День 6831-й. 30 августа 1941 года

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

День 6831-й. 30 августа 1941 года

Враг приближался к Ленинграду. Батарея, где служил Юра Никулин, по-прежнему стояла под Сестрорецком. Однажды на рассвете он увидел, как по шоссе идут отступающие части советской пехоты. Оказывается, сдали Выборг. Никулин вспоминал потом, что все деревья вдоль шоссе были увешаны противогазами. Солдаты сбрасывали балласт и оставляли при себе только противогазные сумки, приспособив их для курева и продуктов. Вереницы измотанных, изголодавшихся, запыленных людей молча шли по направлению к Ленинграду. Как же горько было видеть отступление своих…

Отступать с такой скоростью, с какой отступала РККА в начале войны — по нескольку десятков километров в день, — ни в одной военной академии не учат. Миллион убитых и более семисот тысяч пленных за первые три недели боев — таких потерь не знала ни одна армия за всю мировую историю.

Глядя на бесконечную череду отступающих частей, Юра и его товарищи ждали команду сняться со своего наблюдательного пункта. Враг был уже близко, однако команда поступила следующая: «Ждите распоряжений и, если что, держитесь до последнего патрона!» А у них на пятерых было всего три допотопные бельгийские винтовки и к ним сорок патронов. Вот и держись тут!

Но до последнего патрона ребятам все же держаться не пришлось. Ночью за ними прислали старшину Уличука, которого на 6-й батарее все ласково звали просто Улич. Все страшно обрадовались: Улич приехал в тот момент, когда отовсюду неслись трассирующие пули и кругом рвались мины. «Темная ночь, только пули свистят по степи…» Возвращались на батарею на полуторке. Кругом всё горело. У Сестрорецка уже стояли ополченцы — рабочие из Ленинграда.

Вернувшись на батарею, Никулин обрадовался, увидев своих. Через несколько дней ему присвоили звание сержанта и назначили командиром отделения разведки. С первого же дня войны на 6-й батарее завели журнал боевых действий [14]. В тот день, когда Никулин и остальные его товарищи вернулись с наблюдательного пункта, в нем появилась такая запись: «Личный состав НП вернулся на точку. Батарея вела огонь по наземным целям противника в районе Белоострова. Расход — 208 снарядов. При поддержке артиллерии Кронштадта и фортов противник остановлен по линии старой границы в 9 километрах от огневой позиции батареи. И. о. командира батареи лейтенант Ларин».

Интересно, что финская армия, имея союзнические отношения с немцами, остановила свое наступление, как только подошла к линии старой границы, и дальше не двинулась ни на километр [15]. Но немецкая группа армий «Север» продолжала идти вглубь советской территории. Через некоторое время фронт подошел еще ближе к Ленинграду и его линия протянулась уже через Пулковские высоты, южнее Колпина, затем по Неве до Ладожского озера. Ленинград оказался блокирован. Немцы, не добившись успеха штурмом, решили применить осаду в сочетании с бомбежками и обстрелами. Расчет был на то, что голодный город не сможет обороняться, не сможет отражать атаки авиации и, уж конечно, не сможет выдержать артобстрелы. По распоряжению Гитлера оперативный отдел немецкого Генерального штаба в Берлине разработал указания «О блокаде Ленинграда», датированные 21 сентября 1941 года. В этом документе говорилось: «Сначала мы блокируем Ленинград (герметически) и разрушим город, насколько возможно, артиллерией и авиацией… Весной мы проникнем в город… вывезем все, что останется живого, вглубь России или возьмем в плен, сравняем Ленинград с землей и передадим район севернее Невы Финляндии»…

Кольцо вокруг города сжималось постепенно, но Никулину казалось, что голод наступил внезапно. Хотя на самом деле все было иначе. После войны, читая книгу с подробным описанием блокады Ленинграда, Никулин был потрясен, как мало они, защитники Ленинграда, знали о том, что происходило там в действительности.

Положение в городе было катастрофическим. Блокада Ленинграда — вообще явление беспрецедентное в мировой истории. Никогда и нигде такой огромный город не выдерживал такой длительной осады, притом в таком суровом климате. История блокадного Ленинграда до сих пор неполна и недостаточно проанализирована, хотя уже давно ее пишут без идеологического пресса. Есть множество мемуаров и пока живых еще свидетелей ужаса тех девятисот дней, но и они не могут полностью и окончательно снять все вопросы, с которыми сталкивается любой, кто начинает изучать материалы и документы о блокаде Ленинграда.

Из воспоминаний Юрия Никулина: «Когда блокада замкнулась, приехали особисты, выстроили батарею. Говорят: жизнь будет тяжелая, продуктов мало. Кто не выдержит, пусть скажет сам, будем стараться переправить на Большую землю. Разве кто скажет? Один только вышел, Зыков. Темный был человек, из глухой деревни. Когда он пришел на батарею, мы его пытались просветить, показывали достижения техники — телефон: "Держи трубку, слышишь голос в трубке? Это с соседней батареи говорят". Зыков усмехался: "Нет, это радио". Вот он особистам сказал: "Ноги болят, ревматизм, ходить трудно". И Зыкова от нас забрали, так и не знаю: переправили его или нет. А мы остались…»

* * *

Когда Ленинград взяли в кольцо, солдаты советской противовоздушной обороны, множество зенитных батарей, которые сдерживали налеты немецких бомбардировщиков, так же как и ленинградцы, столкнулись с тяжелейшими условиями блокады. Конечно, армия по сравнению с теми, кто находился в самом городе, снабжалась не в пример лучше. Впервые Юра узнал о начинающемся голоде, когда к ним пришла женщина и, вызвав кого-то из бойцов (видимо, она знала его еще до войны), спросила, нет ли у них остатков еды. Женщине дали полбуханки хлеба. Она долго благодарила и потом заплакала. В тот момент бойцам это показалось странным. Но после праздников 7 ноября 1941 года солдатский паек резко сократили, предупредив, что хлеб будут выдавать порциями. С каждым днем хлеба выдавали всё меньше и меньше. Потом сказали: «Второго на обед не будет».

