Глава XXIII Невыносимые беседы
Глава XXIII
Невыносимые беседы
Когда я вспоминаю страх и разочарование, что дала мне эта роковая комедия «Любовные снадобья», я вынужден признать, что Риччи удалось сыграть со мной отвратительную шутку, и что её месть была жестокой, но её друг Гратарол был посрамлён вместе со мной: я погрузился в свои угрызения совести, а он стал посмешищем. Однажды утром, после четвертого представления моей пьесы, я рассматривал театральные афиши и, увидев, что на вечер объявили импровизированную комедию, с удовольствием подумал, что Сакки, наконец, снова оказался прав. Каково же было мое удивление, когда я услышал имя Гратарол, повторенное сотню раз между прохожими, которые обсуждали хронику театра. За день до этого, перед самым поднятием занавеса, сообщение, отправленное Риччи, извещало директора, что первая актриса повредила ногу, упав с лестницы, и не сможет в течение нескольких дней появляться на сцене. При этой новости среди публики раздались сердитые крики, вой, оскорбления, угрозы актерам, требования возмещения стоимости билетов, словом, полный бунт. Директор, напуганный, выставил вперёд мужа первой актрисы и бедный человек, дрожа, удостоверил, что несчастный случай был не сказкой, но что вскоре пьеса будет играться снова. Публика, однако, обвинила Риччи и Гратарола в том, что они изобрели этот грубый ход, что же касается меня, я снял с них обвинения от всего сердца.
В последующие дни на сеньора Пьетро Антонио показывали пальцем повсюду, где бы он ни появился. Таков был предвидимый результат превосходных усилий этого молодого дурня. Я был столь взбешен всеми этими дебатами, что с радостью отдал бы свой голос за то, чтобы Теодора действительно сломала ногу. Сакки и сеньор Вендрамини, со своей стороны, были в ярости из-за этого перерыва в поступлении доходов. Они послали хирургов к первой актрисе, чтобы проверить состояние пострадавшей конечности. Серьёзный доклад установил, что нога была весьма белая, стройная и совсем не поврежденная. В это время другой полицейский протокол был направлен в трибунал Десяти о волнении, произошедшем в театре, по вине то ли директора, то ли актрисы или синьора поэта Карло Гоцци, а может быть, из-за подстрекательства сеньора Гратарол. Тучи сгущались над моей головой, назревала буря, и я не имел ни уверенности, ни влияния Пьетро-Антонио, чтобы отмахиваться от гнева трибуналов. Мне бы хотелось нырнуть в воду и скрыться, но не было никакой надежды забыть мальчика, у которого в мозгу был Везувий. Гратарол прямо сказал, что он победит или умрёт вместе со мной, что пьеса будет снята, или моя репутация упадет так же, как его собственная. Между тем, мой хороший друг Карло Маффеи попросил меня о встрече. Маффеи абсолютно честный человек, тонкого ума, очаровательной чувствительности, наконец, один из самых достойных людей, что я знаю, но его легко можно обмануть и соблазнить именно из-за его душевной доброты. Он просил проявить к Гратаролу, которого он немного знал, глубокое сострадание. Этот молодой человек, сказал он, находится в состоянии экзальтации, достойном жалости; соглашение между нами еще возможно, и чтобы достичь этого соглашения, сеньор Пьетро-Антонио определенно желает встретиться со мной. – «Как! ответил я, – после скандалов, обвинений, объявления войны, бахвальства всякого рода и непримиримой ненависти, которые этот ветреник мне публично обещал, он просит меня о встрече! О чём он думает, и о чём думаете вы, мой дорогой Маффеи, соглашающийся на такую комиссию? Момент, когда я примирюсь с Пьетро-Антонио, может стать тем самым, когда удары, что три месяца готовила его месть, падут на мою голову. Не сомневайтесь, это запоздалое желание договориться со мной маскирует какого-то скорпиона. Я не стану видеться с этим одержимым, или, если ваша дружба требует от меня этой уступки, не хочу, чтобы эта встреча происходила в моем доме». Маффеи мягко спросил меня, нет ли способа изъять из театра мою проклятую комедию? – Разве