Глава пятнадцатая НЕЗАВИСИМЫЙ ЭКСПЕРТ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава пятнадцатая

НЕЗАВИСИМЫЙ ЭКСПЕРТ

Эта земля под вечными тенями,

Давних веков ей видится расцвет;

Гордые вязы меж могил ветвями

Арки смыкают над мглой прошлых лет.

Резвятся памяти лучи крутом,

Алые листья шепчут о былом[443].

Г. Ф. Лавкрафт «Где По когда-то бродил»

После поездки в начале 1929 года в Бостон с Сэмом Лавмэном — для осмотра старинных достопримечательностей — в середине апреля Лавкрафт отправился в еще одно весеннее путешествие. Он усвоил, что «чужое путешествие совершенно меркнет по сравнению с собственными ощущениями».

Сначала он остановился в доме Бреста Ортона в Йонкерсе. В Нью-Йорке «банда» и новые друзья, с которыми он познакомился через Ортона, засыпали его приглашениями. В ответ на гостеприимство Ортона Лавкрафт переработал несколько его рассказов.

Ортон, молодой человек со связями, предложил Лавкрафту найти для него работу в Нью-Йорке, как он это уже сделал для Уондри. Сдерживая дрожь, Лавкрафт отказался. Больше он обрадовался бы деловым связям, которые дали бы ему возможность жить в Провиденсе. Но поскольку его профиль и способности, по сути, ограничивались лишь издательским делом, которое, в свою очередь, было сосредоточено в Нью-Йорке, его шансы на получение должности, на которую он рассчитывал, были далеки от обнадеживающих[444].

Лавкрафт провел неделю у Ортона и еще одну у Лонгов. Его чувства по отношению к Нью-Йорку были смешанными: «По злой иронии судьбы большинство моих ближайших друзей живут в городе, который я не переношу». С другой стороны: «Это местечко не так уж и отвратительно, когда знаешь, что не прикован к нему и что у тебя есть Провиденс, который встретит тебя…» Через несколько лет он с ностальгией вспоминал свое пребывание в Нью-Йорке с «…его долгими непринужденными собраниями в различных местах — полным пренебрежением к часам — старинными, хорошо знакомыми достопримечательностями — оживленными еженедельными встречами — тогдашними пылкими разногласиями и не менее пылкими спорами — книжными магазинами и экспедициями — несомненно, они сияют золотым светом даже по прошествии одиннадцати долгих лет»[445].

По окончании визита в Нью-Йорк Лавкрафт поехал на Юг. Он предполагал добраться не дальше Филадельфии, но весьма своевременный чек от клиента по «призрачному авторству» продлил его поездку до Фредериксберга, Ричмонда и Уильямсберга. Он писал: «Это мое первое настоящее насыщение стойкой и старинной культурой Юга — единственной, которую я могу считать равной культуре Новой Англии». Особенно ему понравился Ричмонд — потому что, в отличие от «ужасающе обыностраненного» Балтимора, в нем было «лишь три процента иностранцев». Он с удовольствием обнаружил, что приступы тоски по родине, которые ранее превращали путешествие в мучительное удовольствие, теперь ослабевали.

Лавкрафт посетил церковь Святого Иоанна в Ричмонде, в которой в начале «измены законному правительству Его Величества» Патрик Генри произнес свои «дешевые мелодраматические слова… Кафедра, с которой он говорил, до сих пор оберегается и отмечена табличкой, но как верноподданный Короля я отказался взойти на нее». Он самодовольно отметил кастовое положение «черномазых» на Юге, но в то же время похвалил «очаровательного ризничего-мулата — очень смышленого», который «показывает посетителям здание»[446].

По пути домой Лавкрафт поднялся по долине Гудзона и провел несколько дней, исследуя старинные городки вроде Харлея и Нью-Палца. Опоздав на пересадку автобуса, он в первый (и, насколько мне известно, единственный) раз в своей жизни поймал попутку. Дружелюбный водитель грузовика «Стандард Ойл» подбросил его от Харлея до Кингстона.

В Кингстоне он навестил еще одного друга по переписке — Бернарда Остина Двайера. Вместе с дешевым чемоданом Лавкрафт возил с собой сумку из черной лаковой кожи, в которой держал канцелярские принадлежности, годовой дневник, экземпляры «Виэрд Тэйлз» и небольшую подзорную трубу для осмотра пейзажей и архитектуры. В парке Кингстона он оставил сумку на скамейке и взобрался на холм, но, вернувшись через несколько минут, на месте ее не обнаружил. Приехав домой, он восстановил свое снаряжение и в последующие поездки ездил с подобной же сумкой.

От Двайера Лавкрафт отправился в Олбани, а оттуда в Атол, где провел неделю у Кука. Кук отвез его в Провиденс и там накупил книг в магазине дяди Клиффорда Эдди.

Лавкрафт, теперь уж совсем непоседа, совершил в 1929 году еще два путешествия. В августе Лонги проводили отпуск в Онсете, штат Массачусетс, и пригласили Лавкрафта присоединиться к ним. Все более и более жадный до новых впечатлений, он восторженно писал: «Путешествие в Онсет окончилось своего рода кульминацией — моим первым полетом на аэроплане. Очень возбуждающее впечатление, которое я хочу повторить. На гидроаэроплане, который поднялся высоко над заливом Баззардс и одарил чувством космической независимости от картоподобного мира и сине-зеленой красоты, распростершейся внизу»[447].

Лонги убеждали Лавкрафта поплавать. Раньше он отговаривался, что никогда не учился плавать из-за страха перед судорогами от холода, но они наконец уломали его. Он появился в старомодном купальном костюме 1910 года, с трусами до колен, и проплыл несколько ярдов[448] вполне приличным брассом без видимых пагубных последствий.

