Парижские каштаны

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Парижские каштаны

Я от мыслей ночных устану

И гитарный возьму аккорд,

А в Париже цветут каштаны

Возле площади Ля Конкорд.

Невесомые эти свечки,

Что прохожих лишают сна,

Хороши, но недолговечны,

Как и наша с тобой весна.

В юность собственную под старость

Не воротишься, хоть умри,

А в Париже цветут каштаны

Над дорожками Тюильри.

Над московскою снежной крупкой,

За которой придут дожди,

Я кричу безнадежно в трубку:

«Подожди меня, подожди!»

А зачем меня ждать напрасно

У столетий на рубеже?

Мне на этот веселый праздник

За тобой не поспеть уже.

А в Париже речная пристань,

Разноцветная карусель,

И везут катера туристов

У подножия Тур Эйфель.

И смотрю я в окошко тупо

На двора проходного дно,

Где моя возрастная группа

Соревнуется в домино.

А в Париже летит по кругу

Нескончаемый хоровод,

И целует студент подругу,

И никто никого не ждет.

Как-то исторически сложилось, что именно Париж, один из крупнейших и красивейших городов мира, стал местом, куда всегда стремилось и русское дворянство, и русская интеллигенция. Возможно, поэтому именно с Францией у России установились вековые культурные связи. При слове «Париж» сразу вспоминаются художники-импрессионисты, Тургенев, Хаим Сутин, Модильяни и Ахматова, Эдит Пиаф и Ив Монтан. Париж связан для нас с детским открытием Виктора Гюго, Александра Дюма, Проспера Мериме и всей замечательной французской литературы, которая давно сроднилась с русской.

Впервые я попал в Париж в далеком 1968 году. За год до этого моя песня «Атланты» неожиданно для меня, я в это время плавал в очередной экспедиции, заняла первое место на Всесоюзном конкурсе на лучшую песню для советской молодежи. И в 68-м году ЦК комсомола с подачи Ленинградского обкома комсомола решил меня направить в составе творческой группы при олимпийской сборной СССР во Францию на Зимнюю Олимпиаду в Гренобль. Я тогда планировал защищать в Москве в МГУ кандидатскую диссертацию. Уже был назначен срок защиты на февраль 68-го года, но, вспомнив, что «Париж стоит мессы», а тем более кандидатской, я немедленно отказался от защиты, перенеся ее на год, и поехал в Париж.

Во Франции мы пробыли три недели: четыре дня в Париже, а остальное время – в Гренобле. «По должности» (я входил в состав так называемой «творческой группы» при олимпийской сборной, вместе с другими артистами и композиторами) мы должны были время от времени выступать перед нашими спортсменами в Олимпийской деревне и перед французской «общественностью». Поскольку сам я на гитаре играть тогда не умел (и сейчас не умею), в качестве специального аккомпаниатора был оформлен актер театра комедии Валерий Никитенко. Уже в поезде «Ленинград – Москва» выяснилось, что на гитаре он тоже играть совершенно не умеет. После признания Валерий слезно просил его «не выдавать», поскольку очень хочется в Париж. В результате на концертах во Франции мне подыгрывали гитаристы из грузинского ансамбля «Орэро», и надо сказать, что такого роскошного аккомпанемента своим скромным песням за все последующие годы я не помню.

Это была замечательная поездка, хотя стоял февраль, и погода была не самая лучшая. По дороге в Гренобль мы два дня провели в Париже, по пути обратно тоже, и с моим первым открытием Парижа связано немало забавных историй. Поскольку ездили мы по системе молодежных организаций «Спутник», то жили в дешевой третьесортной гостинице. Зато расположена она была в самом центре Парижа рядом со знаменитым крытым рынком Ле-Аль – «чревом Парижа», как его назвал Золя, на месте которого позднее построили суперсовременный Центр Жоржа Помпиду. В составе творческой группы при олимпийской сборной были молодые артисты из Москвы и Питера. Помнится, всех нас тогда привлекала идея сексуальной революции, бывшая в те времена для советских людей запретным плодом. Хотя в Париже и помимо откровенных заведений на Пляс Пигаль было на что посмотреть. Эйфелева башня, Лувр, Пантеон, знаменитый роденовский Бальзак на бульваре Распай, Дворец Инвалидов, Нотр-Дам. Все это многообразие огромного таинственного города совершенно нас поразило.

