Глава 5 «АДСКИ ЧЕРНАЯ НОЧЬ»

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава 5

«АДСКИ ЧЕРНАЯ НОЧЬ»

Когда танкер «Ruth» 9 января 1937 года вошел в огромную нефтеналивную гавань Тампико, Троцкий с Натальей были все еще так напуганы тем, что может ожидать их на мексиканском берегу, что отказывались сходить на берег до тех пор, пока их не встретят друзья. Норвежская полиция уже угрожала высадить их с корабля силой, когда подошло небольшое судно, из которого возник какой-то мексиканский генерал в сопровождении чиновников, доставивший приветственное послание президента Мексики Лазаро Карденаса. (Президент прислал свой официальный поезд для того, чтобы доставить Троцкого и Наталью из Тампико.) На причале приветственно махали руками два американских троцкиста — Джордж Новак и Макс Шахтман; и жена Диего Риверы — Фрида Кало ожидала их, чтобы предложить свое гостеприимство. Контраст между теплым приемом в Мексике и ледяными проводами из Норвегии был таким острым, что казался нереальным. Войдя в президентский поезд, Троцкий и Наталья столкнулись с полицейским стражем и отпрянули. «Нас пронзил страх, — писала она, — что, может быть, нас просто переводят в другое место заключения». На маленькой станции возле города Мехико их с бурным энтузиазмом встретил Диего Ривера и повез в пригород столицы Койоакан, в свой Синий дом — следующие два года он будет и их домом. Это место было просто создано для того, чтобы успокоить измученную нервную систему: дом просторный, залитый солнцем, наполненный картинами с изображениями цветов и предметами мексиканского и индейского искусства. На каждом шагу вновь прибывшие сталкивались с приятными признаками заботы, с которой мексиканские и американские друзья приготовили для них это новое обиталище. Они подумали об их личной безопасности, а также обеспечили условия для работы. Таким образом, первые несколько дней в Мексике принесли с собой совершенно неожиданное облегчение — можно сказать, они были окрашены неким налетом идиллии.

Политический климат в стране также был не лишен привлекательности. Мексиканская революция все еще находилась в своей высшей точке. Совсем недавно Карденас подписал декрет, по которому несколько латифундий поделили между бедными крестьянами; и он был близок к тому, чтобы национализировать американские и британские нефтяные и железнодорожные компании. Иностранные инвесторы, местные землевладельцы и католическая церковь отбивались, и отношения между Мексикой и Соединенными Штатами были напряженными. Но за Карденасом стояли его крестьяне и Конфедерация мексиканских рабочих, которая неожиданно превратилась в важную политическую силу.

Впуская в страну Троцкого по просьбе Риверы и подсказкам своего собственного окружения, Карденас действовал из чувства революционной солидарности. Он заявил, что не только предоставил Троцкому убежище, но и пригласил его остаться в Мексике в качестве гостя правительства. С самого начала он делал все, что мог, чтобы уберечь голову своего гостя от собравшихся над ней бурь ненависти, и продолжал делать это до самого конца. Однако его собственная ситуация была весьма деликатной. С одной стороны, политические враги скоро начали намекать, что Троцкий является вдохновителем его революционной политики, и эти инсинуации нашли отклик в американских газетах.[101]

С другой стороны, Конфедерация мексиканских рабочих, от чьей поддержки он зависел, была сталинской цитаделью; ее лидер Ломбардо Толедано и компартия резко протестовали против въезда Троцкого в страну и предупреждали президента, что не успокоятся, пока «главарь авангарда контрреволюции» не будет выслан. Карденас проявлял осторожность, противостоя обвинению, что он по наущению Троцкого экспроприирует британских и американских инвесторов. И еще больше он старался успокоить Конфедерацию мексиканских рабочих. Сам он политически был очень далек от любой формы троцкизма и вообще коммунизма. Сын бедного крестьянина, он руководствовался аграрным радикализмом и эмпирическим опытом своей патриотической борьбы против иностранного господства. Поэтому он остерегался вовлечения в какой-либо из внутрикоммунистических конфликтов. В этих сложных обстоятельствах он с достоинством отверг сталинскую шумиху вокруг прибытия Троцкого, но старался держаться в стороне от своего «гостя» — они никогда не встречались лично. Он попросил Троцкого дать обещание не вмешиваться во внутримексиканские дела. Троцкий сразу же дал это обещание, но, наученный горьким норвежским опытом, был настороже и четко сохранил за собой «моральное право» отвечать публично на любые обвинения или клеветникам. Карденас этим удовлетворился. Ему никогда не приходило в голову попросить Троцкого воздержаться от политической деятельности, а сам он защищал право Троцкого на самозащиту от сталинских нападок. В этом поведении отстраненной, но бдительной доброжелательности он будет стоек. Троцкий часто выражал ему благодарность и, строго соблюдая свое обещание, никогда не осмеливался высказать какое-либо мнение в отношении мексиканской политики даже в частных разговорах, хотя его мнение о политике Карденаса, которая не выходила за рамки «буржуазной стадии» революции, наверняка было до некоторой степени критическим.