Двадцать восьмого августа Лавкрафт и его младшая тетя, Энни Гэмвелл, отправились в автобусную поездку на запад Род-Айленда поискать места предков в Мусап-Велли и городках Фостер. Они потратили целый день, выискивая могилы Говардов, Лайонов, Филлипсов, Уипли и Уипплов. Лавкрафт переписывал эпитафии вроде той, что была на надгробной плите его прапрадеда Асафа Филлипса:

О праведных цвесть память будет

Когда спит прах их волей судеб[449].

Лавкрафт провозглашал себя «законченным сельским сквайром»[450]. Он отнюдь не единственный человек с мыслью о том, что он обладает инстинктами собственника без собственности.

Лавкрафт продолжал зарабатывать «призрачным авторством». В апреле вышла в свет книга де Кастро о Бирсе, но продавалась плохо. Де Кастро ворчал, что ее приняли бы лучше, изъяви Лавкрафт желание ее переработать. В июле он заплатил Лавкрафту аванс (как тот и требовал вначале) за переработку книги. Следующие два месяца Лавкрафт был занят ею, но, насколько мне известно, переделанная версия так и не была напечатана.

Также Лавкрафт взялся за еще одну солидную «призрачную» работу. В январе 1929 года Морис Мо прислал ему рукопись «Дорог поэзии», книги о понимании поэзии, которую надеялся издать в качестве учебника. Лавкрафт не только принялся за ее переработку, но и отказался от оплаты, объяснив: «Джентльмену не по нутру требовать денег за услугу, оказываемую другу»[451]. Он начал эту работу в июле и был все еще занят ею в сентябре, по-видимому, эта книга также не была издана.

В начале 1929 года некий Ли Александр Стоун, доктор медицины, начальник одного из отделений Чикагской службы здравоохранения, нанял Лавкрафта написать статью о преступности Чикаго. Лавкрафт написал, но денег за нее не получил. После полутора лет вежливых напоминаний об оплате он написал этому деятелю:

«Сэр!

Что касается вашего упорно неоплачиваемого счета за переработку — относительно которого вы так упорно воздерживаетесь от любых разъяснений несмотря на неоднократные запросы, — то я решил, рискуя тем самым поощрить недобросовестную практику, отказаться от услуг агентства по сбору платежей и одарить вас затрагиваемой суммой.

Я впервые столкнулся с таким безнадежным счетом и полагаю, что могу считать данную сумму ($7,50) вполне незначительным ущербом, чтобы списать ее на приобретение практического опыта. Мне необходимо было научиться осторожности при принятии неизвестных клиентов без достаточных рекомендаций — особенно клиентов из крикливого района, культивирующего коммерческий рост, а не честность, принятую среди джентльменов.

Между тем я крайне признателен за столь точный ответ на популярный вопрос: „Находится ли Чикаго во власти преступности?“

С уместным для данной ситуации уважением и надеждой, что мой скромный дар сможет послужить вам финансовой поддержкой, поверьте мне, сэр,

Ваш наипокорнейший слуга,

Г. Ф. Лавкрафт».

Позже в том же году Лавкрафт написал статьи для доктора Вудберна Харриса — врача, проводившего кампанию против «сухого закона» в Чикаго. Он переписал рассказ Зелии Рид «Курган», сделав его частью Мифа Ктулху. Рассказ основан на сказках, услышанных ею в Оклахоме, и повествует об открытии подземной цивилизации в глубинных пещерах. Перед тем как взяться за эту задачу, он написал Элизабет Толдридж: «Да — все, относящееся к цивилизациям майя и ацтеков, интересно, и я полагаю, что обращусь к этой теме не единожды. И в самом деле, моя следующая работа по переработке даст мне возможность попрактиковаться, поскольку она потребует ввести данную тему так, как если бы я создавал свое совершенно оригинальное сочинение»[452].

Но, как оказалось, затем он не возвращался к оригинальному сочинительству на протяжении месяцев, а рассказы на месоамериканские[453] темы (другие, нежели его работа над «Курганом») так и не были написаны. Когда «Курган» был предложен «Виэрд Тэйлз» первый раз, Райт отверг его как слишком длинный (двадцать восемь тысяч слов). Он был напечатан только после смерти Лавкрафта и Райта.

Лавкрафт все так же продолжал прилагать лишь незначительные усилия по продвижению своих произведений на рынке. Сначала Райт отказался от «Таинственного дома в туманном поднебесье», а затем попросил взглянуть на него вновь. Однако, ответил Лавкрафт, «слишком поздно. Я отдал его Куку для его „Риклуиз“, и было бы очень дурным тоном просить его вернуть — намекать ему таким образом, что он может получить только то, что никому другому не нужно».

У Кука, впрочем, были свои беды — его жена умерла в начале 1930 года. Когда стало ясно, что он уже никогда не издаст следующий «Риклуиз», Лавкрафт отослал «Таинственный дом в туманном поднебесье» Райту, который опубликовал его в номере за октябрь 1931 года.

Лавкрафт говорил о предложении рассказов, отвергнутых Райтом, традиционным научно-фантастическим журналам, однако находил подобную не приличествующую джентльмену мелочную торговлю отвратительной: «Что касается меня, то я испытываю нечто вроде неприязни к отправке куда-либо того, что уже было раз отвергнуто, так что на данный момент я склонен подождать, пока у меня не появится чего-нибудь нового… Мне не нравится продвигать свои работы. Глупое отношение, без всяких сомнений, но старики останутся стариками!»

Во время своего весеннего приезда в Нью-Йорк Лавкрафт встречался с заместителем редактора «Рэд Бук Мэгэзин» («Журнал Красная книга»), «но это лишь убедило меня, что этому типу журнала ничего из моего не подходит». Он отмахнулся от своей неудачи с изданием книги: «Что до сборника моего хлама — таковой часто выносился на обсуждение, но в итоге так ничего и не вышло, и меня особо не заботит, выйдет ли когда-нибудь или нет».

Неудачливые писатели и другие художники часто говорят, что их не волнует, ценят ли массы их труд: они творят лишь для самовыражения. Возможно, они лишь прикидываются безразличными, огораживая свое самолюбие от унижения провала. Когда же к художникам все-таки приходят слава и удача, большинство из них принимают эти награды так же охотно, как и простые смертные.