вы не знаете, – ответил я, – обо всех моих напрасных усилиях в этом направлении? С защитой, которую получил Сакки, при наличии мощного стимула в виде денежного интереса, ошибках, допущенных Гратаролом, странном либеральном отношении цензуры напрасной иллюзией будет думать, что можно снять пьесу. Однако я вам скажу, что, как я думаю, можно попробовать для Пьетро-Антонио: спектакль «Любовные снадобья» должен пойти в пятый раз 18 января. Я буду умолять, я буду плакать, я буду упрекать, наконец, если это необходимо, я перецелую больше рук, чем целовал святых мощей, чтобы получить новую задержку. Для вечернего представления 17-го я напишу короткий пролог в стихах, в котором я весело объявлю, что пятое представление отложено по моей просьбе, потому что кривотолки, ложные намеки, оскорбительные для достойных персон, вынудили меня исправить пьесу и внести в неё некоторые небольшие изменения. После этого предуведомления, данного публично, я появлюсь в ложе, и если ваш друг Гратарол захочет туда прийти, нас увидят сидящими рядом друг с другом и беседующими, как люди примирившиеся. Маффеи, как мне показалось, был в восторге от этого предложения, и я имел основания заранее полагать, что отношения с сеньором Гратарол получат доброе развитие, но на следующий день, когда я закончил писать свой примирительный пролог, Пьетро-Антонио неожиданно пришел ко мне домой, в сопровождении слабого и слишком доброго Маффеи. Я скрыл свое удивление и мое плохое настроение, чтобы выйти к этим нежеланным посетителям с открытым лицом. Позже я узнал, что в тот момент, когда я вставал со стула, Гратарол тихо цитировал Маффеи этот стих из моей комедии: «Калон приблизился, дадим ему свободу». Мой камердинер объявил звучным голосом о приходе сеньора Пьетро-Антонио, и я увидел входящего персонажа комедии, с лицом, скрытым маской, как если бы он хотел сохранить инкогнито. Наконец, он соблаговолил показать свое лицо, и я заметил с некоторой тревогой искажение его черт, тревожный взгляд, дрожь в конечностях, неустойчивость и непостоянство поз. – «Синьор граф, – сказал Пьетро-Антонио, – я пришел с намерением заставить вас прислушаться к голосу разума, а не в качестве просителя». Я ответил, что в высшей степени готов выслушать его рассуждения. Демосфен приготовил свою речь. Он расхвалил свое происхождение, образование, своё богатое наследие, высокие должности, что он занимал, и те, которые его ещё ожидают. Он высоко оценил свою молодость, свою фигуру, своё благородство, свою телесную мощь и начертал себе долгий и блестящий панегирик. Однако это был самый разумный кусок его торжественной речи, потому что наиболее странные несоответствия царили в последних его словах. – «Если бы я внезапно был низвергнут из этого положения, такого красивого и завидного, в смешное, – сказал он, – то вина в этом была бы только ваша и вашей комедии… Является ли эта комедия невинной или оскорбительной, сейчас не время рассматривать этот вопрос. Значительная часть знати завидует моим заслугам, и именно этой зависти обязана ваша пьеса своим теперешним успехом… Я ухаживал за многими знатными дамами, но я нашел их в большинстве неразумными, невыносимыми, и я их всех бросил, вот почему я приобрёл среди них врагов… Когда я иду по улице, собирается толпа каналий и кричит: «Вот секретарь Адонис из комедии Карло Гоцци… Я вынужден жаловаться… А есть и люди, которые закрыли свои двери перед моим носом… В Вас есть человечность, религиозность и честь, от Вас зависит прекратить представления этой пьесы. Вы можете сделать это, и это ваша обязанность. Сакки слишком многим Вам обязан, чтобы отказываться выполнять ваши распоряжения. Публика видит в Вас моего гонителя, она будет возмущена, она вскоре встанет на мою защиту, и Вас возненавидят в вашей стране». Я хладнокровно отвечал на все эти разрозненные высказывания. Я напомнил сеньору Гратарол всё, что я предпринял, чтобы предотвратить постановку «Любовных снадобий». Я объяснил ему, что он