— Ничего, ничего, скоро все войдет в норму, — успокаивал всех старшина. — А пока подтяните ремешки.

Но скоро наступил настоящий голод. У Никулина на батарее каждому полагалось по 300 граммов хлеба в сутки. Часто вместо 150 граммов хлеба выдавали один сухарь весом 75 граммов. Другую половину пайка составлял хлеб — кусочек весом 150 граммов, тяжелый, сырой и липкий, как мыло. Полагалось на каждого и по ложке муки. Она шла в общий котел и там взбалтывалась — получалась белесая вода без соли (соли тоже не было). Эту белесую воду солдаты называли болтанкой.

Из воспоминаний Юрия Никулина: «С утра у каптерки выстраивалась очередь за пайком. Старшина взвешивал порции и выдавал. Подбирали даже крошки. Многие, получая хлеб, раздумывали про себя: съесть все сразу или разделить? Некоторые делили свой паек по кусочкам и ели его по чуть-чуть в течение дня. Я съедал все сразу.

Очень быстро в округе не осталось ни одной вороны — всех съели. У многих бойцов родственники жили в Ленинграде, и, получив увольнительную, они шли в осажденный город, не зная, живы еще их родные или нет.

Утром, днем, вечером, ночью — и даже во сне! — все на батарее думали и говорили о еде. Причем никогда не говорили: хорошо бы съесть бифштекс или курицу. Нет, больше всего мечтали о конфетах "подушечках" и мягком хлебе, батоне, который до войны стоил рубль сорок.

Санинструктор постоянно всех предупреждал:

— Не пейте много воды, ни в коем случае не пейте.

Но некоторые думали, что водой можно заглушить, притупить чувство голода, и, несмотря на предупреждения, пили много и, в конце концов, опухали и совсем слабели».

В то время Юра думал, что никогда больше досыта не наестся. Продукты на три дня для всех восьмидесяти человек личного состава батареи, которые привозили в часть интенданты, помещались на небольших саночках. Их охраняли пять человек. А соседи батарейцев, моряки из кронштадтских фортов, сами каждый день ездили за продуктами на машине. Грузовичок возвращался полный буханок хлеба, и моряки сидели по бортам кузова с винтовками наперевес. Вдоль дороги стояли, шатаясь, держась друг за друга, люди, обезумевшие от голода. Однажды Никулин видел, как кто-то из них бросился и выхватил из машины буханку. Его застрелили на месте…

Массированными дневными налетами на Ленинград немцы не добились того, на что рассчитывали: город хоть и превращался в руины и голодал, но жил, трудился и сражался. Немецкая авиация несла большие потери: зенитчики тоже делали свое дело, да и советские летчики-истребители воевали героически. Поэтому фашистское командование решило изменить тактику: бомбардировщики начали вылетать ночью или, если днем, при сплошной облачности. За 31 день октября 1941 года враг совершил 84 налета на Ленинград. Налеты, как правило, сопровождались артиллерийскими обстрелами и растягивались на всю ночь. Бомбардировщики подходили к городу на высоте пять-шесть тысяч метров с разных направлений небольшими группами или по одному с интервалами 10–20 минут. Таким образом, Ленинград все время держался в напряжении. Это была тактика измора, имевшая целью сломить, наконец, бойцов и мирных жителей, нарушить жизнь города, застопорить работу предприятий.

Солдаты противовоздушной обороны против этой новой тактики выставили свою невероятную самоотверженность. Никулин вспоминал, как бойцы на его батарее буквально ночи напролет не отходили от орудий, не смыкая глаз. В одну из таких ночей Никулин оказался в ситуации, из которой сразу видно, насколько силен духом был этот двадцатилетний паренек. Произошло следующее: 6-я батарея заступила на дежурство и должна была держаться в полной боевой готовности, с тем чтобы по первой же команде открыть огонь.

Из воспоминаний Юрия Никулина: «Комбат Ларин, жалея солдат, не смыкавших глаз уже сутки, сказал:

— Слушай, Никулин, пусть люди поспят хотя бы часа три, а ты подежурь на позиции. Объявят тревогу — сразу всех буди. Ну, в общем, сориентируешься.

Так и сделали.

И надо же, именно в тот момент, когда все заснули, батарею приехали проверять из штаба армии. Приходят и видят: все спят, кроме меня. Скандал разыгрался страшный. Капитан Ларин тихо-тихо произнес:

— Выручай, Никулин. Скажи, что в двенадцать ночи я велел меня будить, а ты этого не сделал, поэтому все и спят. Я тебя потом выручу, прикрою.

Я так и сказал. Ребята-разведчики возмутились:

— Да тебя же под трибунал за такое отдадут, ты что, сержант, с ума сошел?