В случае Лавкрафта уныние, в которое ввергал его каждый отказ, предполагает, что он не был так уж безразличен к земной славе, как изображал это. И он признавался в этом. Когда в 1935 году издательство «Лоринг энд Массей» поинтересовалось, есть ли у него что-нибудь, что они могли бы издать, он написал другу, что не думает, что этот запрос к чему-либо приведет, поскольку четыре других издательства уже отказались от сборника его рассказов. Тем не менее: «Я пробежал несколько рассказов лишь из общего принципа испробовать всевозможные средства. Мне бы не хотелось думать впоследствии, что моя книга могла бы быть изданной, если бы я отозвался на запрос»[454].

Несомненно, он и в самом деле был бы рад увидеть свое имя на корешке профессионально напечатанной книги, несмотря на все уверения в обратном.

Талант Лавкрафта ненадолго вспыхнул и в поэзии. Наконец-то он начал отдаляться от Аддисона, Драйдена и По в качестве образцов для подражания. В 1925 году он сочинил изящный шуточный стишок из одиннадцати четверостиший, «Год долой»:

Имей я целый год безделья,

Да денег много — много лишних,

Тогда б затеял приключенье

Смелей всех путешествий книжных.

Я справочником был бы сыт,

От карт прибавилось б в мозгах —

Америка сперва ведь чтит

Рекламодателей в краях.

Он рассказывает обо всех местах, в которые спланировал бы путешествие:

Узнал бы цены на билет

В Циндао, после в Йокохаму

И для поездки на Тибет,

Увидеть чтобы далай-ламу.

Так мог бы я мечтать — пока

Не пролетел бы этот год,

Я не потратил ни гроша,

И вряд ли нужен был поход![455]

Он пытался вырваться из шаблонных оков поэзии восемнадцатого века: «В некоторых поэтических пробах, которыми я занят сейчас, я изо всех сил стараюсь избавиться от этой склонности [использовать шаблонный стиль], которая, как вы, вероятно, знаете, некогда была у меня в весьма сильной форме, обязанной моему пожизненному пристрастию к стилю восемнадцатого столетия»[456].

В конце двадцатых годов стал очень популярен поэт Эдвин Арлингтон Робинсон. Его «Сонеты, 1889–1927» были изданы в 1928 году, и есть основания полагать, что Лавкрафт был вдохновлен его поэзией. Упоминание Робинсона в одном из его писем, возможно, подразумевает поэтически одаренного уроженца штата Мэн — контролера в подземке и таможенного служащего, разделявшего антикоммерческие взгляды Лавкрафта и писавшего: «Да будь проклят бизнес».

Где-то в ноябре 1929 года Лавкрафт написал стихотворение — «Посланник» — с ироническим подтекстом. Бертран К. Харт, литературный редактор «Провиденс Джорнал», в своей колонке похвалил «Зов Ктулху», напечатанный в антологии Харре. Он отметил, что Лавкрафт сделал местом жительства художника Уилкокса дом номер 7 по Томас-стрит, где когда-то жил он сам. В отместку Харт «пригрозил договориться с местными упырями и привидениями, чтобы они подослали чудовищного гостя к моему [Лавкрафта] порогу в три часа ночи…». В ответ Лавкрафт сочинил:

Придет в три ночи нечто, он сказал,

Со старого погоста под холмом;

Но, греясь мягким очага теплом,

Что это бред, себя я убеждал.

То, верно, шутка лишь, я размышлял,

Придуманная тем, кто незнаком

Со Знаком Старших, что с седых времен

Взывает к формам тьмы как ритуал.

Не это, нет — но лампу я зажег,

Когда из Сиконка взошел Лев звездный,

А башня три часа пробила грозно,

И потускнел последний уголек.

Затем я услыхал стук тихий в дверь —

И правды ужас съел меня, как зверь![457]

Лавкрафт узнал, что ряд старых кирпичных товарных складов вдоль Саут-Уотер-стрит, у подножия Колледж-Хилла, должен быть снесен. Возмущенный, он горестно стенал: «Их судьба — источник величайшей боли и раздражения для меня, хоть я и отлично понимаю, что ее нельзя предотвратить»[458].7 декабря 1929 года он сочинил стихотворение из двенадцати четверостиший «Кирпичный ряд»:

Стояли долгие они там годы —

Кирпич и скаты крыш над краем порта,

И в воздухе соленом дымоходы,

Да холм зеленый, вверх всходящий гордо.

И если должен черствый век сорвать

Сокровища те с одеянья града,

То будут порта улицы являть

Вид пустоты с тоскою безотрадной…[459]

Можно усомниться в уподоблении этих коробкообразных утилитарных строений «сокровищам», но враждебность Лавкрафта к переменам была не особо разборчивой. Он сохранил бы любое здание, построенное до, скажем, 1830 года. Стихотворение, опубликованное в «Провиденс Джорнал», вызвало похвалу читателей, но так и не спасло склады — из которых, впрочем, несколько до сих пор стоят между Саут-Уотер-стрит и Саут-Мэйн-стрит.

В январе 1930 года Лавкрафт написал цикл сонетов на сверхъестественные темы. Он сочинил тридцать три стихотворения примерно за неделю. «Виэрд Тэйлз» купил десять из них за тридцать пять долларов, еще пять приобрел «Провиденс Джорнал». Остальные были опубликованы в любительских журналах.

Лавкрафта (который справедливо называл себя «по существу прозаиком») в поэзии значительно превзошли Роберт Э. Говард, Август Дерлет и Кларк Эштон Смит. Однако этот цикл сонетов был настоящим достижением. Я привел части этих сонетов в качестве эпиграфов к Главам III, XII, XIII и XIV. Вот еще один, «Колокола», в полном виде:

Из года в год далекий гулкий звон

В ветрах едва я различал в ночи,

Не с колокольни, мог что я найти,

Но чуждый, словно шел из бездны он.