Руководителем нашей делегации был впоследствии печально известный член ГКЧП, последний вице-президент СССР при последнем президенте Горбачеве Геннадий Иванович Янаев, который тогда был председателем КМО – Комитета молодежных организаций. Не знаю, что было в период августовского путча 1991 года, но, когда мы с ним познакомились, это был совершенно нормальный человек, хотя и сильно пьющий. Драматические события путча показали, что, вероятно, таким пьющим он и остался. Злые языки утверждают, что, когда Янаева пришли арестовывать, он спал, мертвецки пьяный на диване, положив под голову «ядерный чемоданчик».

Помню, что, когда мы пришли впервые на экскурсию в Лувр, Янаев сказал: «Безобразие какое, поставили бабу без головы на самом входе, – это была знаменитая античная статуя Ники Самофракийской, – а пива выпить негде». Его заместителем был первый секретарь ЦК комсомола Белоруссии Михаил Ржанов, прихвативший с собой из Минска во Францию ящик «Беловежской горькой», к которой они постоянно прикладывались. Однажды вечером в Париже Янаев с Ржановым неожиданно вломились к нам в номер в состоянии радостного возбуждения, усиленного «Беловежской горькой», и заявили: «Париж – город враждебной идеологии, и необходима постоянная бдительность. Поэтому, кто стриптиз еще не видел, разбились на боевые тройки – и на Пляс-Пигаль!»

В Гренобле нас расселили по одному в семьи французов, и я впервые ночевал в старом деревянном французском доме, питаясь с утра круассонами и сиротливо обживая огромную, непривычную советскому глазу, старинную многоспальную французскую кровать, поневоле вызывающую грешные мысли. Опекал меня сын хозяина студент Жан Франсуа, молодой человек, который учил русский язык. В мои обязанности входило участвовать в совместных концертах и других мероприятиях, а также обеспечивать культурной программой наших славных олимпийских спортсменов. Раз в день мы должны были собираться в культурном центре. Помню, как-то за общим столом один из гидов, вечно улыбающийся Пьер, привязался ко мне с неожиданным вопросом: «Александр, как вам понравился французский женщина?» Рядом со мной как раз сидел стукач, приставленный к нашей группе. «Не знаю», – ответил я, испуганно озираясь на соседа. «Почему не знаю?» – не унимался Пьер. «Языка не знаю», – досадливо отмахнулся я. Он долго морщил лоб, обдумывая мой ответ, и неожиданно закричал: «Зачьем языком? Руками!»

Кстати, из-за упомянутой выше кровати я однажды попал в неловкое положение. Уже в конце нашего пребывания в Гренобле как-то стихийно возникли посиделки с французскими студентами неподалеку от дома, где я жил. К середине ночи, когда выпивка кончилась, я вспомнил, что у меня в чемодане, по советской привычке задвинутом под ту самую кровать, сохранилась бутылка «Столичной». Моя соседка по столу, французская переводчица Даниель, яркая брюнетка в умопомрачительной «мини», взялась подвезти меня на своей микролитражке. Шел дождь. Мы с ней прошли через залитые водой дорожки сада к задней двери, ведущей прямо в мою комнату. Хозяева спали. Когда Даниель увидела кровать, то с разбегу прыгнула на нее и стала со смехом отжимать от дождя свои длинные и блестящие волосы. Ее «мини» сдвинулась, высоко обнажив упругие смуглые бедра. Стараясь не смотреть на них, я влез под кровать, вытащил оттуда чемодан и извлек из него бутылку. «Слушай, Саша, – сказала мне она, – давай останемся здесь. Все равно этой бутылки на всех не хватит. А такая кровать и у нас редкость». И тут я смертельно испугался, хорошо проинструктированный нашими славными наставниками об опасности провокаций. Я понял, что через минуту раздвинутся доски потемневшего от времени потолка, и оттуда высунутся объективы телекамер. А потом представители «Сюрте» и других буржуазных спецслужб будут шантажировать меня, склоняя к шпионажу и измене Родине. «Что ты, что ты, – неудобно. Нас же ждут, – забормотал я, отодвинувшись от нее, – надо ехать». В последний день Олимпийских игр, когда мы прощались с нашими французскими друзьями, она подошла ко мне, похлопала ладошкой по щеке и громко при всех сказала: «Дурачьок!»

Помню, что по случаю Олимпийских игр в Гренобле была организована большая выставка замечательного художника Амадео Модильяни. А я как раз тогда увлекался стихами Ахматовой и историей ее романа с Модильяни. Когда мы попали в этот музей, сильно выпивший Янаев, посмотрев на портреты, громко сказал своему дружку Ржанову: «Во, буржуазное искусство, косые рыла малюют и выдают за живопись. Ничего хорошего». И хотя я человек по натуре трусливый и прекрасно понимал, что меня в эту делегацию взяли по случаю и я могу моментально отсюда вылететь, вдруг меня что-то обожгло, и я начал говорить: «Вы, комсомольские дураки, вас посылают сюда… Да это великий художник, великий художник!»