Потом приехал следователь из особого отдела — выяснять, как все происходило. Я упорно стоял на своем. Вызвали к командиру дивизиона. Тот сказал:

— Зачем комбата покрываете?! Вы что, с ума сошли? Знаете, чем это вам грозит?

Я продолжал стоять на своем: мол, не комбата покрываю, сам во всем виноват. Тогда меня вызвали к начальнику штаба полка. Тот с ходу спросил:

— Что, командира выручаешь?

И я честно обо всем рассказал, потому что начальника штаба полка уважал и полностью ему доверял».

И действительно, Никулина и Ларина тот особому отделу не сдал, но за потерю бдительности и слабую дисциплину Юру приказом разжаловали из сержанта в рядовые. Так он опять стал простым бойцом, но через два месяца звание сержанта Никулину присвоили во второй раз.

* * *

Ежедневно зенитчики 115-го полка противовоздушной обороны выслеживали самолеты противника. Летит вражеский самолет — а то и не один, а целая эскадрилья, — со скоростью десять километров в минуту, и надо успеть увидеть его, вычислить траекторию его движения и выстрелить в него. И попасть. А если облака небо застилают и только слышишь приближающийся самолет, но не видишь его? Тут уже и ушами, и всем телом приходилось ловить вибрации воздуха, чтобы все-таки найти «мессершмитт» и не дать ему прорваться через линию фронта к Ленинграду. Это было невероятно трудно.

А бороться с самолетами, шедшими ночью на большой высоте, было еще сложнее. Стрельба по таким целям требовала особой выучки, ведь приборов ночного видения, которые определяли бы точное положение цели, в войсках тогда еще не было. Поэтому дополнительно к боевым вахтам, изнуряющим, выматывающим, страшным, зенитчикам приходилось заниматься и боевой учебой. После ночной бессонной смены зенитные расчеты целыми днями тренировались у орудий и приборов. Тренировки — нелегкое дело даже в обычных условиях, а тут бойцам приходилось учиться при постоянном недоедании и недосыпании, заниматься в холоде, раз за разом «кидать» пудовый снаряд, к которому от мороза даже через рукавицы прилипали руки.

Место, где окопалась никулинская батарея, тоже постоянно бомбили и обстреливали. Бомбежки были такие, что край одной воронки редко отстоял от края другой более чем на десять сантиметров. Сплошной огневой вал. Казалось, что после этого ничего живого в округе и быть не может. Но бойцы держались. Из воспоминаний Юрия Никулина: «Когда человек говорит, что он ничего не боялся на войне, мне кажется, что он попросту врет. Главное было не в том, чтобы не бояться, а в том, чтобы преодолеть, побороть свой страх.

Вспоминаю, как нас бомбили во время войны. Мы все, солдаты, лежали в воронках, в щелях, и казалось нам, что все бомбы с "юнкерсов" летят именно в твою воронку. Затем самолеты улетали, бомбы падали мимо, и мы оставались живыми. Вылезали из щелей и воронок. И тут возникала фантасмагория: все хохотали, плясали, орали и… плакали. Кто-то вспоминал, как он бежал от бомб, кто-то рассказывал, что ему именно во время бомбежки вспомнилась любимая девушка и он жалел, что не поцеловал ее на прощание, кто-то тут же рассказывал анекдот, кто-то показывал, как затыкают уши во время бомбежки его товарищи, кто-то с перепугу ел кашу… Да, это трудно пересказать. Но важно, что рядом было смешное и страшное. И что смех помогал нам пережить войну…»

Есть статистика: до начала зимы 1941 года немцы сбросили на Ленинград и окрестности порядка 25 тысяч снарядов. Позиция, где стояла 6-я батарея, была буквально изрыта упавшими снарядами. Но, даже находясь в самом эпицентре вражеских бомбардировок, зенитчики не прекращали стрелять по самолетам. Однажды, когда 6-я батарея оказалась под огнем немецкой артиллерии, в небе появились — и довольно близко — вражеские бомбардировщики. Никулин вспоминал, как у всех в голове тогда засела одна-единственная мысль — ни в коем случае не пропустить самолеты в Ленинград. И вот идет обстрел, кругом рвутся снаряды и летят во все стороны осколки-убийцы, и он, разведчик зенитной батареи, точно определил курс самолетов, а его товарищ, дальномерщик — высоту и дальность выстрела. Орудие выстрелило по самолету — и успешно, метко. Тогда «юнкерсы» попытались бомбить их с пикирования. Но когда другой орудийный расчет тоже сбил одного из них, остальные самолеты развернулись и ушли назад. Во время этого боя комбата Ларина оглушило взрывом бомбы. Но он все равно, поднявшись, встал у орудия и командовал огнем.

Такие налеты происходили постоянно, каждый день. Немцы постоянно прибегали к подобной тактике — вести сплошной артобстрел места расположения наших зенитных батарей, чтобы людям — артиллеристам — невозможно было бы и голову поднять. А тем временем немецкие самолеты пытались проскочить через линию советской ПВО. Было страшно. Юра боялся, но не показывал этого, а часто ему хотелось просто бросить всё и побежать… Однажды он понял, что не вернется. Начали погибать один за другим ребята с его батареи. Кто при бомбежке, кто рвался на минах… Страшно было, когда немецкие танки шли прямо на его батарею, прямо на него… «Почему ты думаешь, что живым останешься именно ты?» — эта строчка из немецкой листовки вертелась в голове неотступно…

Из воспоминаний Юрия Никулина: «Не могу сказать, что я отношусь к храбрым людям. Нет, мне бывало страшно. Все дело в том, как этот страх проявляется. С одними случались истерики — они плакали, кричали, убегали. Другие переносили внешне все спокойно.