ошибается, полагая, что от меня зависит, оставить или убрать пьесу. По мере того, как я говорил, несчастный всё более раздражался и возбуждался. Он приближался к грани, за которой начинается безумие. «Все это добром не кончится, – говорил он, топая ногой, – необходимо, необходимо убрать эту пьесу из театра, во имя Бога! Я человек высокого происхождения! Я не могу снести эту обиду… Это нонсенс, эти Ваши ответы…». Тогда я достаю из стопки моих работ сихотворный Пролог и объясняю, какого хорошего результата я от него ожидаю. Пьетро Антонио вскочил, подпрыгнув, и повторял, словно в бреду: «Вздор! вздор!». Маффеи схватил его за плечи, крича: – «Слушайте! Слушайте! Слушайте!». Сцена была фарсовой. Я читаю пролог, где говорится, что я написал «Любовные снадобья» с целью развлечь публику, а не для того, чтобы обидеть хороших людей, что я просил бы моих сограждан не искать в ней злых намеков, недостойных их и меня, и я хотел бы написать другое произведение, чтобы заставить забыть эти несчастные «Снадобья». – «Ладно! Ладно! – воскликнул Гратарол, не слушая меня. – Все это вода, вода, вода! Я выражаю несогласие с Вашим предложением, Вашими стихами, Вашим Прологом. Я предупреждаю вас: если представление, объявленное на 18, состоится, я больше не ставлю мою жизнь ни во что… Нет, синьор граф, нет, я не ставлю мою жизнь ни во что, и вы скоро в этом убедитесь. Наконец непреклонный резонёр сделал мне прощальные реверансы, смешивая самым комическим образом протоколы вежливости, выражения уважения и почтения с руганью и угрозами. Я очень сожалел о своём прологе, который он назвал водой, поскольку эта вода казалась мне единственным средством погасить огонь, охвативший весь город. Маффеи был сконфужен бестактностью своего друга; он раскаивался в том, что привел его ко мне и со вздохом сказал: «Бессмысленный, смешной, злой тип этот Гратарол! Я вижу только один возможный шаг – это пойти выказать почтение его дяде патрицию Франко Контарини. Этот влиятельный сенатор сможет, наверное, успокоить этот мозг, пребывающий в бреду». Маффеи отвёл меня к сенатору Контарини. Добрый патриций встретил нас любезно. Он терпеливо выслушал рассказ о моих проблемах и откровенное описание затруднений, в которых я оказался. «Господа, сказал он, вы имеете дело с самой твёрдой и упрямой головой в мире. У моего племянника есть талант и ум, но он не из этой страны, и я предвижу, что его ждёт ещё много разочарований впереди, если он не поменяет свои идеи. Я поговорю сейчас с Пьетро-Антонио. Не зайдёте ли вы этим вечером в кафе Берицци, я приду сообщить вам результат моего разговора с племянником». Вечером, в кафе Берицци, я увидел могущественного сеньора Франко Контарини, с поднятой головой, суровым выражением лица, властным взглядом, одним словом, совершенно другого человека, чем в полдень. – «От имени моего племянника и моего лично, – сказал он с видом судьи, выносящего приговор, – я вам приказываю отныне воспрепятствовать представлению вашей комедии. Если она появится на сцене Сан-Сальваторе или в любом другом театре, 18-го или в любой другой день, пеняйте на себя». В заключение этой речи добрый сеньор, не удостоив нас приветствием или кивком головы, столь величественно удалился прочь, что мне показалось, я вижу идущих перед ним римских ликторов. Маффеи и я имели вид настоящих пленных, предназначенных украсить процессию триумфатора своим удрученным и несчастным видом. Лихорадка Гратарола победила в один момент сенатора Контарини, и внезапная перемена этого мощного персонажа от ласкового к ужасному меня повергла в трепет. Как бы то ни было, мое положение становилось всё более критическим. С одной стороны, племянник угрожает крайними мерами против моей личности, с другой – дядя, с миролюбивым характером, внезапно превращается в обиженного тирана. Комедия могла приобрести трагическую развязку. Мы увидим в следующей главе, как, напротив, трагедия разрешилась комически.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.