Ответ ища, все сны я вспоминал

И звоны, появлялись что в мечте,

И Иннсмут тихий, вились чайки где

Вкруг шпиля древнего, что я видал.

Всегда меня дивил звук дальних нот,

Пока дождь хладный в мартовскую ночь

Не ввел меня в зев памяти ворот

К тем башням, что звонили во всю мочь, —

Но от течений, мчащихся во тьме

Чрез затонувший дол на мертвом дне[460].

Лавкрафт назвал этот цикл «Грибки с Юггота» — по названию вымышленной планеты за Нептуном в рассказах Мифа Ктулху. Когда в 1930 году был открыт Плутон, Лавкрафт напомнил своим друзьям, что в известном смысле он это предсказал.

«Грибки с Юггота» продемонстрировали, что Лавкрафт, несомненно, обладал некоторым поэтическим талантом. Но в поэзии, как и во многом другом в своей жизни, он выбрал неверное направление и осознал свою ошибку слишком поздно. После «Грибков» он уже мало обращался к поэзии.

Переписка Лавкрафта разрослась больше, чем когда бы то ни было. Одним из его корреспондентов была старая леди из Бостона, утверждавшая, что ведет род от Мэри Эсти, повешенной за колдовство в Салеме в 1692 году. Обрадованный Лавкрафт надеялся узнать у нее какие-нибудь предания, которые смог бы использовать в своих произведениях. Но его потомок ведьмы оказалась сумасбродной выдумщицей, заявлявшей, что обладает даром предвидения, и желавшей знать, где находятся Данвич и Аркхэм, поскольку она не могла найти их на картах.

В августе 1930 года Лавкрафт начал переписываться с другим автором «Виэрд Тэйлз» — Робертом Эрвином Говардом (1906–1936). Лавкрафт, Говард и Кларк Эштон Смит, хоть никогда и не встречались, стали «тремя мушкетерами» «Виэрд Тэйлз», постоянно сотрудничая с журналом и непрестанно переписываясь.

Почти всю свою жизнь Говард провел в Кросс-Плейнсе, что в центральном Техасе. Он был единственным ребенком пограничного врача. Будучи болезненным и подвергаясь нападкам сверстников в детстве, интенсивными тренировками он укрепил свое тело до двухсотфунтовой[461] массы мышц, став совершенным боксером, наездником и фанатичным спортсменом. У него был замкнутый, раздражительный отец и (как у Лавкрафта) чудовище-мать — чрезмерно любящая, собственническая женщина, препятствовавшая его естественному интересу к девушкам.

Ненасытный читатель и плодовитый, многогранный писатель, Говард был и неплохим поэтом. Его красочные, звонкие стихотворения, если и не такие выдающиеся, как у Смита, гораздо более интересны, нежели большинство Лавкрафта. из-за нехватки денег Говард не учился в колледже. Сначала он перебивался случайной работой вроде продавца прохладительных напитков и землемера, затем окунулся в писательство с полной внештатной занятостью. После нескольких лет (1926–1929) скудных заработков и множества отказов его дела пошли в гору. Он был единственным настоящим профессиональным писателем из трех, поскольку Смит считал себя главным образом поэтом, а Лавкрафт — «призрачным автором». За свою короткую жизнь он написал больше прозы, чем Смит и Лавкрафт вместе взятые. Его почти две сотни рассказов относились к жанрам фэнтези, научной фантастики, вестерна, восточных приключений, а также к спортивной и исторической тематике.

На протяжении семи лет Лавкрафт и Говард поддерживали обширную переписку. Они спорили о человеческих расах, миграциях племен, взлетах и падениях цивилизаций. Говард был ирландского происхождения, и потому был сторонником ирландцев, в то время как Лавкрафт — англичан. Порой они обменивались и колкостями.

Когда Говард обмолвился, что хотел бы родиться варваром или на фронтире, Лавкрафт обвинил его в романтизме, сентиментальности, наивности и в том, что он является «врагом человечества». Говард парировал, что лавкрафтовская идеализация восемнадцатого века такая же романтическая и наивная. Лавкрафт обвинил Говарда в превозношении физической стороны жизни над интеллектуальной; Говард ответил, что он лишь придерживается гармоничных взглядов — соревнования и тренировки ему так же необходимы, как и Лавкрафту увлечение стариной. Когда Лавкрафт похвалил Муссолини и фашизм, Говард, для которого личная свобода была важнейшим политическим принципом, осудил Муссолини (тогда бомбившего и травившего газом эфиопов) как мясника, а фашизм — как тиранию, рабство и прикрытие для финансовой олигархии.

В этих спорах доводы Говарда были поубедительнее, чем у Лавкрафта. Он, судя по всему, намного превосходил Лавкрафта сердечностью, широтой взглядов, уравновешенностью, житейской мудростью и здравым смыслом. Его роковая слабость обнаружилась лишь позже.

Главным художественным творением Говарда была Гиборейская эпоха из цикла рассказов о Конане. Это вымышленная доисторическая эпоха, давности примерно двенадцать тысяч лет, между гибелью Атлантиды и началом засвидетельствованной истории. Конан-киммериец — огромный варвар-авантюрист, совмещающий в себе качества Геракла, Синдбада и Джеймса Бонда.

Говард, разрабатывая рассказы о Конане, которых он сочинил более двух десятков, написал очерк «Гиборейская эпоха». В нем была изложена псевдоистория мира Конана, хотя Говард утверждал, что это отнюдь не серьезная теория о доисторическом периоде человечества. Он наделял свои королевства и персонажей именами из античной, восточной, древнескандинавской и некоторых других историй и мифологий — такими как Дион, Валерия, Тот-Амон, Асгард и Туран.

Где-то в конце сентября 1935 года Говард отослал Лавкрафту экземпляр «Гиборейской эпохи» и попросил по прочтении переслать его своему почитателю Дональду А. Уоллхейму. Лавкрафт отправил рукопись с сопроводительным письмом:

«Уважаемый Уоллхейм!