Начинается обстрел. Ты слышишь орудийный выстрел, потом приближается звук летящего снаряда. Сразу возникают неприятные ощущения. В те секунды, пока снаряд летит, приближаясь, ты про себя говоришь: "Ну вот, это всё, это мой снаряд". Со временем это чувство притупляется. Уж слишком часты повторения.

Но первого убитого при мне человека невозможно забыть. Мы сидели на огневой позиции и ели из котелков. Вдруг рядом с нашим орудием разорвался снаряд, и заряжающему осколком срезало голову. Сидит человек с ложкой в руках, пар идет из котелка, а верхняя часть головы срезана, как бритвой, начисто»…

* * *

Образ блокадного Ленинграда знаком многим по документальной кинохронике, фильмам, фотографиям. Трамваи застыли. Дома покрыты снегом с наледью. Стены в грязных потеках. В городе не работают канализация и водопровод. Всюду огромные сугробы. Между ними маленькие тропинки. По ним медленно, инстинктивно экономя движения, бредут люди. Все согнуты, сгорблены, многие от голода шатаются. Некоторые с трудом тащат санки с водой или с дровами. Или с трупами, завернутыми в простыни. Часто трупы лежат прямо на улицах, и это никого не удивляет. Бредет человек по улице, вдоль ограды Летнего сада, вдруг останавливается и падает — умер. От холода и голода все люди кажутся маленькими, высохшими…

Все это Никулин видел своими глазами…

Из воспоминаний Юрия Никулина: «Конечно, в Ленинграде было страшнее, чем у нас на передовой. Город бомбили и обстреливали. Нельзя забыть трамвай с людьми, разбитый прямым попаданием немецкого снаряда. А как горели после бомбежки продовольственные склады имени Бадаева — там хранились сахар, шоколад, кофе… Все вокруг после пожара стало черным. Потом многие приходили на место пожара, вырубали лед, растапливали его и пили. Говорили, что это многих спасло, потому что во льду остались питательные вещества».

В Ленинграде полностью поменялся смысл привычных понятий. Произнести зимой 1941 года «ну, давай по сто грамм» и ожидать, что тебя поймут так, как в мирное время, было, по меньшей мере, глупо. На языке блокадников «сто грамм» означало уже не водку, а хлеб.

Смерть стала явлением столь будничным, что ленинградцам было странно вспоминать, как совсем недавно, в мирное время, они боялись заходить в темные парадные, в подворотни, боялись безлюдных улиц, вздрагивали от неожиданного скрипа дверей…

Дети… Некоторым категориям детей в самые голодные дни выдавали так называемое УДП — усиленное дополнительное питание. Это не всегда помогало: истощение людей было предельным, а то и запредельным. И ленинградцы с каким-то особым блокадным сарказмом эту аббревиатуру — УДП — расшифровали: «Умрем днем позже».

Из воспоминаний Юрия Никулина: «Смерть на войне, казалось бы, не должна потрясать. Но каждый раз это потрясало. Я видел поля, на которых лежали рядами убитые люди: как шли они в атаку, так и скосил их всех пулемет. Я видел тела, разорванные снарядами и бомбами, но самое обидное — нелепая смерть, когда убивает шальная пуля, случайно попавший осколок.

Во время одного из привалов мы сидели у костра и мирно беседовали. Мой приятель, тоже москвич, показывал всем письма, а в них рисунки его сына.

— Вот парень у меня хорошо рисует, — сказал он, улыбаясь, — в третьем классе учится. Жена пишет, что скучает.

В это время проходил мимо командир взвода. Он вытащил из своего пистолета обойму и, кинув его моему земляку, попросил:

— Почисти, пожалуйста.

Солдат, зная, что пистолет без обоймы, приставил дуло к виску, хитро подмигнув нам, и со словами: "Эх, жить надоело" — нажал на спусковой крючок. Видимо, решил пошутить. И тут раздался выстрел.

Парень замертво упал на землю. Лежит, а в виске у него красная дырочка, и в зубах дымящаяся цигарка.

Ужасная смерть! Нелепая. Глупая. Конечно, это несчастный случай. В канале ствола пистолета случайно остался патрон».

Наступили холода. Холод ощущался еще острее от постоянного голода. Солдаты надевали на себя все, что только могли достать: теплое белье, по две пары портянок, тулупы, валенки. Но все равно всех буквально трясло от холода.

В пропагандистских целях зимой 1941 года на Ленинградской студии кинохроники был снят документальный фильм «Ленинград в борьбе». Он запечатлел последствия артиллерийских обстрелов и бомбежек города, которые методически вели фашисты, показывал трудности и лишения, переживаемые ленинградцами, их героический труд, подвиги добровольных защитников. Фильм демонстрировали во всех полках Ленинградского фронта. Никулин и другие бойцы его батареи смотрели картину с огромным вниманием, в полной тишине. После просмотра настроение было боевое — не пропустить ни одного вражеского самолета!