В первые годы в Мексике Диего Ривера был самым преданным другом и стражем Троцкого. Мятежник как в политике, так и в искусстве, этот великий художник был одним из основателей Мексиканской Коммунистической партии и членом ее Центрального комитета с 1922 года. В ноябре 1927 года он был очевидцем уличных демонстраций троцкистов в Москве и высылки оппозиции, что серьезно обеспокоило его. Впоследствии он порвал с партией, а также с Давидом Альваро Сикейросом, другим великим мексиканским художником, своим ближайшим другом и политическим товарищем, который стоял на стороне Сталина. Драматический пафос судьбы Троцкого взбудоражил воображение Риверы: вот она, фигура героических масштабов, которой суждено занять центральное место в его эпических фресках, — он действительно поместил Троцкого и Ленина на передний план той знаменитой фрески, прославляющей классовую борьбу и коммунизм, которой он, к ужасу всей респектабельной Америки, украсил стены Рокфеллер-центра в Нью-Йорке. Для Риверы наступил момент редкого величия, когда судьба привела коммунистического лидера и пророка под его крышу в Койоакане.

Троцкий давно восхищался работами Риверы. Возможно, впервые он увидел его картины в Париже во время Первой мировой войны; а ссылки на них встречаются в алма-атинской корреспонденции Троцкого 1928 года. Неустанные поиски Риверой новой формы художественного выражения весьма кстати иллюстрировали собственный взгляд Троцкого, что упадок современной живописи имеет корни в своем отрыве от архитектуры и общественной жизни, отрыве, который присущ буржуазному обществу и который можно преодолеть только социализмом. Тенденция к воссоединению живописи, архитектуры и общественной жизни оживляла искусство Риверы, в котором традиции Ренессанса и влияние Гойи и Эль Греко сливались с индейским и мексиканским народным искусством и кубизмом. Это переплетение традиций и инноваций отвечало вкусу Троцкого; он был покорен дерзким мужеством и парением и страстным воображением, с которым Ривера вносил мотивы русской и мексиканской революций в свои монументальные фрески. И конечно, Троцкий не мог избегнуть очарования и не быть озадачен стихийным темпераментом Риверы, его лунатизмом и «колоссальным размером и аппетитами», которые превращали его в буйное и шумное чудовище, похожее на любую из химерических фигур, появляющихся в его картинах. А контрапунктом Диего была его жена Фрида, сама художница, тонко меланхоличная символистка, к тому же женщина исключительной красоты. Она просто излучала диковинную грацию и мечтательность, когда ходила в своих длинных, ниспадающих, богато орнаментированных и расшитых мексиканских платьях, которые скрывали ее искалеченную ногу. После жутких месяцев интернирования для Троцкого и Натальи было приятно, даже волнующе найти прибежище у таких друзей.

Посторонний наблюдатель с некоторой способностью проникновения в характеры мог бы ломать голову, как могли уживаться Троцкий и Ривера и не суждено ли было произойти между ними схватке. Не довольствуясь художественным величием, Ривера видел себя и политическим лидером. Он в этом не был одинок: художники и политики играли чрезвычайно большую роль в мексиканской политике — большинство членов Политбюро Коммунистической партии были художниками. (Политическая агитация, ведущаяся средствами кисти и резца, может быть более доступна массам безграмотных, но с художественной точки зрения более восприимчивых campesinos,[102] чем какая-либо иная форма агитации.) И все же как политик Ривера был даже менее чем любитель; он часто оказывался жертвой своего неугомонного темперамента. В присутствии Троцкого, по крайней мере поначалу, он держал политические амбиции под контролем и скромно брал на себя роль ученика. Что касается Троцкого, тот всегда относился к политическим выходкам художников с мягким пониманием, даже к художникам меньшего калибра, которым он не был ничем обязан. Тем более в случае с Риверой он был готов сказать, что «гений делает то, что должен».

Так что Троцкий вполне мог бы благословлять свое новое пристанище, если б его почти сразу вновь не увлекло в его жестокую борьбу. Каждый день он становился объектом угроз со стороны сталинистов, местных и из Москвы. Президенту Карденасу пришлось отдать приказ расположить полицейскую охрану вокруг Синего дома. Внутри дежурили американские троцкисты, приехавшие работать секретарями и телохранителями. Американские сторонники Троцкого очень помогали ему в организации охраны и в кампании против московских процессов. Их было немного, и это были небогатые люди, но они помогали ему изо всех сил в восстановлении контактов с друзьями и последователями по всему миру и в возобновлении работы. «Какая же это удача, — писал он Лёве 1 февраля 1937 года, — что нам удалось приехать в Мексику как раз перед началом этого нового процесса в Москве».

Новый процесс открылся меньше чем через полмесяца после их прибытия в Тампико. Свои места на скамье подсудимых заняли Радек, Пятаков, Муралов, Сокольников, Серебряков и еще двенадцать человек; и опять Троцкий был главным обвиняемым заочно. Обвинения нагромождались еще более нелепо и бессмысленно. Теперь Вышинский заговорил об официальном договоре Троцкого с Гитлером и императором Японии: в обмен на их помощь в борьбе со Сталиным Троцкий, как уверял Вышинский, трудился во имя военного разгрома и расчленения Советского Союза, ибо дал обещание, между прочим, уступить Третьему рейху Советскую Украину. А в это же время он организовывал в Советском Союзе промышленный саботаж и руководил им; устраивая аварии на угольных шахтах, на заводах и на железной дороге, массовые отравления советских рабочих и неоднократные покушения на жизнь Сталина и других членов Политбюро. Подсудимые вторили прокурору и уточняли его обвинения. Один из них, Ромм, бывший до этого корреспондентом «Известий» во Франции, признался, что видел Троцкого в Париже в июле 1933 года и получил от него инструкции по террористической деятельности. Пятаков заявил суду, что посетил Троцкого в Осло в декабре 1935 года и получил от него распоряжения.