Самое интересное, что подвыпивший Янаев не разозлился на меня, а сказал, насмешливо улыбнувшись: «Саня, чего ты лаешься? Ты объясни, может, мы и поймем?!» И я полчаса держал площадку по поводу гениального художника Модильяни. Я рассказывал историю романа с Ахматовой, потом уже выяснилось, что я передаю, по существу, кинофильм «Монпарнас, 19», посвященный Модильяни. Янаев слушал вполуха, но когда узнал, что Модильяни был алкоголиком и что он спился, то радостно сказал: «Саня! Это же наш человек. Споили сволочи-буржуи гениального художника!» Вечером того же дня он собрал всю нашу советскую делегацию и сказал: «Всем завтра отложить все дела и идти смотреть гениального художника Модильяни. Городницкий очень советует. Тем более что Модильяни – наш человек. Его буржуи споили. Он пьющий, понимаете, он гений!»

Эпоха печальных зияний,

Где смерти обилен улов.

Ахматова и Модильяни,

Ахматова и Гумилев.

Небесной от Господа манны

Дождаться не может изгой.

Короткими были романы,

Несчастливы тот и другой.

Лишь жившему долгие лета

Доступен бывает секрет, —

Художника или поэта

Любить неспособен поэт.

На то понапрасну не сетуй,

Что каждый до срока сгорел:

Один захлебнулся абсентом,

Другой угодил под расстрел.

От связей тех не было толка,

И дальше потянется нить,

Поскольку обоих надолго

Сумела она пережить.

Но с ними, пусть даже и мало,

Делившая ложе и кров,

Она навсегда их связала,

Пришельцев из разных миров.

Как колокол гулкий в тумане

Звучит сочетание слов:

«Ахматова и Модильяни,

Ахматова и Гумилев».

В последующие годы мне довелось много раз бывать в Париже, и я всегда сравнивал этот великий город со своими прежними о нем представлениями. Здесь ты встречаешь в реалиях многие вещи, которые узнавал прежде из книг Гюго, Дюма, Мериме, Стендаля и Мопассана. Помню, что в Омске, в голодные годы эвакуации, я увлекался биографией Наполеона Бонапарта. Все мальчишки тогда, по-видимому, увлекались фигурой этого великого полководца! Я много раз перечитывал замечательную книгу академика Тарле «Наполеон». И это детское увлечение Наполеоном сохранилось на долгие годы. Поэтому, когда уже в зрелом возрасте я в Париже попал во Дворец Инвалидов, где похоронен Наполеон и его знаменитые маршалы, перед моими глазами снова прошла эпоха Наполеоновских войн, вызвавшая острую ностальгию по самому себе. Кстати, в этом же Дворце Инвалидов, где все говорит о победных сражениях, в числе которых есть Бородино, и о воинской славе Франции, я, неожиданно для себя, нашел на серой стене надгробные надписи на иврите. Выяснилось, что здесь похоронены солдаты-евреи, которые сражались за Францию в Первой мировой войне 1914–1918 годов.

В парижском Дворце Инвалидов,

Где Наполеон погребен

И статуи скорбного вида

Склонились у пышных колонн,

Где слава витает в зените

И все говорит о войне,

Я надпись нашел на иврите

На серой надгробной стене.

Гласили под надписью даты,

Что вечный нашли здесь покой

Погибшие в битвах солдаты

Далекой войны Мировой.

И глядя на список унылый

Спасавших французскую честь,

Я вспомнил – такие могилы

В Берлине во множестве есть.

На кладбище Вайсензее,

Где юность свою и талант

Зарыли солдаты-евреи,

Погибшие за фатерлянд.

Сражаясь на Марне и Ипре,

Воюя с обеих сторон,

Евреи за Родину гибли,

Врагу причиняя урон.

В краях, где железная вьюга

Огнем выжигала поля,

Они убивали друг друга

Чужого отечества для,

Его в размышлении косном

Наивно считая своим.

И жирным костром холокоста

Европа ответила им.

В каждый мой приезд Париж поворачивался ко мне какой-то новой стороной, однако всегда оставался не имперским городом, символом громких военных побед и кровавых революций, каким стремились представить его архитекторы, а прежде всего городом поэтов и художников, вечным городом влюбленных.