А значит, надо было постоянно учиться, учиться и учиться как можно более метко стрелять. На фронте появился дефицит боеприпасов, — их расходовали больше, чем могли тогда подвозить из тыла, — и каждый снаряд поэтому был на счету. Если орудие не попало в цель — снаряд потрачен вхолостую, а выстрелить вторично уже нет возможности. Каждый зенитчик понимал, что это значит: вражеский самолет получил доступ к городу и вот-вот начнет нещадно бомбить его. Скольких людей он убьет, сколько домов разрушит? В полку, где служил Никулин, на стволе одного из орудий появилась надпись: «Сражаться так, как 28 героев-гвардейцев». Сделал ее комбат, который родом был из Подмосковья. Он, как и все остальные зенитчики 115-го полка, читал о том, как героически держали оборону против нескольких десятков танков 28 молодых солдат стрелковой дивизии под командованием генерала Панфилова.

— Эти 28 героев, — говорил комбат, — словно братья родные мне. Они погибли на той земле, где дед мой жил, где меня мать родила. У разъезда Дубосеково их могила. А недалеко от него мое село. Там 56 дней мучилась из-за немцев моя мать, и за эти 56 дней сгорбилась и поседела. 28 гвардейцев-панфиловцев кровь свою пролили за то, чтобы сберечь мой родной край от фашистов. Никогда я их не забуду…

И слова эти на пушке написал, чтобы помнить подвиг героев и бить врага по-гвардейски.

Душевное состояние этого командира передалось и бойцам его батареи. Трубочный вывел красным карандашом на снарядном ящике: «Точнее трубку, точнее огонь по фашистам!», наводчик — «Каждый снаряд — в цель!», заряжающий — «Смерть фашистам!». Сегодня, возможно, кому-то это покажется странным, наивным или показушно-патриотическим — писать на снарядах «Смерть фашистам!». Но зимой 1941 года солдаты на фронте знали, что такое быть под огнем. И понимали, что сделали под Волоколамском те 28 мальчиков, плохо вооруженных, когда стояли насмерть и за четыре часа боя подбили 18 танков. А их политрук Клочков произнес в общем-то совсем простые слова: «Всё, ребята, отступать некуда, позади Москва!» — но сколько же за этими простыми словами стояло! Знали на никулинской батарее — и притом без всякого объявления в печати — и то, что почти все из тех 28 стрелков погибли…

* * *

Начав курить в первый день войны, Юра Никулин через месяц бросил. Не потому, что имел сильную волю, а просто ему не понравилось курить. Наверное, это его спасло от дополнительных мучений из-за отсутствия курева. Табака на Ленинградском фронте катастрофически не хватало. В Ленинграде поиск подходящих заменителей табачных листьев велся на уровне лабораторных исследований в государственных научных учреждениях. Появились различные курительные эрзацы, и блокадники присваивали им особые прозвища. Например, папиросы, изготовленные из сухих древесных листьев, назывались «Золотая осень». Махорка, приготовленная из мелко истолченной древесной коры, — «Матрас моей бабушки». Табак из берёзово-кленовых листьев назывался «Берклен», а эрзац-табак самого низкого качества — БТЩ, то есть бревна-тряпки-щепки. И все думали, чем же еще можно заменить табак.

У Никулина на батарее солдаты однажды тоже провели свой «эксперимент». Солдатам не выдавали табака, и заядлые курильщики 6-й батареи очень мучились. Жалели о том, как нерасчетливо курили в мирное время. Как-то Юра вспомнил, что до войны все часто курили около столовой, сидя на двух скамеечках. Там стояла врытая в землю бочка с водой, в которую всегда кидали окурки — толстые «бычки» недокуренных самокруток. Из воспоминаний Юрия Никулина: «Кто-то из разведчиков предложил:

— А что, если старую бочку отрыть, отогреть, вода из нее вся уйдет, а табак, подсушив, можно будет использовать.

Идея всем понравилась. Пришли на то место, где раньше курили, сразу нашли бочку, доверху замерзшую. Сквозь лед в ней просматривались вмерзшие окурки. Два следующих дня мы вырубали бочку из замерзшей земли. Вся батарея приходила и интересовалась, как идут дела. Многие заранее просили:

— Ребята, потом дадите на затяжечку?

Наконец бочку отрыли, вытащили, разожгли возле нее костер и стали вытапливать воду. Вода вытекала через маленькие дырочки. "Бычки" оседали на дно. Затем мы долго и тщательно перебирали их, отделяя от мусора. Потом положили табак на лист железа и стали сушить около печки. От "бычков" повалил пар. Все, словно завороженные, молча смотрели, как выпаривается вода»…

Когда все просохло, бойцы просеяли табак и скрутили самокруточку. Первый человек торжественно сделал затяжку… Все ожидали увидеть у него на лице выражение блаженства. А он скривился, сплюнул и спокойно передал самокрутку другому… Оказывается, весь никотин ушел в воду. Табак стал хуже травы. Просто дымил и всё, а вкуса никакого не было. С таким же успехом можно было курить сено или сухие листья…

Из воспоминаний Юрия Никулина: «Помню, 23 февраля 1942 года, в День Красной Армии, нам доставили табак. Да какой — "Золотое руно"! Для курящих лучший подарок. Выдали по десять граммов. Решил покурить и я. Нас пять человек разведчиков и шестой командир, и мы договорились, что свернем одну самокрутку и раскурим ее на всех.

Закурил первый, сделал две затяжки и передал мне, а я затянулся, и у меня все поплыло перед глазами. Я потерял сознание и упал. Так сильно подействовал табак. Меня трясли, оттирали снегом, прежде чем пришел я в себя и сказал слабым голосом: "Вот это табачок!"».