«Мы слушали радио, открывали почту и московские газеты, — пишет Наталья, — и ощущали, что безумие, абсурд, насилие, обман и кровь окружают нас со всех сторон здесь, в Мексике, как и в Норвегии… С карандашом в руке Лев Давидович, перевозбужденный и перетрудившийся, часто в лихорадке, и все равно неутомимый, составляет список этих фальшивок, число которых так возросло, что становится невозможным их опровергнуть». Процесс длился неделю и завершился казнями — правда, Радек и Пятаков были приговорены к десяти годам тюремного заключения каждый.

Для Троцкого опровержение этих обвинений было действительно подобно схватке и спору с чудовищами в каком-то кошмаре. Эти судебные процессы были все более и более неестественными в своем ужасе и ужасны в своей нереальности. Казалось, они были задуманы для того, чтобы парализовать всякую критическую мысль и сделать всякий аргумент совершенно бессмысленным. И все же еще до того, как Троцкий получал время на то, чтобы выстроить свои факты и аргументы, некоторые из обвинений уже бывали подмочены. Норвежское министерство иностранных дел расследовало заявление, что Пятаков прилетал в Осло из Берлина в декабре 1935 года и виделся с Троцким, и установило, что в том месяце и за многие недели до и после этой даты ни один самолет из Берлина не приземлялся в аэропорту Осло. Администрация аэропорта в связи с этим сделала свое заявление. Тогда Троцкий отправил телеграфом в Москву следующие вопросы: когда точно, в какой день и час приземлился Пятаков? И где, когда, при каких обстоятельствах он, Троцкий, встречал его? Подобные вопросы он задал и в связи со своими якобы имевшими место встречами с Роммом. Прокурор и судьи вопросы эти проигнорировали, отлично зная, что, если подсудимые попробуют на них ответить, они выдадут вопиющие противоречия и дискредитируют весь этот фарс. 29 января, как раз перед концом заседаний, Троцкий вновь бросил вызов Сталину, предложив затребовать его, Троцкого, экстрадицию. В обращении к Лиге Наций он заявил, что готов передать свое дело на рассмотрение Комиссии по политическому терроризму, которую Лига собиралась создать по советской инициативе, — такое обращение он уже делал, находясь в Норвегии. Лига отмолчалась, и Сталин в очередной раз не обратил внимания на требование об экстрадиции. В еще одной попытке схватиться со своими обвинителями Троцкий заявил в своем послании общественному собранию в Нью-Йорке следующее:

«Я готов предстать перед общественной и беспристрастной Комиссией по расследованиям с документами, фактами и показаниями… и раскрыть истину до самого конца. Я заявляю: Если эта Комиссия решит, что я виновен в наималейшей степени в тех преступлениях, которые Сталин мне приписывает, я заранее обещаю добровольно отдаться в руки палачей ГПУ… Я делаю это заявление перед всем миром. Я прошу прессу опубликовать мои слова в самых дальних уголках нашей планеты. Но если эта Комиссия установит — вы слышите меня? вы меня слышите? — что Московские процессы есть сознательная и преднамеренная судебная инсценировка, я не стану просить моих обвинителей добровольно предстать перед расстрельной командой. Нет, для них будет достаточно вечного позора в памяти поколений человечества! Меня слышат обвинители в Кремле? Я бросаю свой вызов им в лицо и жду их ответа!»

Примерно в это же время оба сына Троцкого были окончательно связаны с ним в его суровом испытании — и здесь эта история превращается в современную версию легенды о Лаокооне. Лёва, чувствуя, что по его пятам следует ГПУ, опубликовал в одной французской газете заявление. Оно гласило, что, если он вдруг неожиданно умрет, мир должен знать, что он нашел свою смерть от сталинских рук — никакая иная версия не заслуживает доверия, ибо находится он в добром здравии и не вынашивает никаких мыслей о самоубийстве. Сергея арестовали в Красноярске, в Сибири, как утверждала российская печать, и обвинили в попытке (по приказу отца) массового отравления рабочих на заводах. «Сталин собирается вырвать у моего сына признания против меня, — отмечал Троцкий. — ГПУ без колебаний доведет Сергея до безумия, а потом его расстреляют». Наталья обратилась с еще одним обращением, тщетно адресованным «совести мира». «Были моменты, — вспоминала она впоследствии, — когда Л.Д. чувствовал себя раздавленным» и «мучимым угрызениями совести оттого, что все еще жив. „Может быть, моя смерть могла бы спасти Сергея?“ — сказал он мне однажды». Только она одна знала о таких моментах. В глазах мира Троцкий оставался неукротимым, твердым и обладающим неодолимой энергией. Он никогда не уставал призывать своих сторонников к действию и подбадривать поникших друзей. Вот, например, что он писал Анжелике Балабановой, своей старой союзнице по Циммервальду, когда услышал, что московские процессы погрузили ее в глубокий пессимизм: «Возмущение, гнев, отвращение? Да, даже временная усталость. Все это вполне по-человечески. Но я не поверю, что вы поддались пессимизму… Это было бы подобно тому, чтобы бездеятельно и горестно обидеться на историю. Как это можно делать? Историю надо воспринимать таковой, какая она есть; и, когда она себе позволяет такие экстраординарные и грязные поступки, надо отбиваться от нее кулаками». И он отбивался.