Здесь то, что Боб с Двумя Пистолетами просил меня переслать вам для „Фантаграф“, — я весьма надеюсь, что вы сможете это использовать. Это действительно замечательное произведение — из всех, кого я знаю, у Говарда самое великолепное чувство драмы Истории. Он обладает панорамным видением, включающим эволюцию и взаимодействие рас и народов за продолжительные периоды времени, которое приводит в такое же сильное волнение, какое (даже еще большее) вызывают вещи вроде „Последних и первых людей“ Стэплдона.

Единственный изъян в этой работе — неискоренимая склонность Р. Э. X. к выдумыванию имен, чересчур похожих на настоящие имена из древней истории, — и которые, по нашему мнению, вызывают слишком неуместные ассоциации. Во многих случаях он делает это намеренно — основываясь на теории, что хорошо знакомые имена происходят из описываемых им мифических королевств, — но подобное намерение сводится на нет тем фактом, что нам хорошо известна этимология многих исторических выражений, а потому мы не можем принять то происхождение, что он предлагает. Э. Хоффманн Прайс и я, оба спорили с Бобом с Двумя Пистолетами по этому вопросу, но не добились какого-либо успеха. Единственное, что остается, — принимать терминологию как он ее дает, закрывая глаза на огрехи, и быть чертовски признательными, что можем наслаждаться подобной яркой искусственной легендой…

С наилучшими пожеланиями —

Искренне ваш, ГФЛ»[462]

Несмотря на критику Лавкрафта, в защиту терминологии Говарда можно кое-что сказать. Хотя придуманные Говардом имена и не очень интересны, они, как заимствованные из древних источников, придают очарование старины, не будучи при этом слишком трудными для современного читателя, который, освоив методы чтения с листа, спотыкается о любое имя причудливее Смита.

Уоллхейм опубликовал часть «Гиборейской эпохи» в своем «Фантаграфе». В 1938 году Уоллхейм, Форрест Дж. Аккерман и три других почитателя издали весь очерк в виде одноименной брошюры, напечатанной на мимеографе.

Лавкрафт враждовал с Аккерманом на протяжении нескольких лет. Родившийся в 1916 году в Калифорнии, Аккерман заработал репутацию признанного фаната научной фантастики, обеспечивая себя среди прочего деятельностью в качестве продавца журналов, редактора и литературного агента.

В 1932 году, когда Аккерман учился в средней школе, Кларк Эштон Смит опубликовал в «Уандер Сториз» рассказ под названием «Житель марсианских недр». Этот рассказ в жанре ужасов повествует об исследователях Марса, столкнувшихся с чудовищем. Эта тварь, по-видимому, кормится глазными яблоками исследователей, будучи оснащенной отростками для их извлечения. Аккерман написал в «Фэнтези Фэн» («Любитель фэнтези») Чарльза Хорнига и разнес рассказ на том основании, что сверхъестественным ужасам не место в журнале научной фантастики. Лавкрафт отвечал: «Что касается вспышки Аккермана, то я опасаюсь, что его навряд ли можно воспринимать всерьез в вопросах критики фантастической литературы. Рассказ Смита был действительно великолепен, за исключением низкопробной концовки, на которой настаивал редактор „Уандер Сториз“. Аккерман как-то и мне написал письмо с очень детскими нападками на мои работы — очевидно, он любит словесную пиротехнику как таковую и, кажется, совершенно безразличен к фантастическим ощущениям».

Перебранка заполняла колонку на протяжении первых шести выпусков фан-журнала. Несомненно, ответы Аккермана раздражали Лавкрафта, поскольку в течение трех следующих лет его упоминания Аккермана оживлялись такими выражениями, как «привычная напасть», «пустой наглец», «нахальный невоспитанный юнец», «надутое маленькое посмешище», «маленькая вошь» и «хлипкий дурачок».

К 1937 году, однако, Лавкрафт оставил подобную ребяческую язвительность. Он сказал об Аккермане: «Я уверен, что под своей наружностью он должен быть сметливым и очаровательным парнем! …созрев во что-то весьма отличное от несносного ребенка трехлетней давности… Против него у меня совершенно ничего нет!»

Лавкрафт проанализировал качества, способствующие литературному успеху, и советовал Зелии Рид: «Мой шанс на создание чего-то прибыльного в плане серьезного художественного произведения столь незначителен, что им можно пренебречь; что же касается вас, то вы, судя по всему, имеете общие черты с той более удачливой группой (вроде Бута Таркингтона и Синклера Льюиса), чьим серьезным увлечениям посчастливилось приблизиться к популярной (и потому прибыльной) сфере…»

«В высшей степени великий художник», по его словам, со своего искусства может надеяться лишь на скромный заработок, в то время как «сущий идиот и невежда» вроде Эдгара Райса Берроуза может по счастливой случайности сколотить состояние.

«Однако обычно удачливый коммерческий писатель (за исключением класса бульварных романов) по качествам находится где-то посередине — с умеренной одаренностью идеями и довольно гладкой техникой… Что действительно определяет его успех, так это третья и совершенно отличная составляющая — необъяснимая и неощутимая связь с мысленными и эмоциональными процессами весьма большого круга читателей, — которая никак не соотносится с литературным мастерством и обнаруживается равным образом как среди величайших гениев, так и среди тупейших болванов… Но когда народная симпатия незначительна или вообще отсутствует — как в моем случае, — то не стоит ожидать большего, нежели скуднейшей материальной прибыли, за исключением редких случаев».

Убежденный, что никогда не наживет состояние писательством, Лавкрафт говорил, что он «ухватился бы с почти неприличной жадностью за любую действительно постоянную работу, исключая совсем уж нелепую». Он был уверен, что так смог бы заработать больше, чем «изматывающей нервы и плохо оплачиваемой пыткой „призрачным авторством“».