Гранями крыш блещет Париж

В шуме чужого народца.

Давний роман канул в туман,

Только любовь остается.

Где он, мой дом? Светят ли в нем

Звезды на дне колодца?

Гаснет огонь, стынет ладонь,

Только любовь остается.

В дальней стране, в мире, в войне,

Жили мы все, как придется.

Горе и зло прочь унесло,

Только любовь остается.

Горный ли пик, рю ли Лепик,

Вновь ничего не вернется.

Все в никуда сносит вода,

Только любовь остается.

Память храня, вспомни меня,

С временем бросив бороться.

Горечь обид в ночь улетит,

Только любовь остается.

Кончился круг, время из рук

Струйкою тонкою льется.

Кто мне из вас скажет сейчас,

Что же потом остается?

Чайки крыло бьет о стекло,

Новое солнце смеется.

В речке светло вспыхнет весло,

Значит, любовь остается.

Один из главных символов Парижа – старинный Люксембургский сад, оазис посреди шумного, не смолкающего ни днем ни ночью города. Этот сад существует как бы сам по себе. Там старинный дворец, многочисленные кафе, стоят скамейки, на которых сидят люди разного возраста. Особенно хорош этот сад в два времени года – весной и багряной парижской осенью. В апреле и мае, в период студенческих сессий, Люксембургский сад буквально наполнен праздными студентами.

Студенты лежат на траве в Люксембургском саду,

Из памяти вызвав Мане голубые полотна.

Подобную сцену навряд ли в России найду,

Что так же была бы безоблачна и беззаботна.

Под надписью, что запрещает лежать на траве,

Стоит полицейский, скучая на солнце весеннем.

Вокруг на лужайках ленивое длится веселье,

Влюбленные дремлют, прильнув голова к голове.

Вся Франция спит в этот час в Люксембургском саду —

Младенцы в колясках, в узорных шезлонгах старушки.

Не здесь ли гремели теперь устаревшие пушки,

Неся коммунарам последнюю в жизни беду?

Их здесь расстреляли, у этой вот низкой стены,

Где юная пара целуется самозабвенно,

Являя собою скульптурную группу Родена,

Что спит, убаюкана миром дневной тишины.

И я через сад по песчаной дорожке иду,

На них озираясь завистливо и воровато.

Студенты лежат на траве в Люксембургском саду,

Сбежавшие с лекций, как мы убегали когда-то.

Шумящий Париж обтекает сей мир лежебок,

Где спят амазонки, короткую сдвинув тунику,

И дремлет над садом на солнечном облаке Бог,

Как праздный студент, что дождаться не может каникул.

Фонтан Медичи – один из самых живописных фонтанов мира, это тоже уголок Люксембургского сада. Он отражается в воде и напоминает знакомые мне с детства питерские каналы. Вообще, весь Париж наполнен разного рода скульптурами, роскошными фонтанами, бегущей водой, и все это создает впечатление живого, а не мертвого скульптурного мира, который продолжает жить, радоваться, негодовать, возмущаться и снова радоваться. Скульптуры в Париже образуют какой-то удивительный психологический фон этого города, и кажется, что все они теплые. После классических скульптур поражают яростные, страстные скульптуры Родена. Не случайно, видимо, в США во всех университетских городках обязательно стоят его скульптуры. Откуда такая любовь к Родену? Не только к «Мыслителю» и «Гражданам Кале», но и ко многим другим, иногда не самым известным произведениям. Достаточно посетить музей Родена, неподалеку от Дворца Инвалидов, чтобы увидеть, как в его скульптурах воплотилась яростная натура этого неистового и гениального художника.

Париж – удивительно зеленый город. Здесь огромное количество парков, скверов, садиков. Один из самых тихих парков – это парк Монсури. Почти со всеми парками связаны исторические события, поскольку Париж настолько пропитан историей, что, куда ни шагни, обязательно споткнешься о какую-нибудь реликвию. Если в Люксембургском саду расстреливали коммунаров, то в парке Монсури прогуливался Владимир Ильич Ленин. Его квартира была неподалеку, на маленькой улочке Мари Роз, где он жил с Инессой Арманд. И в этом замечательном парке, где плавают утки, парят чайки, цветут каштаны, он думал не больше и не меньше как о планах Мировой Революции. Кажется даже странным, что все в Париже так тесно связано. И абсолютная тишина парижских парков, и гремящее пламя революционного террора, как французского, так и русского.