Он решил доказать свое полное алиби, доказать, что ни одно из сталинских обвинений не было и не могло быть правдивым, и пролить свет на политический смысл этой гигантской инсценировки. Это, по мнению многих, была невыполнимая задача. Ему надо было вновь проследить все места своего пребывания и свою деятельность за все годы изгнания; собрать доказательства из своих огромных и частично разбросанных архивов и из газет на многих языках; собрать свидетельские показания и письменные показания под присягой от бывших секретарей и телохранителей, и от сторонников, некоторые из которых превратились в противников; и из министерств, консульств, полицейских участков, бюро путешествий, землевладельцев, домовладельцев, хозяев гостиниц и случайных знакомых в различных странах. И все же в некотором смысле это огромное и дорогостоящее предприятие окажется бесполезным. Те, кто хотел знать правду, свободно могли уловить ее и без этой массы подробных доказательств, а людей безразличных или ограниченных все равно не убедить. Также не похоже, что последующие поколения вообще потребуют такого накопления свидетельств, чтобы суметь сформировать свое мнение. Троцкий, этот великий полемист, мог бы свободно удовлетвориться разоблачением этих процессов, пользуясь лишь их внутренними доказательствами, как призывали его сделать это Лёва и некоторые друзья — Бернард Шоу, в частности. Но для беспощадной педантичности этого человека было характерно, что если уж он решался привести в порядок все материалы, то не упускал ни единой мелочи, не позволял оставить незафиксированным ни один важный случай и ни одно показание из своего досье. Он вел себя так, как будто учитывал возможность, что сталинская фальшивка проживет века; и на века готовил надежное и нерушимое алиби.

Этот действующий на нервы труд отнял у него много месяцев. Он вкладывал в него все силы и беспощадно гонял секретарей и приверженцев, а больше всех — Лёву, который в Париже вел основную часть работы. Троцкий не терпел задержек, противоречий, извинений. При малейшем признаке не оправдавшихся ожиданий он угрожал «разрывом всех отношений» вначале с Шахтманом, а потом с Навилем и обещал «осудить их саботаж или даже хуже», хотя оба старались изо всех сил, чтобы ему помочь. В первом письме Лёве из Мексики он уже дал выход раздражению по той причине, что до сих пор не получил кипы показаний, которые ожидал найти по приезде. Через пару недель или около этого он взрывался от нетерпения, и каждое письмо Лёве было полно горьких упреков. Почему еще не прибыли документы, касающиеся его поездки в Копенгаген? Разве это не «явное преступление»? Почему некоторые показания не были заверены нотариусами? Почему подписи под другими неразборчивы? Почему даты неточны? Почему имена не указаны? Чтобы избежать всякие недоразумения? С каждой неделей его тон становился все более сварливым и грубым. «Сегодня я получил твое письмо… с обычными извинениями… и обычными обещаниями, — писал он Лёве 15 февраля, — но с меня хватит извинений, и уже давно я не верю обещаниям!» «Неаккуратность» Лёвы «граничила с предательством». «После всего этого опыта последних месяцев я должен сказать, что не было еще дня чернее, чем сегодняшний, когда я распечатал твой конверт, уверенный, что найду там свидетельские показания, а вместо этого обнаружил только извинения и заверения». «Трудно сказать, какие удары наихудшие, то ли те, что исходят из Москвы, то ли те, что из Парижа». Он планировал открыть контрпроцесс весной и боялся, что досье не будет готово вовремя. Синий дом в эти дни походил на завод с потогонной системой труда, где секретари, сам Троцкий и Наталья переводили, делали копии и печатали бесконечные документы. В то же самое время он заполнял страницы в американских газетах комментариями, пытался сделать свои взгляды понятными мексиканской прессе и работал над тем, чтобы комиссии по расследованию создавались в различных странах. Одержимый мыслью о важности того, что он делает, с подозрением относясь к каждой задержке, опасаясь вмешательства ГПУ и отчаявшись вообще когда-либо закончить эту работу, он не испытывал никаких комплексов, подталкивая и распекая Лёву, чьи жизнь и честь были точно так же на кону, как и его собственные. Лаокоон и укорял своих сыновей, и понуждал их напрячь каждый нерв в схватке с гигантскими змеями, в чьих удушающих кольцах оказались они все, отец и сыновья.

Лёва был обижен и оскорблен в своей сыновней преданности. Пока Троцкий был интернирован в Норвегии, он храбро закрыл собой брешь. Но демон, с которым он сражался, был сильнее его; и он стал с нетерпением дожидаться дня, когда отца освободят, и тот возьмет это бремя на свои широкие плечи. Он страдал, видя, что отец так взвинчен и раздражен. Он все еще сомневался в ценности всего этого предприятия и писал Наталье, что «Преступления Сталина», та небольшая книга, которую Троцкий писал по пути в Мексику, будет куда более эффективным ответом, чем любой «контрпроцесс» или работа всяких комиссий по расследованию. И все-таки, раз его отец решил создать себе алиби, Лёва всей душой отдался этой работе. И не его вина, что она продвигалась медленно и стали возникать недоразумения. Из Хурума, например, Троцкий дал ему указание готовить контрпроцесс в Швейцарии, но затем было решено провести его в Америке. Лёва, не зная об этом, все еще был занят подготовкой в Швейцарии. Этим он заработал суровый нагоняй от отца, который угрожал прекратить перевод необходимых денег, отобрать у Лёвы всю работу и передать ее Навилю (которому он всегда так мало доверял). Сбор показаний тормозился враждой троцкистских сект между собой: Лёве пришлось добывать многие показания у членов группы Молинье, от которого Троцкий отрекся, и Лёве пришлось использовать такт и дипломатию. Он также был занят кампанией в печати против московских процессов: его статьи время от времени появлялись в «Manchester Guardian». Он продолжал присматривать за издательскими делами отца, собирал гонорары, регулярно пересылал их в Мексику, выплачивал родительские долги в Норвегии и во Франции и выпускал «Бюллетень». Оскорбленный придирчивостью отца, чувствуя, что его заманивает ГПУ в ловушку, глубоко несчастный в семейной жизни, он в возрасте тридцати лет начал страдать от длительной бессонницы. Он все больше уставал и изматывался.