Он даже хотел бы обладать умением писать в популярном стиле. Узнав, что Дерлет продал детективный рассказ, он признался: «Жаль, что я не умею этого — писать детективы в тысячу раз лучше, чем перерабатывать, — но, боюсь, у меня нет таланта»[463]. В действительности же он был способен к сочинению детективных историй больше, чем многие из тех, кто их писал. Но из-за неуверенности в себе и нехватки инициативности он даже и не пытался попробовать.

Какое-то время Лавкрафт продержался на работе в Провиденсе, которая по его ранним меркам была не так и далека от «совсем уж нелепой». Он продавал билеты на вечерние сеансы в кинотеатре повторного показа — сидя в будке с раскрытой книгой перед глазами. Когда начинался последний сеанс, он уходил, останавливался перекусить в круглосуточном ресторанчике «Уолдорф» и возвращался на Колледж-Хилл, чтобы провести остаток ночи за работой.

Лавкрафт редко упоминал эту работу в разговорах и, насколько мне известно, никогда в письмах — она была не того рода, за которую взялся бы джентльмен. Из тех немногих сведений, что мне удалось обнаружить, я делаю вывод, что эта работа была у него где-то в период 1928–1930 годов. по-видимому, в тридцатых годах Лавкрафт уже не занимался поисками работы. К тому времени, впрочем, разразилась Великая депрессия, и работу с трудом удавалось найти даже самым представительным и опытным людям.

В 1928 году Брест Ортон переехал из Нью-Йорка в родной Вермонт и основал в Братлборо издательство «Стивен Дей Пресс». Он уговаривал Лавкрафта тоже приехать в Братлборо, чтобы работать у него редактором. Лавкрафт отказался, сославшись на климат. В период увлечения По он выразил свои мысли о зимах Новой Англии в одном из стихотворений:

Вспоминаю сезон,

Весь с первого дня;

То безумнейший сон,

Мертвит что меня,

Когда жуть Зимы в белом саване мучит и сводит с ума[464].

На протяжении нескольких лет Ортон иногда отсылал Лавкрафту небольшие задания по редактированию, в основном чтение корректуры. Он верил, что со временем убедит Лавкрафта переехать в Братлборо. Однако в 1932 году он продал свою издательскую компанию и вернулся в Нью-Йорк, положив конец этой возможности.

Лавкрафт стал более чем когда-либо настаивать на том, что писателю необходимы традиция, корни и отождествление с одним местом. В западном Род-Айленде он чувствовал «…собственный потомственный кровоток, струящийся через весь пейзаж словно по венам какого-то гигантского и совершенного организма…».

«Дом — идеальная среда, если нужно развивать свои лучшие качества, а Нью-Йорк не может быть местом проживания белого человека… Человек принадлежит тому месту, где были его корни, — где пейзаж и среда имеют некую связь с его мыслями и чувствами в силу их формирования. Подлинная цивилизация осознает этот факт, и то обстоятельство, что Америка начинает забывать об этом, убеждает меня много больше — нежели просто вопрос банального мышления и буржуазных комплексов, — в том, что основное американское устройство становится все менее и менее истинной цивилизацией и все более и более громадным, механическим и эмоционально незрелым варварством роскоши»[465].

Это, конечно же, не подходит ко всем писателям. Некоторые — как, например, Дерлет — преуспели, привязавшись к своим родным пустошам, другие же равным образом добились успеха, странствуя по всему свету.

Лавкрафт все еще играл роль надменного, аристократичного и богатого эстета: «Единственной причиной для джентльмена делать что-либо кроме того, что велит его фантазия, заключается в том, что он может наилучшим образом подкреплять свои иллюзии красоты и цели в жизни, гармонично окунаясь в структуру своих наследственных ощущений. Личность — феодальная, гордая, надменная, освобожденная и влиятельная — вот все, что имеет значение, и общество полезно для джентльмена лишь настолько, насколько оно усиливает те удовольствия, которыми он мог бы наслаждаться без него».

Будущая аристократия, представленная в его время Фордами и Рокфеллерами, будет, как он полагал, «аристократией исключительно богатства, великолепия, мощи, скорости, величины и солидности, ибо, будучи созданной на основе приобретения и промышленности», она будет воплощать «грубый идеал делания, противоположный цивилизованному идеалу бытия»[466]. Истинный джентльмен — исчезающий вид — должен просто существовать и позволять миру обращаться к нему.

Машинный век, предостерегал Лавкрафт, вскоре разрушит Юг, как он это уже сделал с Северо-Востоком. «О раковой машинной культуре ничего хорошего сказать нельзя…» Хотя он и получил огромное удовольствие от полета на аэроплане, «я с сожалением вижу, что аэропланы начинают широко использоваться в коммерческих целях, поскольку они лишь добавляют чертовски бесполезного ускорения к и без того переускоренной жизни; но как аппараты для забавы джентльмена они неплохи!»

Лавкрафт ссылался на нескольких ведущих мыслителей — Ральфа Адамса Крама, Джозефа Вуда Крутча, Джеймса Траслоу Адамса, Джона Кроу Рэнсома, Т. С. Элиота и Олдоса Хаксли, — которые также предупреждали о зловещих социальных последствиях механизации. Лавкрафт считал, что «машинному веку понадобятся целые поколения, чтобы создать достаточно устойчивые иллюзии для построения нового остова удовлетворяющей традиции». Между тем «все, что можно сделать в настоящее время, — это бороться с будущим изо всех сил»[467].

Лавкрафтовская неофобия — боязнь нового — общераспространенная человеческая черта. Люди любят перемены, но также и стабильность. Нет перемен — им скучно, а когда их слишком много — им тревожно. В молодости они склонны способствовать переменам больше, нежели с возрастом, когда у них уже сформировались привычки, ассоциации и привязанности к вещам, какими они были.