Другой совершенно своеобразный мир Парижа, без которого Париж не был бы Парижем, – это дети. Во Франции очень большое количество многодетных семей. В отличие, например, от соседней Германии, где в лучшем случае по одному ребенку в семье, здесь нормой считается иметь трое-четверо детей. Пока родители работают, за детьми присматривают няни. Маленькие парижане совершенно замечательные. Они раскованные, веселые, прекрасно одеты и ухоженны. Дети, которые катаются на разноцветных каруселях, наполняют своим щебетом парижские парки и скверы, образуют совершенно удивительный план веселого солнечного Парижа, устремленного в завтрашний день.

Обращает на себя внимание то, что в старых парижских домах, таких красивых внешне, квартиры, как правило, за исключением очень богатых, достаточно небольшие, узкие, хотя и с высокими потолками. Дело в том, что практически круглый год вся парижская жизнь идет на улице. На любом парижском перекрестке есть все, что необходимо человеку для повседневной жизни: церковь, кафе, несколько магазинов. Эти маленькие площади на пересечении нескольких улиц, напоминающие знаменитые питерские «Пять углов», и формируют наиболее типичный ландшафт парижских улиц.

В Париже жизнь кипит и днем и ночью. И все, что люди делают, они делают на виду у других. В кафе встречаются, в кафе назначают свидания и деловые встречи, обсуждают новости. Вся Франция заострена на общественную жизнь. Поэтому в квартирах почти не живут, там только спят, растят детей, а все остальное происходит на улице. Но стоит свернуть с шумной магистрали за угол и сделать несколько шагов, как ты оказываешься на тихой, мощенной булыжником улочке с приглушенным светом фонарей, пришедшей будто из Средневековья. И кажется, что вот прямо сейчас из-за угла выйдут три мушкетера вместе с д`Артаньяном, и начнутся те приключения, которые так привлекали в детстве. А совсем рядом шумные магистрали пересекают бульвары, и Париж продолжает свою дневную, вечернюю и ночную жизнь.

Когда на грани серых крыш

Смотрю я перед сном,

Мне снова видится Париж

За питерским окном.

Там посреди чужой земли

Плывут по Сене корабли,

И мы с подругой Натали

Идем на Пляс Италии.

Не зная горя и забот,

С зари и до зари

Гуляет праздничный народ

По парку Тюильри.

Где прежде жили короли,

Теперь тюльпаны расцвели,

И мы с подругой Натали

Идем на Пляс Италии.

Там от вина и счастья пьян,

Зажав бокал в руке,

Сидит с друзьями д`Артаньян

В нарядном парике.

Там над бульварами вдали

Летят на север журавли,

И мы с подругой Натали

Идем на Пляс Италии.

Там пьют веселое вино

В вечерний этот час.

Ах, почему же так темно

За окнами у нас?

А там поют: се тре жоли, —

Скорее жажду утоли,

И мы с подругой Натали

Идем на Пляс Италии.

Когда попадаешь в тихие уголки огромного Парижа, где веками стоят одноэтажные и двухэтажные домики, и видишь патриархальную жизнь, которая, казалось бы, ничем не должна быть нарушена, представляется странным, что именно в этой стране еще в конце XVIII века разыгралась драма Великой французской революции, явившая миру не только образцы свободы, равенства и братства, но и первые примеры чудовищного поголовного террора. Вспоминаю пьесу Михаила Шатрова «Большевики», которая шла в театре «Современник» в конце 60-х годов. В пьесе над раненым Лениным спорят большевистские вожди, стоит ли повторять ли опыт террора Французской революции. И повторили! Французская революция стала классикой всяческого террора, чем и напугала Европу, но не испугала, к сожалению, Россию. Среди казненных на гильотине было немало великих людей. Например, прекрасный поэт Андре Шенье, которому посвятил стихи Пушкин, и великий физик Лавуазье, который настолько интересовался природой вещей, что попросил у палача, чтобы тот, когда отрубит ему голову, посмотрел ему в глаза, и он ему подмигнет, чтобы доказать, что жизнь существует и после смерти.

Совершенно невозможно представить себе Париж без открытых кафе, без звучащих под гитару песен, без знаменитого французского шансона. Без Жака Бреля, Ива Монтана, Шарля Азнавура и многих других. Булат Окуджава как-то говорил мне, что именно приезд Ива Монтана в 1956 году в Москву побудил его впервые взяться за гитару. Дух французского шансона, охвативший когда-то всю Европу и явившийся серьезной основой авторской песни в нашей стране, до сих пор существует. Вот только отношение к авторам разное. На кладбище Монпарнас, у всегда заваленной свежими цветами могилы знаменитого французского шансонье Сержа Генсбура (Гинзбурга), я как-то поневоле вспомнил о нашем шансонье Гинзбурге, выступавшем под псевдонимом «Галич».