Как обычно, он раскрывал свое сердце матери («Дорогая мамочка, я не сомневаюсь, что ты одна не будешь сердиться на меня за мое молчание или что-нибудь еще»). Но он также встречал отцовские выговоры со встречными обвинениями: «Мне приходится вести часть работы в очень тяжелых условиях, которой в ином случае был бы перегружен ты; и вести ее без необходимого авторитета и помощи, которую имеешь ты; иногда у меня не бывает денег даже на то, чтобы купить почтовых марок. Я думал, что могу рассчитывать на твою поддержку. Вместо этого ты делаешь меня своей мишенью и говоришь всякую всячину о моей „преступной беспечности“… Даже если бы я и нес долю ответственности за задержку с копенгагенскими материалами, это не… оправдывает твоего отношения ко мне». Изнуренный и подавленный, Лёва все чаще доверялся Этьену, которому, казалось, не было равных по изобретательности, усердию и преданности делу.

Поначалу Троцкий надеялся, что контрпроцесс будет проведен в масштабе, соответствующем провокации, что его надо вести так, чтобы растормошить сознание международного рабочего движения. Он стремился к сотрудничеству в этом со 2-м Интернационалом и так называемым амстердамским интернационалом профсоюзов. По его совету Лёва обратился к Фридриху Адлеру, секретарю 2-го Интернационала, с его согласия осудившему московские репрессии как «средневековую охоту на ведьм». Адлер делал то, что мог; все, чего он достиг, это то, что после долгой задержки Исполком Интернационала выпустил заявление, осуждающее репрессии; он отказался принять участие в каком бы то ни было расследовании или контрпроцессе. То же самое сделал и Интернационал тред-юнионов. Обе эти организации, их германские и австрийские секции, разгромленные Гитлером и Дольфусом, находились под пятой Леона Блюма, который, как глава правительства Народного фронта, зависел от поддержки Сталина. Блюм пришел в смущение даже от платонической декларации Интернационала с осуждением репрессий и использовал свое влияние, чтобы предотвратить любые дальнейшие действия со стороны своей партии и «братских секций». А поэтому западноевропейские социал-демократы, обычно с готовностью защищавшие «свободы и права личности» против коммунизма, на этот раз предпочли соблюсти дипломатическое молчание или даже найти оправдание Сталину. «Интернационал, — как излагал это Троцкий, — бойкотировал своего собственного секретаря». Это заранее уменьшало эффективность любого контрпроцесса: без социалистических партий и тред-юнионов никакая кампания не могла привлечь внимания рабочего класса.

Тогда приверженцы Троцкого попытались заручиться поддержкой выдающихся интеллектуалов левого толка. Это не очень подходило Троцкому, который часто осмеивал «мирные комитеты», «мирные конгрессы» и «антифашистские парады», для которых сталинисты собирали галактики литературных и академических «звезд»; он презирал безвкусный снобизм таких театральных эффектов, особенно когда Коминтерн заменял ими серьезные и объединенные действия рабочего движения. Он упрекал своих американских последователей за провал в вовлечении рабочих в «комитеты защиты Троцкого»; но в этом отношении выбора у него не было.

Пока что реакция интеллигенции была также удручающей, ибо сталинисты, которые во Франции, Испании, Британии и Соединенных Штатах оказывали на нее сильное влияние, применяли все средства морального давления, чтобы не дать ей оказать даже малейшую поддержку любому протесту против репрессий. Из Москвы, где был истреблен цвет русской литературы, слышались голоса Горького, Шолохова и Эренбурга, присоединившихся к хору, который заполнял эфир ревом «Расстрелять бешеных собак!». На Западе литературные знаменитости вроде Теодора Драйзера, Леона Фейхтвангера, Барбюса и Арагона вторили этому реву; а Ромен Роллан, этот почитатель Ганди, враг насилия, «человеколюбивая совесть» своего поколения, употребил свой сладкозвучный евангельский голос, чтобы оправдывать резню в России и восхвалять главного палача, с таким рвением, что Троцкий подумывал о том, чтобы подать в суд на него за диффамацию. Ну а если Горький и Роллан подавали сигнал, стаи более мелких гуманистов и моралистов следовали за ними, испытывая при этом слабые угрызения совести, а то и вообще ничего не испытывая. Странное зрелище представляли их манифесты и воззвания в поддержку Сталина. В Соединенных Штатах, например, они объявили бойкот Комиссии по расследованию, созданной под эгидой Джона Дьюи. Они призывали «всех людей доброй воли» не оказывать помощи этой Комиссии, утверждая, что критики московских процессов вмешиваются во внутренние дела Советского Союза, помогают фашизму и подбадривают его, а также «наносят удар по силам прогресса». Этот манифест был подписан Теодором Драйзером, Грэнвилем Хиксом, Корлисс Ламонт, Максом Лернером, Реймондом Робинсом, Анной Луизой Стронг, Полем Суизи, Натаниэлем Уэстом и многими профессорами и художниками, некоторые из которых окажутся потом в передовых шеренгах антикоммунистических крестовых походов 40-х и 50-х годов. Луиза Фишер и Уолтер Дюранти, эти пользовавшиеся популярностью эксперты по советским делам, ручались за честность Сталина, правдивость Вышинского и гуманные методы ГПУ для получения показаний от Зиновьева, Каменева, Пятакова и Радека. Даже Бертрам Д. Вольфе, член Лавстонитской оппозиции, давным-давно исключенный из компартии, все еще хвалил Сталина за то, что тот спас революцию от троцкистско-зиновьевского заговора.[103]