Вспоминал Никулин и о другом случае. Однажды около станции Тарховка — это тоже дачное местечко недалеко от Сестрорецка — он увидел мужчину с небритым опухшим лицом. Тонким голосом, монотонно, с небольшими интервалами он тянул одно и то же слово:

— Ку-ри-и-и-ть! Ку-ри-и-ить!..

Комсоставу тогда выдавали тоненькие папироски, так называемые «дистрофики», в которых табак замешивался пополам с листьями. Какой-то капитан, сжалившись над несчастным, подошел к нему и дал такую папироску. Тот дрожащими руками взял ее, прикурил, затянулся… как-то странно покачнулся, а потом упал. Оказалось, он умер.

Из воспоминаний Юрия Никулина: «Мы стояли в обороне. Так прошли зимние месяцы. К весне у многих началась цинга и куриная слепота.

Как только наступали сумерки, многие слепли и только смутно, с трудом различали границу между землей и небом. Правда, несколько человек на батарее не заболели куриной слепотой и стали нашими поводырями. Вечером мы выстраивались, и они вели нас в столовую на ужин, а потом поводыри отводили нас обратно в землянки [16].

Кто-то предложил сделать отвар из сосновых игл. К сожалению, это не помогло. Лишь когда на батарею выдали бутыль рыбьего жира и каждый принял вечером по ложке этого лекарства и получил такую же порцию утром, зрение тут же начало возвращаться. Как мало требовалось для того, чтобы его восстановить!

В то время я особенно подружился с бойцом нашей батареи Николаем Гусевым. Мы делили с ним пополам каждую корочку хлеба, укрывались одной шинелью».

Надо сказать, для бойцов, которые воевали вместе с Никулиным, было подарком судьбы, что они оказались на фронте со всеми его тяготами и лишениями, страхом и болью, которые несет война, рядом с таким человеком. Что такое жизнь на батарее? От орудия к землянке и обратно. А землянка — тесная, только-только шесть человек помещаются. И так живут солдаты не день, не неделю, а долгие месяцы. И даже ухитряются заниматься учебой в этих землянках и веселиться в минуты отдыха. На фронте в полках было немало весельчаков и балагуров, но Никулин всех «побивал» своим громадным жизнерадостным потенциалом, буквально заряжал людей энергией. Грубого слова, окрика от него не слышал никто — а это тоже очень важно, когда каждый день да и каждая минута могут стать последними.

Из воспоминаний Юрия Никулина: «В трудные годы в короткие часы и минуты отдыха мне часто помогало чувство юмора. Вспоминаю такой эпизод. Всю ночь мы шли в соседнюю часть, где должны были рыть траншеи. Темно, дождь, изредка вспыхивают осветительные ракеты. Пришли мы на место измученные, промокшие, голодные. Худой майор подошел к нашей группе и спросил:

— Инструмент взяли (он имел в виду лопаты и кирки)?

— Взяли! — бодро ответил я за всех и вытащил из-за голенища сапога деревянную ложку.

Все захохотали, майор тоже. Настроение у нас поднялось».

Однажды вдвоем с напарником Никулин нес пакет в штаб и внезапно началась бомбежка: грохот, треск, свист, пламя. Бросились на землю, жутко, как в аду. Да это и был настоящий ад! И вдруг Юра шепотом говорит приникшему к земле товарищу: «Сашка, бомбежка кончится, по бабам пойдем?» Оба расхохотались.

Сам же Никулин время от времени думал, насколько точен оказался роман Ремарка «На Западном фронте без перемен», который он, школьником, читал еще до войны и который тогда не произвел на него впечатления:

«Для солдата желудок и пищеварение составляют особую сферу, которая ему ближе, чем всем остальным людям. Его словарный запас на три четверти заимствован из этой сферы, и именно здесь солдат находит те краски, с помощью которых он умеет так сочно и самобытно выразить и величайшую радость и глубочайшее возмущение. Ни на каком другом наречии нельзя выразиться более кратко и ясно. Когда мы вернемся домой, наши домашние и наши учителя будут здорово удивлены, но что поделаешь, — здесь на этом языке говорят все.

Поговаривают о наступлении. Нас отправляют на фронт на два дня раньше обычного. По пути мы проезжаем мимо разбитой снарядами школы. Вдоль ее фасада высокой двойной стеной сложены новенькие светлые неполированные гробы. Они еще пахнут смолой, сосновым деревом и лесом. Их здесь по крайней мере сотня.

— Однако они тут ничего не забыли для наступления, — удивленно говорит Мюллер.

— Это для нас, — ворчит Детеринг.

— Типун тебе на язык, — прикрикивает на него Кат.

— Будь доволен, если тебе еще достанется гроб, — зубоскалит Тьяден, — для тебя они просто подберут плащ-палатку по твоей комплекции, вот увидишь. По тебе ведь только в тире стрелять.

Другие тоже острят, хотя всем явно не по себе; а что же нам делать еще? Ведь гробы и в самом деле припасены для нас.

Если, отправляясь на передовую, мы становимся животными, ибо только так мы и можем выжить, то на отдыхе мы превращаемся в дешевых остряков и лентяев. Это происходит помимо нашей воли, тут уж просто ничего не поделаешь. Мы хотим жить, жить во что бы то ни стало; не можем же мы обременять себя чувствами, которые, возможно, украшают человека в мирное время, но совершенно неуместны и фальшивы здесь.