Вперед угадать мы не в силах

Земное свое бытие.

Лежат во французских могилах

Два Гинзбурга, два шансонье.

Осенних пейзажей наброски,

Дыхание ближних морей.

Один из них – днепропетровский,

Другой – кишиневский еврей.

Октябрь лисицею рыжей

Крадется по мокрой траве.

Один был известен в Париже,

Другой – популярен в Москве.

Немного известно нам в сумме

О их непохожей судьбе, —

Один от наркотиков умер,

Другого убил КГБ.

Связали их общие узы,

С рождения каждый изгой,

Но первый остался французом,

И русским остался другой.

Как эти могилы не близки

Холодной дождливой порой:

На первой – цветы и записки,

Густая трава на второй.

И мысль невеселая снова

Внезапно приходит ко мне:

Не следует русское слово

В чужой хоронить стороне.

Когда попадаешь в Париж, то, оборачиваясь на собственную жизнь, вспоминаешь ту великую литературу, прежде всего русскую, которую ты для себя открыл в детстве. Здесь нельзя не вспомнить замечательного русского писателя Ивана Сергеевича Тургенева, который в свои последние годы жил в Европе и немало сделал для сближения русской литературы и литературы западноевропейской. Тесная дружба связывала его в Париже с Флобером, Золя, Гюго, Мопассаном, Мериме, Жорж Санд и другими французскими писателями. Скончался он в 1883 году под Парижем, в городке Буживаль, от рака легких.

Что за странные тени, однако,

Отражаются в этом стекле!

Умирает Тургенев от рака

На уютной парижской земле.

В этот вечер, закатный и длинный,

Что ему вспоминается вдруг, —

Бенефисы прекрасной Полины

Или Бежин покинутый луг?

Или хмурый предутренний Невский

У Владимирской церкви немой,

Где устало бредет Достоевский

Из игорного дома домой?

Кто талант из них был, а кто гений?

Все растаяло нынче во мгле.

Умирает от рака Тургенев

На уютной парижской земле.

Благородного профиля облик,

Головы нерастаявший снег,

Уплывут, как серебряный облак,

В недалекий Серебряный век.

Я смотрю на тома его прозы,

Я лечу ими раны души.

Там цветут меж беседками розы,

И свежи они, и хороши.

Над усадьбою веет прохлада.

Неподвижна озерная гладь.

И не рубят вишневого сада,

И не учат еще убивать.

С Парижем связана трагическая судьба еще одного русского поэта – Владимира Маяковского, который был и остается моим любимым поэтом. Именно здесь он встретил, по-видимому, последнюю свою любовь – Татьяну Яковлеву. Это была не просто любовь, а попытка вырваться из того окружения, в которое Маяковский попал в Советском Союзе, и обрести желанную свободу. Он писал ей: «Я все равно тебя когда-нибудь возьму, одну или вдвоем с Парижем…» Он был всерьез влюблен в Яковлеву. Как знать, возможно, судьба Маяковского могла сложиться иначе, если бы он приехал в Париж еще раз.

…Последний выезд. Франция. Париж.

Не убежишь, Володичка, – шалишь:

О Яковлевой и не думай лучше.

Обратно возвращаясь, по пути,

Он отдал фирме Лориган Коти

Весь гонорар, который был получен.

Печален звук оборванной струны.

Давно уже в помине нет страны,

Чей паспорт был ему иного ближе.

Погиб поэт, и нет его вины,

Что никому сегодня не нужны

Все сто томов его партийных книжек.

Минувший век немыслимо далек.

Он догорает, словно уголек.

Конец поэта горестен и жалок.

Но много лет, пока не вышел срок,

Его подруге клали на порог

Букеты им оплаченных фиалок.