В еврейско-американской прессе авторы, до сих пор называвшие себя «почитателями Троцкого», обратились против него, когда тот заговорил об антисемитских оттенках московских процессов. Редактор одной такой газеты писал: «Впервые мы, представители еврейской прессы, услышали такое обвинение. Мы привыкли смотреть на Советский Союз как на свое единственное утешение в том, что касается антисемитизма… Непростительно, что Троцкий выдвигает такие беспочвенные обвинения в адрес Сталина».[104]

Лицемерие, нетерпимость и тупой страх, что, критикуя Сталина, помогаешь Гитлеру, не были единственными мотивами. Некоторые из интеллигенции не понимали смысла опровержений Троцкого. Чарльз А. Берд, знаменитый американский историк, заявлял, что «на Троцком не лежит обязанность совершить невозможное, т. е. доказать негативное путем позитивных свидетельств. Это его обвинители должны представить больше чем признания подсудимых, предъявить подтверждение». Бернард Шоу также отвергал идею контрпроцесса и писал: «Я надеюсь, Троцкий не позволит поставить себя перед более узким трибуналом, нежели его читающая публика, где его обвинители находятся в его милости… Его перо — ужасное оружие». Спустя месяц написал уже с меньшей симпатией: «Сила судебного дела Троцкого была в немыслимости обвинений против него… Но Троцкий все испортил, предприняв такого же рода нападки на Сталина. Я уже в течение почти трех часов нахожусь в присутствии Сталина и с острым любопытством наблюдаю за ним, и мне так же трудно поверить как в то, что он — вульгарный гангстер, так и в то, что Троцкий — убийца». Конечно, Шоу увиливал от темы, потому что Троцкий не совершал «точно таких же атак на Сталина». И все-таки, в отличие от Роллана, Шоу не довел своей дружбы со Сталиным до точки оправдания репрессий. Он видел здесь конфликт не между правдой и неправдой, а между правдой и правдой, историческую драму того рода, какую он описал в «Святой Иоанне» (которую он написал примерно во время первой анафемы Троцкому), схватку между революционной борьбой за будущее и установившейся властью, защищающей законные интересы настоящего. Подобным образом Андре Мальро объявил, что «Троцкий обладает огромной моральной силой в мире, но Сталин придал человечеству достоинство; и точно так, как инквизиция не умаляла фундаментального достоинства христианства, так и московские процессы не принижают фундаментальных достоинств [коммунизма]».[105]

Реакция Бертольта Брехта была схожей. Он испытывал к троцкизму некоторую симпатию и был потрясен репрессиями; но не мог заставить себя порвать со сталинизмом. Он сдался этой идеологии с грузом сомнений в своем сознании, как это делали капитулянты в России; и художественными средствами выразил свое и их затруднения в «Галилео Галилее». Именно через призму большевистского опыта он видит Галилея, опускающегося на колени пред инквизицией и делающего это из некоей «исторической необходимости», из-за духовной и политической незрелости людей. Галилей его драмы — это Зиновьев, или Бухарин, или Раковский, переодетые в костюмы исторической эпохи. Его неотступно преследует мысль о «бесполезном» мученичестве Джордано Бруно; этот жуткий пример заставляет его сдаться инквизиции, точно так же как судьба Троцкого вынудила многих коммунистов сдаться Сталину. А знаменитый диалог: «Счастлива страна, рождающая таких героев» и «Несчастлив тот народ, который нуждается в таком герое» — достаточно ярко выражает скорее проблему Троцкого и сталинской России, чем затруднения Галилея в Италии эпохи Возрождения.

Апологетам Сталина и тем, кто умывал руки, Троцкий ответил с гневом, который как бы ни был оправдан, однако придал ему сходство с вошедшим в поговорку animal m?chant[106] и дал равнодушным «защитникам истины» оправдание их молчания. Неудивительно, что Сидней и Беатрис Уэбб отказались присоединиться к этому протесту: к этому времени они уже стали поклонниками Сталина. Но даже люди типа Андре Жида и Г. Уэллса, чьим первым порывом было поддержать контрпроцесс, в конце концов решили держаться в стороне от него. Таким образом, сфера действия этой кампании оставалась весьма узкой; а различные комитеты в защиту Троцкого состояли в основном из отъявленных антисталинцев и некоторых антикоммунистов со стажем, а это еще более ограничивало эффект их действий.