…Мы шутим не потому, что нам свойственно чувство юмора, нет, мы стараемся не терять чувства юмора, потому что без него мы пропадем. К тому же надолго этого не хватит, с каждым месяцем наш юмор становится все более мрачным» [17].

* * *

Весной 1943 года Никулин заболел воспалением легких и его отправили в ленинградский госпиталь. Через две недели его выписали и Никулин пришел в пересыльный пункт на Фонтанку, 90. Он просился в свою часть, но, сколько ни убеждал, ни уговаривал, всё же получил назначение в другую — в 71-й отдельный батальон, который стоял за Колпином, в районе Красного Бора. Однако в новую часть Никулин так и не сумел прибыть, потому что его задержали в Ленинграде, и тут произошло неожиданное. Вышел он подышать свежим воздухом и только услышал, как летит снаряд… Больше Юра уже ничего не помнил и не слышал — очнулся контуженный, в санчасти, откуда его снова отправили в госпиталь, только на этот раз уже в другой…

На Карельский перешеек в свою родную 6-ю батарею он так и не вернулся. После излечения в августе 1943-го его направили воевать под Пушкин в 72-й отдельный зенитный дивизион. Надо сказать, Никулин явился на новую батарею абсолютно истощенным. Диагноза «дистрофия» в военные годы медики не ставили, но состояние Никулина было именно таким. Вскоре он все же «отъелся» — хлеба давали уже по 500 граммов.

В конце августа 1943 года батарея, где служил Никулин, заняла новую боевую позицию. Окопались в районе деревни Гарры. Всего шесть километров отделяли ее от переднего края, но, учитывая географическое положение всего Ленинградского фронта, это был почти глубокий тыл.

Из военного дневника Юрия Никулина: «…высится купол Екатерининского собора — это Пушкин — там немец. Слева — туманные очертания Павловска и более четкие силуэты мертвых заводов Колпина. Справа — величественная картина Пулковских высот. А обернешься назад — родной Ленинград. И, глядя с болью на родной, израненный, полуголодный город, еще крепче сжимал в руках оружие каждый солдат и офицер. И, стиснув зубы, держал врага там, где он был остановлен».

Местность, где расположилась зенитная батарея, прекрасно просматривалась противником, поэтому все работы бойцы вели ночью. Рыли траншеи, маскировали батарею и пути подхода к ней. У солдат это называлось «усовершенствовать огневую позицию». А ночи-то стояли светлые, короткие, и бойцам приходилось работать с предельной быстротой. Днем время от времени в воздухе появлялись немецкие самолеты-разведчики или истребители, и зенитчики тогда кидались к орудиям и пытались поймать самолеты в цель. Если сразу уничтожить их не удавалось, то самолеты меняли курс и быстро уходили из зоны огня.

Бойцы на батарее сразу оценили новенького и его фонтанирующее чувство юмора. У солдат 72-го зенитного батальона началась совсем другая жизнь: как отстреляются по тревоге, так потом, в минуты затишья, вся батарея от смеха корчится!

Ефим Лейбович, фронтовой друг Никулина, рассказывал: «Помню, как Юра пришел к нам из госпиталя: худой, сутулый, с усами, в короткой шинели. И первым делом состроил "японца", ужасно смешную гримасу умел он делать… И потом он постоянно всех нас бодрил и веселил, хотя, наверное, на душе кошки скребли. Обожал всяческие розыгрыши, но на него никогда не сердились и не обижались… Как командир он был уж очень мягок, а солдат хороший: все у него получалось ловко и ладно. Главное, он всегда был находчивым, жизнерадостным. Умудрялся много читать (больше всего любил Джека Лондона), марки собирал. А остроты и шутки из него прямо сыпались. И не только на привалах, но и в самых отчаянных ситуациях» [18].

Пришла новая, уже третья военная осень. Дни обороны Ленинграда, долгой, ожесточенной, текли и текли. Туманный день с воем снарядов и мин сменяла черная ночь под тот же аккомпанемент мин и снарядов и со вспышками ракет. Никулин смотрел на огни ракет и понимал — там передний край. Там линия, которую в течение двух с лишним лет не могут преодолеть немцы, несмотря на все усилия. Но… «Почему же ты думаешь, что живым останешься именно ты?»…

* * *

В обороне под Пулковом Никулин встретил знаменитого судью всесоюзной категории по футболу Николая Харитоновича Усова. Небольшого роста, толстенький, с виду даже комичный, он до войны считался у футбольных болельщиков самым справедливым судьей [19]. В начале войны он, как и почти все дееспособные мужчины-ленинградцы, ушел на фронт, и Никулин встретил Николая Харитоновича осенью 1943 года уже в звании капитана.

Примерно за полтора года до этого, в апреле 1942 года, Усова прямо с боевых позиций вызвал командующий Ленинградским фронтом Говоров и дал распоряжение, чтобы тот судил матч по футболу, который специально решили провести в блокадном городе — для поднятия духа ленинградцев. Играть должны были команды ленинградского «Динамо» и Краснознаменного Балтийского флота. Надо было показать и своим, и врагам: Ленинград жив и полон сил. Футболистов, раскиданных по всем участкам фронта, стали отзывать из военных частей в Ленинград, организовывали их питание. Спортсмены, кто оставался еще в живых, съезжались из госпиталей и окопов, с Карельского перешейка, из Кронштадта и с Ораниенбаумского пятачка, из ленинградских учреждений. Вместе со всеми с фронта отозвали и судью Усова, и от него при встрече в 1943 году сержант Никулин, по-прежнему страстный болельщик, узнал подробности того матча, о котором он читал во фронтовых многотиражках.