Незрелый во многих аспектах, Лавкрафт был преждевременно стар в своем отношении к переменам. Он говорил в тридцать восемь лет: «…что касается моего характера, то я родился стариком». Он страдал от «шока будущего» задолго до изобретения Элвином Тоффлером этого термина. Лавкрафт иллюстрирует собой в крайней форме изречение Бертрана Рассела: «Наука, хоть и ускорила чрезвычайно внешние перемены, так и не нашла какого-либо способа ускорения психологических изменений, особенно касательно бессознательного и подсознательного. Лишь у немногих людей бессознательное чувствует себя свободно в условиях, отличных от существовавших в их детстве»[468].

Он все еще кипел от злости из-за «наплыва чуждых, вырождающихся и неспособных к ассимиляции иммигрантов». Призывая «чтить принцип аристократии» и называя себя антидемократом, он тем не менее отдавал предпочтение умеренной и либеральной политике правительства. Казалось бы, он хотел, чтобы правительство обходилось с ним либерально и терпимо, а национальные меньшинства держало в ежовых рукавицах. Это походит на замечание Уолтера Липпмана о Г. Л. Менкене — что он, «кажется, думает, что вы можете добиться привилегированного, упорядоченного по классам аристократического общества с полной свободой слова. Подобное бескомпромиссное проявление утопического сентиментализма еще поискать надо».

У Лавкрафта не было определенного мнения о цензуре, он хотел, чтобы существовал какой-то способ «различать настоящее искусство — или науку — и коммерческую порнографию…»[469] — проблема, до сих пор ставящая в тупик самые проницательные умы законников. Он не одобрял тот гнев, в который приходили некоторые люди постарше из-за отношения к сексу в искусстве. Их чувства, говорил он, должно быть, исказились нездоровыми викторианскими предрассудками о сексе. Что до него самого, то: «Я почти не пользуюсь телефоном, хотя он и есть в тихом доме, где я проживаю. Я нахожу больше удовольствия в барьерах между мной и современным миром, нежели в связях, соединяющих меня с ним. Я хочу оставаться абстрактным, обособленным, безучастным, безразличным, объективным, беспристрастным, всесторонним и вне времени… Весь идеал современной Америки — основанный на скорости, механической роскоши, материальных достижениях и экономической показухе — представляется мне невыразимо легкомысленным…»

Он осознавал собственную противоречивость: «Я, как видите, представляю собой некий гибрид между прошлым и будущим — архаичный в личных вкусах, чувствах и интересах, но столь научно-реалистичный в философии, что не переношу никакой интеллектуальной точки зрения, кроме самой передовой».

Он, однако, все-таки не считал себя особо обойденным судьбой: «Повезло тому, чей характер и возможности позволяют ему жить большей частью в историческом воображении, — так же как и тому, кому посчастливилось оказаться там, где процессы перемен наиболее постепенны и наименее заметны»[470].

Он немного отошел от своей ранней самоуверенности: «Я уже не столь расточителен на мнения, каким был прежде, выросши из стадии доморощенного сената…» «Я часто невесело улыбаюсь некоторым выразительным догмам и возмущениям своего раннего периода „Кляйкомола“»[471].

В начале 1930 года Лавкрафт бился со своей «призрачной» работой, чтобы наскрести денег на следующее путешествие. Среди прочего он ставил оценки за семестровые работы из вашингтонской Школы речи Реншоу.

Он отбыл в апреле, направившись прямо в Южную Каролину. Из Колумбии он написал, что обнаружил подлинный «рай»: «Но что за место! Настоящая цивилизация, с чистыми американцами, чувством отдохновения и спокойствия и безбрежным количеством пышных (хотя и не старинных) красот. Почему, во имя Неба, кто-то живет на Севере — за исключением из принуждения или из сентиментальной привязанности?»[472]

Он провел несколько дней в Чарлстоне, кипя энергией, загорая на солнце и впадая в исступление от колониальных реликтов. Он останавливался в гостиницах Молодежной христианской организации и экономил на прачечной, стирая рубашки и белье в раковине. Лавкрафт сам себя подстригал — при помощи приспособления, посредством двух зеркал позволявшего стричься даже сзади. Он завтракал бутербродом с сыром, кофе и мороженым, а обедал в итальянских ресторанах. Он с тревогой заметил, что его вес увеличился до ста сорока двух фунтов[473].

С одеждой же у него возникли проблемы. В Ричмонде он попытался купить новые сменные воротнички, но обнаружил, что магазины больше не торгуют ими. Ему пришлось ждать возвращения в Нью-Йорк, чтобы пополнить свои запасы. Всю свою жизнь он носил сменные воротнички, но в двадцатых годах этот тип начали вытеснять рубашки с прикрепленными воротничками. Его друг Кук рассказал о перемене: «Прежде мне был неведом ни комфорт рубашек-неглиже, ни экономящие время рубашки с прикрепленными воротничками. Говарду случилось быть со мной в тот день, когда я запасся на складе рубашек-неглиже и наполнил мусорную корзину белыми воротничками. Он был искренне возмущен. С какой стати я намеренно опускаюсь в социальной иерархии, когда в этом нет необходимости и, более того, когда это стоит мне денег? Почему бы не попробовать мягкие белые воротники, если жесткие определенно вышли из моды? Наконец, почему бы не носить рубашку со сменными воротничками, которые тогда можно было бы менять… Я рассказываю об этом случае только для того, чтобы проиллюстрировать, как стоек был Говард в своем чувстве класса».

В середине мая Лавкрафт приехал в Нью-Йорк и навестил Лонгов. В квартире Лавмэна он снова встретился с «тем трагически испитым, но теперь знаменитым» поэтом, Хартом Крейном, чья поэма «Мост» принесла ему успех. Когда Крейн был трезвым, Лавкрафт находил его «человеком потрясающей образованности, интеллекта и эстетического вкуса, способного спорить занимательно и глубоко, как никто другой. Бедняга — наконец-то он „состоялся“ как стандартный американский поэт… И все же на самой вершине своей славы он находится на грани психологического, физического и финансового краха, без всякой уверенности в том, что у него когда-либо вновь появится вдохновение на крупное литературное произведение»[474]. Дальнейшие события подтвердили это суждение Лавкрафта.