В марте 1937 года американский, британский, французский и чехословацкий комитеты образовали совместную комиссию по расследованиям, которой было суждено провести контрпроцесс. Членами ее стали: Альфред Ромер, Отто Рюле, голосовавший в рейхстаге в 1914–1915 годах вместе с Карлом Либкнехтом против войны, также бывший член рейхстага от коммунистов Венделин Томас, хорошо известный анархо-синдикалист Карло Треска, радикальная, решительно антимарксистская американская писательница Сюзанна Ла Фолетт, журналисты Бенджамин Столберг и Джон Р. Чемберлен, профессор Висконсинского университета Эдвард А. Росс, преподаватель университета Карлтон Билс и левацкий латиноамериканский литератор Франциско Заморра. Кроме Ромера, никто никогда не был связан с Троцким — большинство из них были его политическими противниками. Авторитетом комиссия была обязана, главным образом, своему председателю Джону Дьюи — ведущему философу и деятелю просвещения Америки, который также имел репутацию друга Советского Союза. Юридическим консультантом комиссии выступал Джон Ф. Финерти, известный как адвокат защиты на крупнейших американских политических процессах, особенно Тома Муни и Сакко и Ванцетти.

Троцкий поначалу не был уверен, что комиссия справится со своей задачей. Имена большинства ее членов мало что ему говорили или ничего не говорили вообще; и у него были сомнения даже относительно председателя. Он ломал себе голову, не слишком ли стар Дьюи, которому было почти восемьдесят, и не слишком ли он далек от проблем, стоящих перед комиссией. Не заснет ли он во время слушаний? Сможет ли он справиться с огромным объемом документальных доказательств? Не проявится ли у него, «друга Советского Союза», стремление обелить Сталина? Джеймс Бернхэм, активно участвовавший в организации этой комиссии, развеял эти сомнения. «Да, Дьюи стар, — писал он Троцкому, — но его разум по-прежнему остер, а его личная честность вне подозрений. Это он, если припомните, составил самый тщательный анализ по делу Сакко и Ванцетти. Он будет оценивать доказательства, возможно, не как политик… а как ученый и логик. Он не заснет во время слушаний. Конечно, Дьюи не марксист; и вся его личная честность и рассудок не помешают ему во время обмена репликами быть политически пристрастным. В этом смысле мы, очевидно, не можем быть полностью уверены в нем…»

Вступление Дьюи в состав комиссии было актом чуть ли не героическим. С философской точки зрения он был противником Троцкого — они до недавних пор схватывались в публичных дебатах на темы диалектического материализма. При всем своем радикализме он стоял за «американский образ жизни» и парламентскую демократию. Как прагматик, он склонялся в пользу «недоктринера» и «практика» Сталина в сравнении с Троцким, этим «марксистом-догматиком». Взяв в таком возрасте на себя бремя председателя в этом расследовании, он был вынужден разорвать многие старые связи и прекратить дружбу со многими людьми. Сталинисты изо всех сил старались переубедить его. Когда это им не удалось, на него не пожалели ни оскорблений, ни клеветы — самое безобидное из оскорблений было то, что он «попался на удочку Троцкого» по причине старческого слабоумия. На него ополчилась газета «New Republic», основателем которой он был и в редакционной коллегии которой пробыл почти четверть века. И он был вынужден уволиться оттуда. Его ближайший родственник умолял его не омрачать блеска своего имени участием в каком-то подозрительном и жалком деле. Но интриги и притеснения только укрепили его решимость. Тот факт, что было приведено в действие так много источников влияния, чтобы помешать его действиям явно и тайно, стал для него аргументом в их пользу. В течение недель и месяцев он пристально рассматривал отдающие кровью страницы официальных отчетов о московских процессах, объемистые рукописные материалы и переписку Троцкого, а также горы других документов. Он делал заметки, сравнивал факты, даты и утверждения до тех пор, пока не вошел в курс всех аспектов этого дела. Вновь и вновь ему приходилось преодолевать запугивание и угрозы. Ничто не поколебало его самообладания и не ослабило его энергии. Комиссия должна была провести перекрестный допрос Троцкого как главного свидетеля; а поскольку не было никаких шансов на то, что американское правительство разрешит ему приехать в Нью-Йорк, Дьюи решил проводить расследования в Мексике. Его предупредили, что Мексиканская федерация рабочих не позволит, чтобы контрпроцесс состоялся там; что он и его компаньоны столкнутся с враждебными демонстрациями на границе и что на них может напасть толпа. Но старый философ непреклонно продолжал следовать своим курсом. Он придерживался непредвзятого мнения. Хоть он и был убежден, что в Москве вина Троцкого не была доказана, он все еще не был уверен в невиновности Троцкого. Стремясь не только соблюдать строгую беспристрастность, но и сделать эту объективность очевидной для всех, он никогда не встречался с Троцким вне публичных заседаний комиссии, хотя и «хотел бы поговорить с ним в неформальной обстановке, как человек с человеком».

Комиссия приступила к слушаниям 10 апреля. Намечалось проводить их в большом зале в центре Мехико-Сити, но от этой идеи отказались, чтобы избежать общественных беспорядков и сэкономить деньги. Заседания проводились в Синем доме, в кабинете Троцкого. «Атмосфера была напряженной. Снаружи находилась полицейская охрана… посетителей обыскивал на предмет оружия и установления личности секретарь Троцкого, который сам был вооружен». Выходящие на улицу французские окна комнаты были занавешены, а за каждым из них были установлены шестифутовые баррикады из сцементированных кирпичей и мешков с песком… Эти кирпичные баррикады были сооружены всего лишь прошлой ночью. Присутствовало около пятидесяти человек, включая репортеров и фотографов. Слушания велись в соответствии с американской судебной процедурой. Дьюи приглашал советское посольство и компартии Мексики и Соединенных Штатов прислать своих представителей и принять участие в перекрестном допросе, но эти приглашения остались без ответа.