Игра была назначена на 6 мая 1942 года, играть предстояло на ленинградском стадионе имени Ленина. Поле стадиона было запущено, пустынно, опоясано низкой оградой из металлического лома. И все-таки это был стадион. Израненный, искалеченный, он был для всех игроков еще дороже — как больной друг.

Началась подготовка. Тренироваться было невыносимо трудно, но каждый футболист превозмогал эти трудности героически, ни один человек не отступил. Каждый считал, что это нужно для победы. Сказывалось истощение организма: у футболистов кружилась голова, в глазах кружили черные мухи, мышцы болели нещадно. Но все это было ничто в сравнении с царящим в душе у каждого настроением. Надо же такое представить: немцы в четырех километрах от Ленинграда, люди умирают на улицах от голода, а мы на стадионе — всем смертям назло! — будем играть в футбол!

Конечно, 6 мая стадион не был похож на тот, каким был в мирное время: ни людских потоков, ни многоголосого оживленного шума, ни радостных возгласов, ни звона обвешанных болельщиками трамваев. Вместо этого — иные звуки и иные ощущения: совсем рядом, в нескольких сотнях метров то и дело рвались снаряды. Усов рассказывал, что особенно он запомнил чистую-чистую, промытую дождями зеленую траву поля и радостное чувство неутолимой жажды жизни. И проросшую здесь, как трава на этом зеленом поле, под грохот взрывов, уверенность: жизнь побеждает! Мы играем в футбол — значит, фашистам скоро конец.

Командование, понимая, в каком ужасающем физическом состоянии находятся игроки, предложило укороченный регламент: сыграть два тайма, но только по 30 минут каждый. Но футболисты решили: играть — так играть, как положено. И сыграли настоящий футбол — два тайма по 45 минут, с перерывом между ними. Было трудно. И мышцы у игроков болели страшно, и мяч казался тяжелее, чем обычно, и летел он не так далеко. Но все это было ничто в сравнении с настроением. Каждый игрок на поле сердцем чувствовал, сколько бодрости и силы дал их матч ленинградцам.

Про Николая Усова Никулину в 1943 году рассказали еще одну историю, которую он потом неоднократно пересказывал и которая, судя по всему, в переиначенном немного виде вошла в сценарий художественного фильма «Женя, Женечка и "катюша"». Вот она, эта история.

Блокадной зимой шесть человек, среди них и Усова, отправили в разведку. Разведчики взяли «языка», но тот стал громко кричать, и к нему подоспела помощь от своих. Усов получил по голове чем-то тяжелым, потерял сознание, а когда очнулся, то сначала ничего не мог понять. Постепенно он догадался, что находится в немецкой землянке. Лежит один, голова у него перевязана, вокруг — тишина, а перед ним — плакат с изображением футболиста с мячом. Наконец в землянку вошел какой-то немецкий офицер и спросил:

— Ну, как вы себя чувствуете? Вы меня помните, узнаете?

— Нет.

Тогда немец на ломаном русском языке стал рассказывать, что с Усовым они встречались в Германии еще до войны. Он тоже — футбольный судья, и когда Усов в начале 1930-х годов приезжал на международный матч судить игру, то они познакомились, обменялись адресами, обещали друг другу писать.

Офицер предложил поесть и пока выкладывал на стол консервы, хлеб и шнапс, весело болтал о будущем. Говорил, чтобы Усов не чувствовал себя пленным, что скоро его отправят в Дрезден, где он сможет поселиться у родных этого немца, что те помогут Усову с работой и что, когда война закончится, Усов сможет вернуться домой. Но вдруг прозвучало одно «но»: «Но только давай завтра утром выйдем на передний край, и ты покажешь, где у вас штаб, где склады с боеприпасами, где батареи…»

Усов молчал.

А наутро они с офицером пошли на наблюдательный пункт. Там несли дежурство несколько немецких солдат, стояла подзорная труба, а метрах в ста примерно проходила нейтральная полоса. Усов постоял, подумал и сказал:

— Ладно, давай карту!

Немец подал карту. Усов сделал вид, будто изучает ее, а сам краем глаза внимательно осматривался — как бы сбежать. В этот момент его знакомый офицер, прикуривая, отвернулся в сторону: зажигалка гасла на ветру, и он развернулся, чтобы прикрыть огонь от ветра. Усов понял — лучшего момента не будет. Он вскочил на бруствер и что есть силы побежал. Усов рассказывал: «Если бы засечь время, наверняка рекорд по бегу поставил. Бегу я по нейтралке и слышу, как мой немец кричит: "Дурак, вернись назад!" Остальные солдаты начали по мне палить. А он им приказывает: "Не стрелять! Не стрелять!", но все-таки ранило меня в плечо, когда я уже прыгал в наши траншеи».

Прошло время, Усов подлечился, вернулся в строй и участвовал в наступлении. В одном из прорывов этого наступления он оказался у той самой немецкой землянки, в которой его уговаривали остаться. Дверь была сорвана, а на пороге лежал тот самый немец, уже убитый. А со стены смотрел с афиши улыбающийся футболист с мячом в руках… «Почему ты думаешь, что именно ты останешься в живых?»