В начале июня чеки за переработку, высланные Лавкрафту, дали ему возможность подняться по Гудзону и навестить Двайера в Кингстоне, а затем взять восточнее и заехать к Куку в Атол. На протяжении нескольких месяцев Кук был в крайне тяжелом состоянии из-за сочетания хронического аппендицита и нервного расстройства, сопровождавшегося галлюцинациями и угрозами самоубийства. В тот период ему на какое-то время снова полегчало.

В июле Лавкрафт отправился в Бостон на собрание НАЛП. Программа включала прогулку на корабле по реке Чарльз, в которую внесло разнообразие спасение одного пьяного, свалившегося в воду близ Гарвардского моста.

В августе Лавкрафт навестил Лонгов во время их летнего отпуска в Онсете. Они повозили его по Кейп-Коду. В конце своей поездки он записался на железнодорожную экскурсию в Квебек за двенадцать долларов.

В la belle Province[475] Лавкрафт заметил «типичные старинные французские фермы — подлинный росток исторически коренной традиции строительства». Вид города Квебек с его насупившейся крепостью на холме над рекой Святого Лаврентия поразил его: «Квебек! Смогу ли я когда-нибудь забыть его на достаточно долгое время, чтобы подумать о чем-нибудь другом? Кого теперь волнует Париж или Антиполис? Ничего подобного я прежде не видел и вряд ли увижу!.. Все мои прежние критерии городской красоты сменены как устаревшие. Я с трудом могу поверить, что это место полностью принадлежит миру бодрствования».

«…Это сон из городских стен, холмов, увенчанных крепостью, серебряных шпилей, узких извилистых крутых улочек, величественных видов и спокойной и неторопливой цивилизации старинного мира… Все вместе превращает Квебек в почти неземную частицу сказочной страны»[476].

Через три дня, посвященных осмотру достопримечательностей, Лавкрафт сел на поезд в Бостон. Оттуда он совершил морское путешествие до Провинстауна, на самой оконечности Кейп-Кода: «…Круиз — мое первое пребывание в открытом море — стоил цены экскурсии. Оказаться в безграничных водах вне пределов видимости земли означает… получить фантастическое воображение, стимулированное самым действенным способом. Равномерно чистый горизонт пробуждает все виды предположений о том, что может лежать по ту сторону».

Вот вам и приписываемый Лавкрафту страх моря. Теперь, превратившись в восторженного путешественника, он сочувствовал Дерлету, когда тот жаловался на плоский, сельский Висконсин, в котором он чувствовал себя «высаженным на необитаемом острове». Лавкрафт писал: «Неудивительно, что я теперь в движении, наверстывая упущенное время. Но вот же черт — хотя у меня теперь есть здоровье для путешествий, у меня больше нет денег, так что мне приходится довольствоваться этими слишком короткими и слишком редкими поездками. Не знаю, доберусь ли я когда-нибудь до Старого Света, — хотя мне было бы жаль умереть, так и не увидев Англии»[477].

Увы! Потерянное время не вернешь. Однако поездка Лавкрафта в Квебек сказалась на его мировоззрении. Годами он поносил франко-канадцев как часть «иноземных шаек», оскверняющих Новую Англию. В то же время он осторожно хвалил французскую культуру как «бесспорно превосходящую нашу». В 1929 году он писал: «Я ненавижу тараторящего француза с его мелким жеманством и елейными манерами и защищал бы английскую культуру и традицию до последней капли крови. Но тем не менее я вижу, что культура французов глубже нашей…»[478]

После Квебека тон Лавкрафта изменился: «Достойная особенность французов Квебека заключается в том, что они с незапамятных времен пребывают на той же самой земле и в тех же самых условиях и традициях. Именно это и создает цивилизацию!.. Нет, французы неплохи, и, увидев Квебек, я уже не смогу снова подумать о Сентрал-Фолсе, Вунсокете и Фолл-Ривере как о всецело иностранных»[479].

Он даже нашел доброе слово для католической церкви Квебека — как сплачивающей общество силы.

В 1930 году Лавкрафт позабавился, когда некоторые из его корреспондентов восприняли вымышленный «Некрономикон» серьезно и отказались верить, что его не существует. Его ободрило упоминание его произведений в книжной колонке Уильяма Болито в «Нью-Йорк Уорлд». Меньше ему понравилось, что Болито поставил его в один ряд с «любезным поденщиком Отисом Адельбертом Клайном». Клайн, заведовавший литературным агентством и бывший агентом Роберта Э. Говарда в его последние годы жизни, также писал фантастику, в том числе и несколько романов в подражание марсианским и венерианским сказкам Эдгара Райса Берроуза.

Несмотря на эти признаки литературного признания, Лавкрафт считал, что он не соответствует той литературе, которую хочет писать. Он желал «ухватить те трудно постижимые и неопределимые ощущения, способствующие созданию иллюзий о беспорядочных измерениях, реальностях и пространственно-временных элементах, которыми в большей или меньшей степени обладают все чувствительные и одаренные воображением люди… Это пытался сделать По, но ему недоставало особенного характера. Пытаюсь и я, и у меня есть характер, чтобы осознать, чего я добиваюсь, но мне не хватает мастерства для передачи читателю чего-то ценного». Он сетовал: «Да — жаль, что у меня нет энергии и вдохновения для написания хоть каких-нибудь из тех мириадов рассказов, что витают в моей голове, но зимой я на многое не способен!.. Как бы ни любил я свою родную землю Новой Англии, возможно, однажды мне придется переселиться — в какой-нибудь город вроде Чарлстона, штат Южная Каролина, Сент-Огастина, штат Флорида, или Новый Орлеан…»[480]

Перед поездкой в Чарлстон в 1930 году Лавкрафт закончил черновик своего нового рассказа. Он взял его с собой и прочитал Лонгу в Нью-Йорке. Назвав его «Шепчущий во тьме», он вернулся домой полный решимости напечатать его, но завершил эту работу лишь в конце сентября 1930–го.