В коротком вступительном заявлении Дьюи объявил, что эта комиссия не является ни судом, ни жюри, а всего лишь ведущим расследование органом. «Наша функция — выслушать, какие показания может представить нам г-н Троцкий, провести его перекрестный допрос и передать результаты нашего расследования полной комиссии, частью которой мы являемся». Название «Американский комитет в защиту Льва Троцкого» не означал, что этот комитет выступал за Троцкого; он действует «в американской традиции», исходя из убежденности, что «ни один человек не должен быть осужден, не получив шанса на свою защиту». Ее целью являлось обеспечение справедливого суда, так как существует подозрение, что обвиняемый был лишен такого суда. Это уголовное дело сравнимо с делами Муни и Сакко и Ванцетти; но последние хотя бы могли сделать заявления перед законно сформированным судом, в то время как Троцкий и его сын были дважды объявлены виновными заочно советским трибуналом высшей инстанции; и его неоднократные требования, чтобы советское правительство запросило его экстрадиции, в результате чего он бы автоматически предстал перед норвежским или мексиканским судом, было проигнорировано. «То, что он был осужден, не получив возможности быть услышанным, — предмет крайнего беспокойства комиссии и всего мира». Объясняя собственные мотивы участия, Дьюи сказал, что, посвятив свою жизнь общественному просвещению, он относится к настоящей работе как к огромной социальной и просветительской задаче — «поступить иначе значит поступить вразрез с трудом моей жизни».

Судебное разбирательство длилось целую неделю и потребовало тринадцати долгих заседаний. Дьюи, Финерти, адвокат Троцкого А. Голдман и другие допрашивали Троцкого о каждой детали обвинений и доказательств. Временами этот перекрестный допрос превращался чуть ли не в политический диспут, когда некоторые из допрашивавших настаивали на моральной ответственности Троцкого и Ленина за сталинизм, и Троцкий отверг это обвинение. Не было ни единого вопроса, в который он отказался бы вникать или от которого он бы уклонился. Несмотря на полемические перерывы, слушания проходили спокойно и гладко; они лишь раз были потревожены так называемым инцидентом Билса.

Член комиссии Карлтон Билс не раз задавал Троцкому вопросы, которые были более или менее неуместны, но показывали отчетливое просталинистское предубеждение и были крайне оскорбительны по форме. Троцкий отвечал сдержанно и по существу. В конце долгого заседания 16 апреля Билс вступил в политический спор и утверждал, что пока Сталин, этот истолкователь социализма в одной стране, представляет зрелое искусство управлять государственными делами при большевизме, Троцкий был чем-то вроде поджигателя, склонного к подстрекательству к мировой революции. Троцкий ответил, что на московских процессах его изображали как поджигателя, но не революции, а контрреволюции, и как сообщника Гитлера. Тогда Билс спросил его, знает ли он Бородина, бывшего сталинского эмиссара в Китае и советника Чан Кайши. Троцкий ответил, что лично его не встречал, хотя, конечно, знал о нем. Но разве, спросил Билс, Троцкий не посылал Бородина в Мексику в 1919-м или 1920 году, чтобы основать там коммунистическую партию? Этот вопрос предполагал, что Троцкий лгал комиссии и, более того, что он пытался разжечь революцию даже в той стране, которая сейчас предоставляет ему убежище. Перепалка становилась все горячей. При еще свежем норвежском опыте Троцкий подозревал, что этот вопрос был нацелен на то, чтобы возбудить против него мексиканское общественное мнение, лишить его убежища и прервать этот контрпроцесс. Он отмечал, что всегда возлагал свои надежды на мировую революцию, но старался продвигать ее политически законными средствами, не устраивая переворотов в зарубежных странах. Утверждение, что он в 1919–1920 годах отправлял Бородина в Мексику, — сущая фантастика. В то время, в разгар Гражданской войны, он почти не покидал своего военного поезда; его глаза были прикованы к картам фронтов, и он почти забыл «мировую географию».

Билс настойчиво повторил свое утверждение и добавил, что сам Бородин заявил, что Троцкий посылал его в Мексику, а также что уже в 1919 году советская Коммунистическая партия была расколота между государственными деятелями и поджигателями революции. «Могу ли я узнать от вас об источнике этой сенсационной информации? — спросил Троцкий. — Она опубликована?» — «Эта информация не опубликована», — ответил Билс. «Я могу только посоветовать комиссару сказать своему информанту, что он — лжец», — резко ответил Троцкий. «Благодарю вас, господин Троцкий. Господин Бородин — тот лжец». — «Вполне возможно», — был лаконичный ответ Троцкого. Перед концом слушания он заявил протест против «тенденциозно сталинистского тона Билса». Этот инцидент виделся ему все более и более зловещим. Дело Бородина не имело ничего общего с московскими процессами и, казалось, было вытащено на свет только для того, чтобы смутить его и мексиканское правительство. И поэтому перед началом следующего заседания он вновь опроверг утверждение Билса и попросил комиссию пролить свет на его источник. Если Билс имеет информацию, пусть скажет, где и когда он ее получил. Если не напрямую, то каким образом, через кого и когда он получил ее? Расследование по этим вопросам раскрыло бы план, нацеленный на крушение контрпроцесса. «Если г-н Билс сам сознательно не замешан и напрямую не вовлечен в эту новую интригу, а я надеюсь, что нет, он должен срочно представить все необходимые объяснения, чтобы позволить комиссии разоблачить истинный источник этой интриги». Поскольку Билс отказался раскрыть этот источник, комиссия вынесла ему порицание на закрытом заседании; и он покинул ряды комиссии. Этот инцидент дальнейших последствий не имел.