Другая любовь Маяковского, Лилия Юрьевна Брик, сыграла в его судьбе достаточно сложную роль. Знаменитый любовный треугольник стал для поэта роковым. Именно Брики, особенно Осип Брик, который сотрудничал с «органами», посоветовали не давать визу Маяковскому, для того чтобы он снова мог поехать в Париж, поскольку опасались, что он женится на Татьяне Яковлевой и навсегда останется во Франции. Здесь вспоминается посвященная Брику эпиграмма, обычно приписываемая Есенину: «Вы думаете, кто такой Ося Брик? Исследователь русского языка? А на самом-то деле он шпик и следователь ВЧК!» К сожалению, по-видимому, так оно и было. В то же самое время именно Лилия Брик уже после гибели Маяковского обеспечила ему бессмертие. Ее письмо Сталину, на котором красным карандашом была начертана знаменитая резолюция вождя: «Товарищу Ежову» (Николай Иванович Ежов тогда еще не возглавлял карательные органы, а был руководителем орготдела ЦК ВКП(б). Далее идут строчки, которые люди моего поколения учили в школе: «Маяковский был и остается лучшим, талантливейшим поэтом нашей Советской эпохи…»

Эту женщину напрасно

Полюбил ты навсегда:

Эта женщина не праздник, —

Эта женщина – беда.

Черный смерч над черной глубью

Ходит, волны теребя,

Эта женщина не любит,

Но не выпустит тебя.

Не ищи себе печали,

Попадая к ней в гарем,

Ей бессонными ночами

Не придумывай поэм.

Позабудь про эти губы,

Славной жизни не губя.

Эта женщина не любит,

Но не выпустит тебя.

Что ни дашь, ей будет мало,

Не умерить эту прыть.

Будешь вечно с кем попало

Эту женщину делить.

Над тобой смеются люди,

Сплетни громкие трубя.

Эта женщина не любит,

Но не выпустит тебя.

Солнце движется по кругу,

Листья падают в траву.

Ты искал себе подругу,

А нашел себе вдову.

Будут бить потомки в бубен,

О судьбе твоей скорбя.

Эта женщина не любит,

Но не выпустит тебя.

Кладбище Сен-Женевьев-де-Буа в окрестностях Парижа – удивительный уголок России. Здесь лежат русские, которые потеряли при жизни свою Родину и обрели ее только после смерти. Но обрели, будем надеяться, навсегда. Многие из тех, кого мы называли «Белой гвардией» и кто был воспет Мариной Цветаевой и другими замечательными поэтами и писателями, остались здесь. Любого пришедшего сюда потрясает порядок воинских захоронений. Славные офицеры Белой армии лежат по своим воинским подразделениям – отдельно Донская артиллерия, отдельно казачьи войска, отдельно кавалерийские части. До самой смерти они сохранили свою приверженность и любовь не только к России, но и к своим воинским традициям, в том числе и к тем учебным заведениям, где воспитывались. Кроме званий, генеральских, полковничьих и других, почти у каждого на могильной плите погон того кадетского корпуса, того юнкерского училища, которое они когда-то окончили, будучи молодыми.

Не просто в эпохе, что прежде была,

Теперь разобраться.

На кладбище Сен-Женевьев-де-Буа

Кадетское братство.

Лежат они молча в сырой темноте,

Но нету претензий.

Кадетский погон на могильной плите

И павловский вензель.

Нас школьные манят обратно года,

И некуда деться, —

Дорога из жизни везде и всегда

Идет через детство.

Лежат командиры походов былых,

Землею одеты,

И звания нету превыше для них,

Чем званье кадета.

Лежат генералы дивизий лихих,

Геройские деды,

И звания нету превыше для них,

Чем званье кадета.

Кричат, улетая на юг, журавли,

Усопших трвожа.

Кончаются деньги, – из этой земли

Их выпишут тоже.

Меняют окраску в соседних лесах

Земли обороты.

Смыкают привычно ряды в небесах

Кадетские роты.

Забудьте, кадеты, про пушечный дым,

Немного поспите.

Пускай вам приснится, мальчишкам седым,

Покинутый Питер.

Старинной усадьбы таинственный мир

С желтеющим садом.

И мамино платье, и папин мундир,

И Родина рядом.

Привлекает внимание и находящийся напротив мемориала кадетам надгробный камень канонической формы. На нем надпись: «Донские артиллеристы». В памятнике – квадратная ниша, закрытая стеклом и окантованная двойной медной рамкой. В нише – иконки и свеча.

Лежащий вдали от Империи

Под полуопавшим каштаном,

Поручик Донской артиллерии

Не станет уже капитаном.

Под теплым светящимся лучиком,

Расставшийся с миром подлунным,

Он будет навеки поручиком,

Веселым, восторженным, юным.

Мерцает осенняя лужица,

И нет сожаления снова,

Что он никогда не дослужится

До звания очередного.

Он вспомнит мосты с переправами,

И окна родимого дома,

Где пахло нагретыми травами

Над водами Тихого Дона.

Степными, дремучими, терпкими,

На фоне темнеющей сини.

