИ
МЫСЛИ ИЗ ОСОБОЙ ТЕТРАДИ Я желаю и хочу лишь блага той стране, в которую привел меня Господь; Он мне в том свидетель. Слава страны — создает мою славу. Вот мое правило: я буду счастлива, если мои мысли могут тому способствовать.Государи кажутся более великими по мере того,
Четыре тетради
Четыре тетради В апреле 1942 года я покинул блокадный Ленинград и восемнадцать месяцев не видел его. И вот теперь, на третьем году войны, возвращаюсь в родной город. Блокада еще не снята, хотя поезда уже проникают в Ленинград по узкой простреливаемой полоске земли у
<Из тетради. 1957 г.>
<Из тетради. 1957 г.> С Ахматовой я познакомилась у Пастернака, в Переделкино, в январе 1957 г. Был ясный, очень солнечный, очень морозный день, я долго плутала по поселку, по унаследованной от мамы привычке (при чем тут «привычка»? Штамп!) неспособности ориентироваться и
СТИХИ ИЗ СУДАКСКОЙ ТЕТРАДИ
СТИХИ ИЗ СУДАКСКОЙ ТЕТРАДИ * * * В первый раз мне подарила тебя всемогущая жизнь. И я любила тебя до тех пор, пока не стала забывать… И тогда я вилась более всемогущая – смерть. она мне подарила тебя во второй раз, теперь уже – навсегда… * * * Как в страшной
ИЗ ТЕТРАДИ СЕРГЕЯ ПРЯНИШНИКОВА
ИЗ ТЕТРАДИ СЕРГЕЯ ПРЯНИШНИКОВА Рассказ младшего лейтенанта Сергея Прянишникова передал мне фотокорреспондент газеты Приморской армии Николай Ксенофонтов, впоследствии погибший на фронте. Однажды, будучи в командировке, Николай простудился, схватил ангину и едва
Из тетради Ардальона Девицкого
Из тетради Ардальона Девицкого Что ж медлить? Уж ко мне заходят Нетерпеливые чтецы. А. Пушкин. Как-то раз, еще при первых посещениях мною вечеров г. Второва, им была высказана мысль, что каждый человек, на глазах которого произошло какое-либо событие, выходящее за пределы
ИЗ ЧЕРНОВОЙ ТЕТРАДИ
ИЗ ЧЕРНОВОЙ ТЕТРАДИ I. Этим летом («Допотопный рукомойник…») Допотопный рукомойник, В рукомойнике вода. Сквозь приспущенную штору Влажно-яркая звезда. Это было этим летом. Заносил, как парус, в бок Коленкоровую штору Шелковистый ветерок. Убывала, прибывала В