А здесь православная церковь лишь

Напомнит о бывшей России.

И лет эмигрантских – как не было, —

Есть только храпящие кони,

И это далекое небо лишь,

Где звездочки, как на погоне.

Неподалеку от могил Белой гвардии лежат виднейшие представители русской литературы и искусства XX века, умершие в изгнании: Рудольф Нуриев, Александр Галич, мой ровесник Андрей Тарковский, который поразил весь мир своим искусством кино и, блеснув, ушел из жизни. Здесь лежат замечательные писатели и поэты: Бунин, Мережковский, Гиппиус и многие, многие другие. Вот оно, огромное русское поле на французской земле…

На кладбище Сен-Женевьев-де-Буа

Забвения не вырастает трава, —

Ее, разодет как любовник,

Стрижет регулярно садовник.

На кладбище Сен-Женевьев-де-Буа,

Где статуи стынут в песцовых боа,

Покой обрели эмигранты, —

Российской свободы гаранты.

На кладбище Сен-Женевьев-де-Буа

Земля от февральского снега бела,

И смотрят на черные кроны,

Забыв про коней, эскадроны.

Звенит у обители Сен-Женевьев

Скворцов прилетевших двусложный напев,

Связав ее пением птичьим

С Донским или Ново-Девичьим.

Опять в ожидании новой весны

Покойникам снятся московские сны,

Где вьюга кружится витая,

Литые кресты облетая.

Там близкие с детства родные места,

И купол сияет над храмом Христа,

Склоняя усопших к надежде,

Что все возвратится, как прежде.

На кладбище Сен-Женевьев-де-Буа,

Исчезнув с планеты как птица моа,

Лежит лебединая стая,

В парижскую землю врастая.

Меж мраморных ангелов и терпсихор

Поет им каноны невидимый хор,

И нету, понятно из пенья,

Свободы помимо успенья.

Кладбище Сен-Женевьев-де-Буа неразрывно связано не только с русской литературой, кино, балетом, но еще и с русской авторской песней. Всякий раз, попадая на это кладбище, я кладу цветы на могилу Александра Аркадьевича Галича – человека сложной судьбы, обозначившего собой целую эпоху, которую в свое время называли «Эпохой магнитофониздата». Преуспевающий писатель, благополучный драматург, пьесы которого ставили по всему Советскому Союзу, он, на вершине своего благополучия, вдруг взял и ушел в диссиденты. Начал писать жесткие, резкие обличительные песни, после которых потерял все, что имел, был выдворен за границу и погиб при странных обстоятельствах. Его смерть до сих пор представляется загадочной. Песни Александра Галича, так же как и его и знаменитая поэма «Кадиш», посвященная Янушу Корчаку, навсегда остались в золотом фонде русской литературы и стали своеобразным памятником той несчастной эпохе, которую мы теперь называем «Эпохой застоя».

Снова слово старинное «давеча»

Мне на память приходит непрошено.

Говорят: «Возвращение Галича»,

Будто можно вернуться из прошлого.

Эти песни, когда-то запретные, —

Ни анафемы нынче, ни сбыта им,

В те поры политически вредные,

А теперь невозвратно забытые!

Рассчитали неплохо опричники,

Убежденные ленинцы-сталинцы:

Кто оторван от дома привычного,

Навсегда без него и останется.

Слышен звон опустевшего стремени

Над сегодняшним полным изданием.

Кто отторгнут от места и времени,

Тот обратно придет с опозданием.

Над крестами кружение галочье.

Я смотрю в магазине «Мелодия»

На портреты печальные Галича,

На лихие портреты Володины.

Там пылится, не зная вращения,

Их пластинок безмолвная груда…

Никому не дано возвращения,

Никому, никуда, ниоткуда.

Удивительное дело: те эмигранты, которые лежат на кладбище Сен-Женевьев-де-Буа, весь остаток своей жизни мечтали вернуться на Родину, а те мальчики, которыми они когда-то были, которые умирали на фронтах и Первой мировой, и Гражданской войны, мечтали попасть в тихий и спокойный Париж, который исторически был для русского человека местом отдыха и развлечений.

С Парижем всегда тяжело расставаться. Особенно осенью, когда осень – это не только время года, но и время жизни. Когда, оборачиваясь назад, понимаешь, что счастливое время, твоя весна, твое лето, во многом уже позади. И все-таки, несмотря ни на что, хочется надеяться, что с Парижем тебе еще суждено встретиться в будущем…

Данный текст является ознакомительным фрагментом.